Куприяныч: «Так-так-так. Телят отогнала? В Мудачью Яму? Хе-хе-хе, то-то и надо мне было узнать. Я вас доведу до дела-то». И посылает за телятами с ордером.
   А Фалалей почёсывает косматую башку, не чёсану век, дырявые портки подтягивает к голому пупку. Чупятову-девушку и Липочку Кабырину порасспросил и так и сяк... Ишь, кумекает, а ведь не вникли мы в Куприяныча. Требовал, чтоб на девушке не было жирку мироедского, а вон у Кабыриной балабончики поболе чупятовских, а он — ничего. Разговор-то был даже длинней. Знать, надо понять его наоборот: дать ему толщину. Чуется — Фалалей-то себе — против толстых балабонов он не взбунтует. И налог перестанет накидывать, и, может, забранное кое-чего вернёт...
   Эх, Анютка улестит его!.. Анютка была такая молоденькая девчоночка: личико красивенько да приветливо — чисто у деточки невинной. А уж окорока толсты так толсты! Каждый с этакую бочечку: держи, мужик, на обеих руках. За то её звали Анютка Пудовочка. А на сравнительные смотренья такую красивенькую девушку не допускали. Уж больно роптали казачки со станицы Сыртовской: чай, сравненье-то круглоты, а не величины, а Анютке, мол, за одну величину первое место дадут. Размеры застят судьям глаза, до круглоты других подарочков и не дойдёт. Так-то...
   Её и послали к Куприянычу. Она как вошла: «Ах-ах, сколь жареного-пареного на столе — от пару душно мне! Помогите сарафан снять...» Куприяныч снял с неё — девчоночка во всей голой красе и повернись перед ним, и качни лакомой сдобой. Он от вида такой пышной роскоши пенсне сронил, висят на шнурке стёклышки.
   Анютка Пудовочка плавным шажком к столу. Уж как балабоны крупны, белы да трепетны, а стопочка маленька — прелесть! Розовые ноготки на ножках. А всё голенькое тело до чего нежно — словно семь раз в сливках искупано, соком мака-цветка умыто.
   Она губки-вишню выпуклила, на грудки свои торчливые поддувает этак невинно, лукавыми глазками улещивает Куприяныча.
   «Чего встали-то удивлёны, милок-товарищ? Дале интересней будет...»
   Он: «Хе-хе-хе, слышишь, Митёк, слышишь?»
   Анютка на табуретке повернулась бочком, спинку прогнула, оттопыренный крутыш ладошкой поглаживает — чисто детка! Вижу, говорит, пол у вас мыт-скоблён, так положите дюжину овчин, поверх — четыре тулупа нагольных да пару перин, да шёлковых подушек пяток... Мало что коммунизм — и любовь предстоит как-никак.
   Куприяныч, чёрный пиджак, козелком-резвуном с места сорвись. Нашёл всё, сделал. Аптеку отворил, Митеньку на свободу — сам у стола с вилкой. «Можно, уважаемая товарищ-девушка, положить вам в роточек вот этот кусочек? Видите, тетерев — рачьим мясцом начинён, с изюмом запечён...»
   Анютка — детка деточкой! — открыла роточек, съела кусочек, а Куприяныч до голенького балабона касается: Митенька, мол, она не кусается. А тот осмелел! Куприянычу аж не верится: развёл полы пиджака, кажет его, а Анютка глазками по столу невинными повела — младенец! «Это чтой-то у вас за графинчик? Горлышко — писюлёк». — «А в нём водочка дюпелёк!» — «Ай, слыхала! Любит дюпель сладкий — на рачка кто падкий. Но беда со старичком — не идёт ему рачком. Кто тягучий дюпель пьёт, тот рачком не достаёт. Его хлопоты пусты, коли тыквицы толсты». И велит Куприянычу сесть напротив неё.
   А он: «Что вы о еде всё да о еде? Рачка не достанет, велю ещё сварить. А сладки тыквочки — какими хотите толстыми ломтями режьте! Творожку кладите на них, или я вам положу?» Анютка: «Ха-ха-ха!» Ножку под столом вытянула голенькую и мизинчиком Митеньку по носу: «Пролей-ка из писюлька тягучего дюпелька!»
