Дмитрий Герасимов
Последняя репродукция

   Сам себе я пишу эпитафию,
   А выходит строка неумелая,
   И глядит на меня фотография
   Не цветная, а черно-белая.
   Все тона поменяли обличие,
   Место общего заняло частное.
   Не найду я на снимке различия
   Между счастьем моим и несчастием.
 
   Между трезвостью и безумием,
   Между криком моим и молчанием,
   Между правильным и придуманным,
   Между верою и отчаяньем.
 
   Я боюсь откровения вздорного,
   Что являюсь лишь частью целого.
   Коль на снимке так много черного,
   Значит, в жизни немало белого.
Дмитрий Герасимов

ПРОЛОГ

   Обычным московским утром в небольшой галерее изобразительных искусств, приютившейся на бывшей улице Чернышевского, а ныне Покровке, появились ранние посетители. Это была супружеская пара с девочкой лет десяти. Все трое не спеша бродили по павильонам, негромко переговариваясь в гулкой тишине сводчатых комнат. И будний день, и ранний час появления, и несмелая торжественность передвижений по залам, а главное – многочисленные пакеты в руках с лихими лейблами московских торговых центров выдавали в них гостей столицы. Они зашли сюда случайно, коротая время до ближайшего рейсового автобуса или до отправления поезда дальнего следования с Курского вокзала. Но было очевидно, что они интересовались живописью и даже были не прочь что-нибудь прикупить в этой милой галерее. На почтительном расстоянии сопровождала визитеров из зала в зал сотрудница галереи – женщина средних лет с удивленно-сонным выражением на лице. Она не надеялась, что ранние гости совершат покупку, но работа обязывала ее находиться поблизости в стремительной готовности выписать чек.
   Наконец семья остановилась возле одной из картин, размещавшихся в самой маленькой комнате.
   – Гляди-ка, – сказала женщина, обращаясь к своему спутнику, – какой печальный сюжет. Что-то из мифологии… Это Прометей?
   – Это Эстей, – мгновенно подоспела сотрудница, – мифологический герой, обреченный на одиночество.
   – На одиночество? – переспросила женщина, вглядываясь в сгорбленную фигурку юноши, стоящего среди камней перед бушующим черным океаном.
   – Да. Согласно легенде, его создал по своему образу и подобию маленький бог Тур, племянник Феба, – с удовольствием демонстрировала осведомленность сотрудница галереи. – Эстей – двойник и образ Тора, его эйдолон. [1]Только плотский, осязаемый. Вот и получилось, что Эстей – это второй Тур. И он оказался лишним в этой жизни. Ведь и у Феба – бога солнца, и у Инора – бога океана уже есть свой Тур – их настоящий родственник. Маленький бог камней и надводных скал. Самому Туру тоже не нужен второй бог камней. Поэтому Эстею нельзя ни к солнцу, ни в морскую пучину, ни на ревущие скалы. Он – один. И так – целую вечность, потому что он, увы, бессмертен.
   – Действительно, грустная история, – прошептала девочка и, прижавшись к маминой руке, не сводила глаз с печальной фигурки на берегу.
   Эстей стоял на самой кромке каменистого склона, отделяющего его от безумной и свирепой стихии. Пузырящиеся ненавистью волны едва не касались его ног, а соленый ветер хлестал по лицу, толкая на камни. Океан бурлил и грозно сдвигал над юношей пенную стену водяных осколков. Крохотный кусочек равнодушного солнца тонул в ватной патоке темнеющих облаков, не оставляя ни одного луча, ни одной надежды брошенному на скале человеку. Шершавый и холодный склон уползал из-под ног Эстея россыпью мелких камней, пытался сбросить его со своей жилистой шеи в кипящую, рвущуюся на миллионы ледяных лохмотьев стихию.
   Семья на какое-то время застыла перед картиной в глубоком молчании. Сотрудница галереи задумчиво и без интереса рассматривала своих утренних гостей. Мужчине было около сорока, и он походил на провинциального бизнесмена или чиновника средней руки какой-нибудь захолустной городской администрации. Женщина выглядела моложе.
   Последние несколько лет она была скорее всего милой домохозяйкой. А до этого, вероятно, преподавала музыку в центральной школе малюсенького городка.
   Сотрудница галереи зевнула в руку, но вдруг от неожиданности вздрогнула: мужчина резко сделал шаг к картине и произнес громко:
   – Странно… Просто невероятно!