   Куприяныч: «М-м-мы!» — замычал-зажмурился; чуть-чуть не расстался с соком — сколь копил-то его. Тьфу ты, говорит, вы ж ведь это про водочку дюпелёк тминную! Налью с удовольствием... Налил из графинчика две рюмочки, свою опрокинул в рот, бородкой трясёт, ещё наливает, а Анютка свою пригубляет: «Колос налит хлебный? До дождя простоит?» — «Это надо бригадиров спросить. Сейчас пошлю».
   Она: «Ха-ха-ха! — голыми грудками заколыхала торчливыми. — Я скорее узнаю. У меня на стоячий колос — глаз соколиный! Да и всякий вздох и „ах!“ — завсегда о соколах. Скажите мне, кто вы? В чём слабы и в чём толковы? Может статься, пустельга — мухобоечка туга? Сокол ли драхвачник? Или неудачник?»
   Куприяныч щупает Митеньку — а тот вроде и не ёжился никогда. Куприяныч: эк, привалило счастье-то! Только не подведи — а там хоть чего, но буду ходатайствовать, чтобы и тебя, Митёк, приняли в партию. Анютке кричит: «Правильно, товарищ-красавица, понимаете мужиков! Многие — пустельга. Я каждую муху переписал у них и мухобойки укорочу! Но есть и ушлые, как птица драхва, — однако ж и их раздрахваню...» Привстал, чёрный пиджак, железные пуговицы, задом юлит.
   Анютка потемнела глазками: «Мои балабоны оттого наслащёны, что на драхву-девицу сокол вострится!» Куприяныч вкруг стола обежал, встал за её спинку за голенькую, Митенькой бодает пышные: «Коли увидит Митенька, как для него наслащено хорошо и этим не пичкают, а умеют с ложечки кормить — значит, много полезна птица драхва, пусть и дале от соколов прячется, плодится себе, не трону».
   Встала Анютка, смех — бубенцов звончей; повернулась, зад выставила, баловницы-ляжки развела. Сколь красоты! Красивей мака-цветка, слаще персиков. «Дам ему сиропу — попей и полопай!» Куприяныч: «Ай, как говоришь хорошо! Уж мой Митенька зачтёт тебе труды-соучастье. Хоть пока он не партеец, совесть у него партейная... вишь, как тянется за ласковым словцом под балабончики концом!»
   «Ха-ха-ха! — Анютка-то, бубенчик. — На слова не поскуплюсь: ими кончится, боюсь». На перину прилегла, на подушку грудками-то тугими, окороками покрутила во всей красоте, приподняла слащёные, а ручки вдоль тела нежного вытянула, ладошками вверх, пальчиками прищёлкивает. «Дай яблочки в ручку — поважу на вздрючку. От моих ноготков — черенишко дубов!»
   Куприяныч глядит: Митенька ёжиться не думает — и потерялся от счастья. Хвать со стола яблоки, Анютке в ладошки сунул. Она тыквища повыше вздыбила, чтоб были доступней межеулок и навздрючь-копытце — давали бы прельститься. «Почмокай мой груздь! Языком потешь, да только не съешь!» Куприяныч цап со стола груздь — пососал, почмокал и выплюнул. Дрожит весь, от Митеньки глаз не оторвёт: ишь, мол, стоит как! Счастье оно и есть счастье...
   Анютка Пудовочка голеньки крутыши, упружисты-томлёны, ещё выше взвела — на дразнилки смела, ляжками поигрывает: «Намажь маслицем губки у моей голубки, в сахар-мёд-роток затолкай хренок...» Куприяныч ложкой черп-черп масло, мёд, сахар, тёртый хрен — и только Анютка успела сказать: «Надень ватрушку на стоячу пушку!» — давай ей рот мазать: мёд, хрен, сахар пихать в него... Тут его надоумил кто: «А стояча пушка — это ж Митенька!» Хвать со стола ватрушку и на Митеньку насадил.
   Анютка яблоки отшвырнула, отплевалась, бедненька красавица — с кем досталось маяться. Поворачивается, а Куприяныч стоит с ватрушкой на пушке, ждёт: чего дальше? Уж и доволен! До сих пор Митенька не съёжился-де. Гордость играет.
   Анютка как взвизгнет: «Ай, заряжена пушка — не пальнула в ватрушкой!» Закрыла навздрючь-копытце ладошкой. «Ждала мацки-цацки, чикалды-чаёбки, а дождусь заклёпки!» Взбрыкнулась: пятки сверкнули, балабоны на перине подпрыгнули. И ну — валяться по пуховикам, подушки дубасить! Завидовали, кричит, что нам коммунизм подаёт, а гляди-кось, как он вам подал хорошо — к месту да к моменту! Осталось вам ватрушку помацкать-поцацкать, чикалдыкнуть-чаёбнуть, чайком размочить.