ГЛАВА 1

   Полгода назад, в самом конце января, местные газеты Лобнинска выстрелили аршинными заголовками: «УБИЙСТВО В ФОТОСТУДИИ», «ФОТОГРАФА ЗАРЕЗАЛИ НА РАБОЧЕМ МЕСТЕ», «В ТЕЛЕ ФОТОГРАФА НАСЧИТАЛИ ВОСЕМЬ НОЖЕВЫХ РАН», «КОМУ ПОМЕШАЛ ЛОБНИНСКИЙ ФОТОМАСТЕР? ЕГО ИСКРОМСАЛИ КУХОННЫМ НОЖОМ». Убийцу так и не нашли. Сейчас газеты уже не вспоминают о той кровавой и страшной расправе. А о странных, почти мистических событиях, последовавших за этим преступлением, журналисты не узнают, наверное, никогда.
   Виктор Камолов был другом Федора. Ну, если не другом, то по крайней мере хорошим и близким приятелем. Они познакомились пятнадцать лет назад в Москве, в художественном училище, куда поступили одновременно и даже были зачислены в одну и ту же мастерскую. В отличие от своего нового приятеля Федор Лосев не стремился стать выдающимся художником. Ему просто нравилось рисовать, нравилось, как под рукой медленно оживают сцены и события, услышанные, увиденные или прочитанные когда-то, а то и выдуманные вдруг – неспешно и в охотку. Виктор насмешливо упрекал друга в отсутствии честолюбия и даже фантазии.
   – Ты не умеешь мечтать по-настоящему, Федя, – говорил он, разглядывая из-за плеча Лосева влажный от краски ватман. – Художник, Федя, – это творец не картинок, а жизни! Надо вершить не людей, а судьбы!
   Этот пафос, кажущийся еще более неуместным в устах семнадцатилетнего подростка, был тем не менее главной отличительной особенностью Виктора. Его кожей. Его лицом. И никто никогда не мог с точностью определить, в маске это лицо или оно настоящее. Лосев не обижался на покровительственный тон Виктора и его кажущееся высокомерие. Он был рад обретенному другу, поскольку определенно встретил интересного человека – ровесника, совсем не похожего на себя.
   Камолов даже внешне был прямой противоположностью Федору. Высокого роста, сухой и сутулый, он удивлял окружающих проворством и решительностью, никак не вязавшимися с кажущейся угловатостью. У него было невыразительное лицо, но очень живые черные глаза, стреляющие молниеносно оценивающе, и странная привычка чуть пришлепывать губами перед тем, как что-то сказать.
   Виктор видел себя выдающимся художником. Он был тщеславен и резок в суждениях. Его остроумные, но злые шутки веселили далеко не всех. Многие однокурсники сторонились высокомерного малого, опасаясь раниться о его жестокость. А некоторые платили той же монетой. За Виктором прочно закрепилась слава склочника и завистника. Говаривали, что он сблизился с Лосевым только потому, что не увидел в нем конкурента своему таланту. Причем слово «талант» произносилось с фырканьем и усмешкой.
   Федор многое прощал другу. Он был физически крепче Виктора, но при этом терпимее и добрее. Поэтому он совершенно искренне негодовал, оказываясь свидетелем чьего-нибудь ехидства:
   – Слышали, что сегодня Камолов отмочил на спецсеминаре?
   – Камолов, как всегда, исходит какашками и желчью!
   – Вы бы видели, что сделалось с Камоловым, когда его работы не отобрали на конкурс!
   – Ребята, сегодня Камолов будет срывать зло на всех. Запасайтесь бирушами…
   Лосев встревал в разговор:
   – Витек такой, какой есть. Он ведь и правда талантлив, чертяка… Значит, ему больше прощается.
 
   Вдобавок ко всему Виктору не везло с девушками. Юные прелестницы, коими была полна не только столица, но и само училище, в упор не замечали его таланта, пожимали плечами, слыша его остроумные колкости в адрес однокашников, и заглядывались на ребят постарше и посмелее. В самом деле, Виктор старался открыто задевать только тех, кто не мог ответить на колкость, с прочими он был молчалив и осторожен. После очередных любовных промахов Камолов запирался в комнате общежития и делал вид, что не слышит стука в дверь более удачливых соседей, возвращавшихся далеко за полночь. Федору один раз пришлось ломать дверной замок, за что на следующий день он был оштрафован комендантом общежития.
   – Я спал, – оправдывался Камолов. – Я работал допоздна и вырубился как убитый. Ничего не слышал!
   В другой раз он делился с Федором своими наблюдениями – как всегда, категоричными и краткими:
   – Москва населена проститутками или пустышками. Они не могут разглядеть в человеке ничего, кроме смазливой рожи и большого члена. Здесь нет места любви и творчеству.
 
* * *
   Сам Виктор приехал в Москву из Лобнинска – крупного областного центра с более чем миллионным населением.
   – Москва по сравнению с ним – самосвал, – объяснял Камолов. – Художник должен жить и работать в Лобнинске.
   Правда, сразу же нехотя признавал, что за деньгами лучше все-таки ездить в столицу.
   – У нас там шесть бюджетообразующих предприятий, трубный завод и комбинат оргсинтеза. Все, кто не сумел стать гражданами этих маленьких государств, – нищие. А художник, Федя, может, и должен быть голодным, но только в плане соблюдения оздоровительной диеты. А в остальном он должен быть сытым! А еще – зубастым и злым. – И Виктор хохотал от души над собственными шутками.
   Федор тоже улыбался. Ему и в голову не приходило, какой мистический и страшный поворот сделает его собственная жизнь в этом самом Лобнинске. А пока ему просто нравился его необычный друг. Он прекрасно видел слабости и даже склочность, но не мог не замечать, что Виктор умен, находчив и интересен. Федор чувствовал в нем что-то разительно отличающее его от прочих сверстников. Он был трусоват и смел одновременно. Безумство и неадекватность его поступков и слов, их парадоксальность приводили подчас Лосева в изумление. Впрочем, Камолов это знал. Он сам заявлял хвастливо:
   – Я хорош тем, что меня невозможно предугадать. Я непредсказуем! А это удел великих людей.
   Вместе с тем Виктор обладал прекрасной, почти машинной памятью и математическим складом ума. Он запоминал на спор целые главы из «Илиады» и с удовольствием и артистизмом цитировал их обомлевшим сокурсникам. Его невозможно было обыграть в шахматы, хотя он в Москве впервые уселся за доску. Мог сыграть партию вслепую, не видя фигур, а назавтра перечислить по памяти все ходы – свои и соперника.
   Очень скоро, уже к концу второго курса, у Виктора появились деньги. Он стал все чаще пропускать семинары в творческой мастерской, потому что отсыпался в общаге и вставал только к обеду. Ночи напролет Камолов осваивал покер. Он молниеносно впитал тонкости этой карточной игры и очень скоро стал выигрывать. Его соперники разводили руками: играет, как Лобачевский, а блефует, как Качалов.
   Федор с сомнением качал головой:
   – Едва ли вам приходилось играть когда-нибудь с тем и другим…
   Но в ответ на шутку слышал:
   – Нет, серьезно! Он математик и артист. Ему бы продаться шулерам и наперсточникам – оценили бы по достоинству.
   Все ухмылялись вокруг, а Виктор не раздумывая так и поступил. Очень скоро он уже был состоятельным студентом. Но в отличие от многих прочих не ударился в ресторанные и клубные загулы, а бережливо откладывал «денюжку», вынашивая в голове соблазнительные и тщеславные планы.
 