   А Куприяныч: «Рано ты про чай — не набаялись, чай!» Когда, мол, дашь последнее словцо? Стоит счастлив — Митенька ватрушку держит, не думает клониться. Век бы так мужчина простоял, погордился бы...
   Анютка ему: «Какие вам ещё словцы, коли коммунизм — одно слово, мал хренок, да с уловом! Чего вам промеж партизанских ляжек коммунизма искать, когда у вас ватрушек вон сколь?..»
   Куприяныч: «Хи-хи-хи!» Головой кивает, бородкой трясёт: «То коммунизм печён, а промеж ног — боле учён. Балабонами верчённый — завсегда боле учёный!»
   А Анютка: «У меня промеж ног — коммунизм Сидорок. Коммунизм известный — кузовочек тесный. А тебе коммунизм — тесто с творогом, и впригляд и вприлиз — любо-дорого! Именуется Фока-чёлнышек. Образуется хрен-подсолнушек». Встала с перин-подушек: титеньки голенькие на Куприяныча глядят, мысок бритенький, навздрючь-копытце медово — почаёбиться готово.
   А Куприяныч: «Хи-хи-хи, хрен-подсолнушек — эко здорово!» Стоит, чёрный пиджак, полы раскинуты, аптека открыта, на Митеньке — ватрушка; стёклышки-пенсне блестят, бородка клинцом — глядит щегольцом. Век бы эдак гордился Митенькой стоячим... Дале, мол, скажешь чего, желанный товарищ? А сам-то счастлив!
   Анютка ему: «Мацки-цацки чикалдык, хрен ватрушке сладил втык. Не врастяжку, не рачком, а обычным стоячком. Как же так он это смог? Коммунизм ему помог». Пятками притопнула, приплясывает, по сдобным себя шлёпает: «Чикалды-калды-припрыжка, коммунисты держат шишку! Туговатая на вид — эта шишка не стоит. Отчего она туга? Ей ватрушка дорога».
   Упёрла ручки в бока, туда-сюда гнётся: «Ах-ах! чаёбики-чикалды, с коммунизмом нелады! — притопнула впоследки. — Мой Сидорка-кузовочек время зря терять не хочет. Покивай, ватрушка, с горки уходящему Сидорке!» Сарафан набросила, на Сидорку спустила подол и ушла.
   Куприяныч стёклышки-пенсне протёр: перины-подушки изваляны-измяты, Митенька, гордость-краса, стоит крепенёк, а боле-то нет никого! Вкруг перин походил, на Митеньку порадовался — да он есть просит... а ватрушка не естся. Куприяныч её снял, кое-как Митеньку свернул набок, аптеку прикрыл как смог и бежать. Ну, мол, какая ни попади сейчас — уваляю!
   Навстречу — прохожая в очках, коренастая. Он перед ней, чёрный пиджак, заволновался: из кармашка часы вынул на ремешке, по ним щёлкает ногтем. Нельзя нам, кричит, время терять! Хвать её за руку и в дом. А она: «Деловито начинаем. Кабы и дальше так!»
   Куприяныч её за стол, не успеет она рот раскрыть — куски ей запихивает один другого вкусней. Тремя стаканчиками употчевал сладкой водочки — тминного дюпелька. Она и не ахнула, как он оставил её в одной жакетке, на перины мягкие уложил, на пуховы подушки. Митеньку вломил по самый лобок-косточку: лишь тогда гостья опомнилась. Коленом Куприяныча отселила.
   «Вы мне, — говорит, — покажите, сколько налогу удерживаете с конопли». Куприяныч: «Да! да! хорошо с этим-то у меня!» Вскочил, сыскал ведомость. Беру, дескать, холстами со двора вот сколь. А вы до чего мне полюбились, что эдак любознательны! Раскиньте пятки как можете вширь, задерите ввысь — как будто обнимаете ножками горку. Холсты положу горкой, как эта, — и ваши будут! Сподобите меня кончить сладкой судорогой в семь передёргов — выдам холст-семерик. В восемь передёргов — осьмерик.
   Вбил Митеньку, крякнул — и только начал: на-ачики чикалды... а гостья — экая силушка в ногах! — отсади его. «Вы мне покажите, сколько налогу удерживаете с коровьего масла».