   Как-то днем Виктор застал Федора за подготовкой к очередному семинару. Тот обложился тяжелыми и скользкими альбомами в суперобложках и рассеянно просматривал репродукции. Камолов долго молча сопел, упершись руками в стол и исподлобья рассматривая страничку Модильяни, а потом выпалил с сарказмом:
   – Лосев, ты знаешь, что такое репродукция? Это не просто копия, а ФОТОКОПИЯ. Она ничтожна и мертва. Она пошла и груба. Она – ТРУД БЕЗ СМЫСЛА, БЕЗ ВДОХНОВЕНИЯ И БЕЗ УСИЛИЙ. Жизнь, Федя, – это только оригинал!
   – Не будь снобом, – отмахнулся Лосев. – И помяни мое слово: ты завалишь сессию.
 
   Спустя пару дней Виктор, словно в насмешку над собственными словами, приобрел дорогущий фотоаппарат. Он снимал все подряд и превратил половину общей ванной мужского блока в лабораторию. После лекций он спешно собирался и уезжал куда-то, возвращаясь частенько позднее своих любвеобильных соседей. Вскоре недорогие журнальчики, издававшиеся на газетной бумаге немыслимыми тиражами и с таким же немыслимым количеством полос, стали покупать у Камолова снимки. Охотнее всего у него брали «кадры замочных скважин», как сам Виктор называл свои ночные подглядывания с объективом в окна второго корпуса общежития, находившегося напротив. Камолова так засосало новое увлечение, что он забросил не только грифель и кисти, но и покер. Последнее вызывало открытое недовольство его новых «коллег» по игорному мошенничеству. Сначала Виктору давали понять, что он не прав и обязан образумиться. А вскоре перешли к действиям. Как-то в комнатку общежития, где, по обыкновению, кроме Камолова, находился еще и Лосев, ввалились трое недвусмысленного вида. Один остался в дверях и, прислонившись спиной к косяку, сложил руки на груди, лениво и сонно оглядывая жилище студентов. А двое присели к Виктору на кровать, поигрывая ключами от дорогих «тачек», припаркованных где-нибудь у самого входа в общежитие.
   Этому визиту предшествовало еще одно событие. Однажды вечером Камолов отозвал Федора в коридор и, заманив к торцевому балкону этажа, вынул из сумки аккуратно сложенный в трубочку черный лист бумаги.
   – Федя, – заговорщическим шепотом сказал он, тараща глаза и пошлепывая губами. – Я сегодня был у одной тетки. Солидная тетка, хоть и дура набитая… Понимаешь, мне о ней рассказывали мои начальнички авторитетные, что, мол, она как по писаному судьбу предсказывает. У нее даже люди Горбача консультировались. Я сегодня к ней пошел. Ну, просто из любопытства. Интересно же, что она там про будущее набрешет. Да и не стоило это мне ни копейки – почему не пойти? Я так решил: если хорошее что-то напророчит – поверю, а плохое – значит, брехня. Посмотри, что мне тут написали…
   Федор с интересом развернул черный, стилизованный под состаренный пергамент лист и принялся читать вслух, делая паузы, чтобы дать возможность Виктору прокомментировать то или иное пророчество:
   – «ДЛИННЫЙ И ДОЛГИЙ ПУТЬ. ДОРОГА ИСЧЕЗАЕТ НА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЙ ЛУНЕ. (Это значит, я до семидесяти двух лет доживу. Неплохо!) ДВЕ ЗВЕЗДЫ – ОДНА ЛЮБОВЬ. (Только две женщины будут в моей жизни, но лишь одну из них я полюблю по-настоящему!) ИГРА С НЕБОМ – КТО СИЛЬНЕЕ, ВЕЛИЧИЕ – В КОПИЯХ. (Я спросил у этой дуры: „Я что, великое открытие сделаю? А почему – в копиях? Репродукции, что ли, буду делать?“ А она говорит: „Да“. Я говорю: „Ну, это вряд ли… И в чем величие-то – копии малевать?“ А она: „И величие, и трагедия“. Представляешь?) УТРАЧЕННАЯ ШУЙЦА ЧЕРЕЗ НЕНАВИСТЬ К ТВОРЕНИЮ. (Здесь вообще ни фига не понятно. Шуйца – это левая рука. То есть мне руку отрубят, что ли? Из-за моей ненависти к тому, что я творю? Я, Федя, рисую и творю только правой рукой. Левая-то в чем провинилась?) И ДОЛГАЯ ДОРОГА В НОЧИ ДО СЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЙ ЛУНЫ. (Ну, это она уже повторяется. Только я спросил еще: Почему „в ночи“? Мне что, и глаза могут выколоть?» А она: «Ночь – это скорбь». Я ей говорю: «Иди в жопу!» Вот и весь разговор)».
 
   Когда в общежитие к Виктору нагрянула колоритная троица с требованием вернуться к «ремеслу» и отработать уход, зловещий пергамент висел на стене прямо над кроватью. В самый разгар неприятного разговора Камолов вдруг вскочил на кровать и, тыча кулаком в пергамент, заорал:
   – Вы это видели? Я спрашиваю: вы ЭТО видели?
   Визитеры растерялись от неожиданного фортеля и уставились, моргая, на черную бумажку.
   – Тетушка Нелли мне сделала знак! Слышали о такой? Конечно, слышали! Что хвосты поджали?
   Сбитые поначалу с толку нелепыми прыжками своего «подопечного», стриженые парни быстро пришли в себя. Один из них живо схватил Камолова за шиворот и стащил с кровати на пол.
   – Ну и что же тебе тетя Нелли сказала? – спросил он насмешливо. – Чтобы ты в карты не играл?
   – Она предсказала, что я буду жить до глубокой старости!
   – Сомневаюсь, – хмыкнул бритоголовый. – Боюсь, не протянешь и до зрелости, если будешь косить под идиота.
   – Почитай сам! Там написано – «до семьдесят второй луны»!
   В разговор вдруг вклинился стоящий в дверях верзила:
   – Да пусть живет хоть до сто первой луны! Мы ему только ручонки шаловливые отчекрыжим! Ага. По самый локоток…
   Виктор прикусил язык. На следующий день он убрал фотоаппарат в чемодан, задвинул его глубоко под кровать и поплелся отрабатывать «барщину».
 
   В разгар подготовки к защите диплома с Камоловым случилась еще одна неприятность: он угодил в изолятор временного содержания. Весь курс гудел как улей, обсуждая новость. Недоброжелатели, коих было в избытке, уже рисовали, смакуя, ближайшее тюремное будущее Виктора. Они не жалели ни красок, ни фантазии, и картина получалась яркой, но скорбной. Вскоре им вослед и друзья Камолова – все, кто уважал или жалел его, – стали верить душераздирающим бредням и даже представлять, как пятидесятилетний, хромой и беззубый, бледный и мстительный Виктор покинет наконец неволю, словно узник замка Иф. Все оказалось прозаичнее. Спустя полтора месяца действительно – бледный и злой – Камолов пришел в общагу. Часом раньше он слонялся по училищу, тыкаясь в двери деканата и учебной части. Получив за обеими дверями подтверждение тому, что он отчислен из училища, Виктор плюнул и пошел собирать вещи.
   – Все кончено, Федя, – говорил он Лосеву, шмыгая носом и отводя глаза, – меня к тому же обобрали до нитки. Но надо было выбирать – или с голой задницей остаться, или на шконке годы считать.
   Лосеву было искренне жаль друга.
   – Эк как тебя угораздило, Витек! И под самый занавес учебы! Ты держись, парень.
   Федор дал Виктору денег на билет и проводил его до поезда. У вагона они обнялись и, уже не сдерживая слез, кричали друг другу, торопливо перекрывая лязг отправляющегося состава:
   – Витька, прошу тебя: не пропадай! Пиши! Звони!
   – Федя! Приезжай ко мне в Лобнинск! Обязательно приезжай! Я ведь тебе так и не говорил никогда: ты талантлив, Федя! Ты – художник, Лосев! А я – КОПИИСТ на веки вечные! Но я тебе всегда буду рад! Приезжай!
 