   Куприяныч: «Ась? ну! ну! порядок с этим-то у меня!» Вскочил, разворошил отчётность. Беру-де маслом топлёным со двора вот сколь. А вы до чего мне полюбились, что эдак строго ведёте себя! Умаслите Митеньку, чтоб мы с вами крикнули как один громко, и я вам столько уделю масла, что мы опять так же громко закричим. Вы — от удивления, я — от щедрости.
   Вкрячил Митеньку и только принялся тубахать: на-ачики чикалды... а гостья его — в отвал.
   «Вы мне покажите, сколько налогу удерживаете с мёду». Куприяныч: «У? угу! угу! успешно с этим-то у меня!» Вскочил, перетряс бухгалтерию. Беру, мол, вёдрами со двора вот сколь. А вы до чего мне полюбились умными интересами, да что не забыли и про мёд! Усластите Митеньку, чтоб мы с вами после крика зажмурились. И сколь мы будем лежать зажмурены, столь времени две бочки с мёдом будут наклонены. Весь мёд, какой вытечет, — ваш!
   Влупил Митеньку... а гостья — не-е! «Покажите мне, как вы стоите на позиции коммунизма».
   Куприяныч: «Ась?» Взял ватрушку, что давеча-то держал, на Митеньку её. Вот так, мол! В кои веки Митенька встал всерьёз — хоть на нём стой — и опять стоять коммунизма ради: без толчка и коммуняди? «Сколь я под коммунизм мялся — ээ!.. сунем его вам под зад, пусть под нами помнётся».
   Раздел пиджак, жакетку с неё дёрг — и сунул под крепкий её зад, под горячёный. «И то, видать, в прошлые-то разы позиция для меня была не та, а теперь подходяща — вздобрим патоку слаще! Допрежь как на позиции стоять, её надо укатать!» И ну ей голеньки титьки куердить, сахарны груши посасывать, бородкой межеулок щекотать... Она на нежность и окажи себя.
   Уж как они оба вскрикнули! А зажмурились — пока лежали зажмурены, успелось бы две бочки мёда ложками вычерпать. Эк сладко Куприяныч потянулся: до чего хорошо, мол, любить умного-то человека! А гостья: «Присластилось вам моё ненаглядное?» Куприяныч: «Угу! угу!» — кивает, бородкой трясёт, поглаживает женщину по местам. Она и говорит: «Скажите мне, почему оно такое сладкое?» — «Потому голо и гладко, на коммунка хватко. Движенья-то — страсть! Не то в меду бы увязть». — «Ещё почему?»
   Куприяныч: «Потому дано умному человеку — встречаете Митеньку по уму, с деликатностью к нему». — «Ещё?» Молчит Куприяныч. А она: «А вы близоруки! Неужели не видите? Оно такое сладкое, потому что честное!» Куприяныч моргает, бородку теребит.
   Гостья сверк-сверк очками, повернулась перед ним всем своим голым: «Исправляйте вашу близорукость!» Замечаете, мол, с задних булок и промеж на вас сама честность глядит?
   Куприяныч: «Хе-хе-хе...»
   «Не узрели? Так пусть коммунизм вам поможет!» — «А где его взять?» — «А куда вы его положили?»
   Куприяныч: ну-ну... у неё из-под зада вынул жакетку, встряхнул — бумажка и выпади. Читает, а это мандат. Женщина с проверкой прислана... Куприяныч-то прикусил губу. «В кои веки Митенька не сломался — зато и попался!» А она: «Это ваша правда, а теперь покажу вам мою честность боле убедительно!»
   Встала, оделась и укатала его на пятнадцать лет. За весёлые-то разговоры, близорукость и попытку покушения.
   Года проходят — и наведывается к нам. Был Куприяныч — стало четверть Куприяныча. Бородёнка седенькая, оборван. «Чего, — спрашивает, — у Щеглова лесочка ещё сравнивают балабончики?» Мужики промеж себя переглянулись. Как ты-де, Митрий Куприяныч, пострадал — доверим тебе. Случается, мол, смотрим круглые. «А споры бывают?» — «А то нет?! Девки на балабончики самолюбивы, зато палочки колотливы, да тебе-то какая нужда?» А он: «Обещал вас до дела-то довести — и доведу! Я уж не близорукий, и вы не будьте».