   Камолов уехал в свой родной город и за десять последующих лет ни разу его не покидал. Он женился, но очень быстро развелся и жил у матери в небольшой двухкомнатной квартире в самом центре Лобнинска. Он был последователен в выборе профессий и менял их с таким же постоянством, не задерживаясь нигде больше двух лет.
   Поначалу Виктор устроился в редакцию местной газеты фоторепортером. Очень скоро ему наскучило делать зарисовки и подклишевки для колонки «Жизнь города». Тогда, втеревшись в паразитирующую круговерть лобнинских сутенеров, он стал фотографировать проституток для постеров и рекламных модулей, которыми пестрели обложки журналов развлечений. Довольные сутенеры дали Виктору денег на открытие собственного дела. Однако он не спешил. Следующим местом его двухлетнего пребывания стала лаборатория научно-исследовательского института оптической физики. Лаборатории в отличие от всего института удавалось держаться на плаву за счет заказов и контрактов на стороне, и Камолов был среди тех, кому удавалось такие контракты заключать, благодаря связям, наработанным еще репортерством.
   А четыре года назад, ясным утром, он вдруг не только не появился, по обыкновению, с сияющим и бодрым видом у руководителя лаборатории, а вообще не вышел на работу. Камолов просто взял и исчез. Коллеги и знакомые пробыли в недоумении неделю. Потом обнаружилось, что Виктор открыл собственную фотостудию на окраине города и затеял в ней капитальный ремонт. Дела у неугомонного фотографа быстро пошли в гору. Он собирал заказы на художественное фото от редакций журналов и бизнесменов, от директоров школ и тех же сутенеров. Говорили, что даже дочка мэра города тайно снималась у Камолова в студии обнаженной, а потом Виктору заплатили приличные деньги – но не за фотографии, а, наоборот, за то, чтобы они никогда не появились на свет. Словом, «копиист», кажется, наконец нашел свое место в профессии, начавшейся, как и положено, с «подсматривания» в окна студенческого общежития.
 
   Между тем профессиональная судьба самого Федора Лосева складывалась еще более несуразно. Может, прав был Виктор и ему не хватало честолюбия, а может, просто не везло. На третьем курсе его работы заметил известный художник Вениамин Страхов и пригласил к себе в мастер-класс. Федор с удовольствием посещал семинары и даже числился в любимчиках у именитого мастера. Но спустя полгода Страхов скоропостижно скончался от инсульта, и Федор остался «непристроенным». Всех остальных студентов давно уже «курировали» опытные художники, они неохотно брали «чужаков» с натасканной не ими манерой письма. Поэтому, поменяв руководителя, Лосев так и остался до самого выпуска «чужим». Еще в самом начале их творческого знакомства Страхов подарил Федору свою картину. Это была короткая и грустная история маленького мальчика, потерявшегося в большом, полном ночных, пугающих огней городе. Польщенный и обрадованный Лосев часами просиживал перед этим маленьким шедевром в простеньком багете, стараясь впитать в себя игру красок и настроения, чувствуя кожей мастерство равновесия, которому ему еще предстояло научиться. Он сам был этим мальчиком, которого проглотил жадный и холодный монстр под названием Чужая Жизнь. Потом, много позже, переезжая с места на место в попытках устроить свою судьбу, Федор неизменно таскал картину с собой. Он не мог бросить этого придуманного мальчика, лишив его шанса быть спасенным, как не мог перестать верить, что и сам обретет когда-нибудь Свою Жизнь.
   На последнем курсе у Лосева появился шанс выставить свои работы в студенческой галерее. Ходили слухи, что именно там – в единственной коммерческой экспозиции начинающих авторов – можно найти себе агента и выгодно продать картины. Федор долго готовился к предстоящему показу, волновался и придирчиво отбирал полотна, за которые ему не было бы стыдно. Самой первой он приготовил работу, которая особенно нравилась его бывшему наставнику. Это была сцена из мифологического сюжета, когда-то им услышанного. Юноша по имени Эстей – двойник, эйдолон маленького бога Тура – был обречен на вечное одиночество. Эстей стоял на самой кромке каменистого склона, отделяющего его от безумной и свирепой стихии. Пузырящиеся ненавистью волны почти касались его ног, а соленый ветер хлестал по лицу, толкая на камни. Океан бурлил и грозно сдвигал над юношей пенную стену водяных осколков. Крохотный кусочек равнодушного солнца тонул в ватной патоке темнеющих облаков, не оставляя ни одного луча, ни одной надежды брошенному на скале человеку. Шершавый и холодный склон уползал из-под ног Эстея россыпью мелких камней, пытался сбросить его со своей жилистой шеи в кипящую, рвущуюся на миллионы ледяных лохмотьев стихию.
   Две картины Федора ждали своего часа в мастерской училища, чтобы через пару дней перекочевать на серьезные, пахнущие успехом и деньгами стены галереи. За день до экспозиции Лосев пришел в мастерскую, и здесь его ждал страшный сюрприз: накануне обе работы кто-то искромсал перочинным ножом вдоль и поперек. Федор смог узнать их только по рамкам. Бессмертный юноша Эстей не имел уже ни малейшего шанса быть спасенным. Еще более жадный и хладнокровный монстр, чем бурлящий океан, поглотил его… Имя монстру было – Зависть.
   Виктор пытался утешить друга. Он подолгу сидел с молчаливо-отчаявшимся Лосевым в комнате общежития, искал его на улице, когда тот пытался улизнуть, чтобы побыть одному, и болтал без умолку всякую всячину.
   – Талант все равно пробьет себе дорогу, Федя, – витийствовал он, – Не ПОТОМУ ЧТО, а НЕСМОТРЯ НА.
   Еще через пару дней Камолов сообщил Федору торжественно и зло:
   – Я вычислил, кто это сделал! Этот сучок! Этот завистливый и бездарный Рома Картыленко!
   Лосев удивленно поднял на друга глаза:
   – Ромка? Не может быть! С чего ты взял?
   Виктор снисходительно усмехнулся:
   – Я знаю точно. Этот хмырь всегда тебе завидовал. А в ночь перед тем, как все произошло, он последний уходил из мастерской. Я все выяснил. Это он, Федя…
 
   Рома Картыленко был худеньким пареньком, который смотрелся много моложе своих лет. Длинные, но бесцветные и жидкие волосы его были всегда гладко зачесаны назад и перехвачены простенькой резинкой на затылке. Его щеки не покидал болезненный румянец, похожий на аллергию. Говорил он всегда торопливо и неразборчиво, а потом умолкал надолго, будто собираясь с силами для следующей тирады. Он не хватал звезд с неба, но был дисциплинирован и усидчив. Ко всему прочему Картыленко был коренным москвичом и папа его держал небольшую лавчонку художественных промыслов на Арбате.
   У Федора не укладывалось в голове, что Ромка способен на такую подлость. Единственное, что выглядело правдоподобным в рассказанной Камоловым истории, – это то, что Картыленко и сам готовил к продаже несколько своих работ при активной поддержке папы и, похоже, через ту же галерею. Лосев долго колебался, стоит ли поговорить с Ромкой о погибших картинах, но так и не решился. «Если это не он, то я просто обижу парня», – думал Федор, разглядывая на лекциях белесый хвост Ромкиных волос, его худые плечи и сутулую спину.