   Достаёт из пестеря подзорную трубку старинную. В чёрной коже трубка — потёрта от службы; две ножки прилажены.
   Как девушки, говорит, со стариками заспорят, поставьте милашек в рядок. Наклонятся, голые подарочки взведут красиво — отсчитайте от них тридцать пять шагов и трубку поставьте. Пусть старики в неё глядят. В подзорную-то трубу самый круглый зад прозревается без ошибки.
   Вскоре опять подобрали Куприяныча — но дело повелось. Конечно, балабончиков не пекут уж у нас. Лавок у Щеглова лесочка нет — трухлявы столбушки. И щеглов не стало, а станицы-то Сыртовской — ещё и много раньше того. Но глянь-кось, как хороши мак и дикий жасмин!
   Сколь-нисколь девушек из разных мест сойдутся — и идёт сравнительное смотренье. Глядят старики в трубку: «Эти круглее, эти сударики-сверкуны!» Так оно и признаётся.
   Вид местности меняется, давно ль нашли у нас нефть, а уж повыкачали всю! взаймы проси — никто не даст. А подзорной трубке верим. Не одни голые зады прозреваем в неё, но и будущие зори. Глядишь в зад куме, а коммунизм на уме! Обернёшься вспять: везде коммунядь. В гол зад гляди, с коммунядью сиди, коммунком победи! Не выстоит коммунок до победы — смотри в трубку на чужие обеды.
   Так-то. Обещал Куприяныч нас до дела-то довести — и довёл.


Сладка палочка


   За Васюнинским чернолесьем есть озеро Бараньи Яйца. Оно на месте не стоит. То выдь из чернолесья — вот оно. А то иди, иди — глушь-лядина перед тобой, трава модень. А озеро на пять вёрст влево ушло, к Зарачьим ветрякам. Либо ищи его в другом дальнем конце, за Журавками.
   На пути журавские бабёнки-солдатки тебя сцапают и давай тебе чесать-куердить мошонку. А ты бесполезный человек, коли озеро Бараньи Яйца ищешь. Жеребистые мужики-шишкари не ищут его. Ты бы и рад задвинуть кутак в мохнатеньку, да поперёк своей слабины не ступишь. Бабёнки ой взлютуют! Уж больно норовисто просят журавки засадистого. Через баловану бабью вещь и зовётся деревня — Журавки.
   Сволокут тебя в гривастые ячмени и ну садить томлёну на нос! Возить по нему для исхода чувства. Коли нос большеватый да на солнце подгорел-залупился — залупа она и есть шершавенька. Ежли ещё и усы — тем боле. Тогда обойдётеся ладком. Отпустят солдатки твою вину. А коли и нос у тебя пуговка — бабёнки уравновесят обиду твоим грузом. Защемят твою слабость в расщеплену чурку. Плачь и чувствуй, сколь тяжела бабья-то доля.
   Потому сподручней подкараулить озеро, а не бегать искать. Кому приспичит, сплетут шалаш — по два месяца маются. Вдруг оно и дастся! Взошла луна — а вон водица блестит! Уточки плавают. И тут упаси тебя от ружья. Ни его, ни остроги не должно быть. Ни другого чего, чем колят. Иначе ослепнешь, и язык отнимется. Что было-то, и не скажешь.
   А припасти надо бараньи яйца засолены. Сколь проживёшь в карауле? Просаливай круто. Чуть озеро перед тобой — выбеги из чернолесья и с размаху закидывай. Кричи: «Яйца барана огромного чину. Прими, золотко, кутачину!» И голый в озеро-то сигай. Но рукой держи крепко горюна!
   Станет озеро тебя манежить. То навроде как сам собою плывёшь. Качает тебя водичка, будто цветок лилию. А то как потащит вниз, как потащит! Тони, воду хлебай, но не выпускай заботу из руки. Чуть выпусти — и останется у тебя навек зряшная висюлька, мочу пузырить.
   Вот почуешь под ногой дно. И враз всполохнутся утки, гуси, лебеди — несметно! И откель взялась этака пропасть?! Кричат, крыльями тебя лупят, водой плещут. Над башкой грудятся, в темя клюют. Ты и здесь крепко держи надежду. Не убьёте, мол. А висюльку мотать в штанах не хочу!
   На том берегу обступит тебя дубняк Блюхера. Так и звался — покамесь был тот дубняк.
   А под Зарачьими ветряками стояли выселки Мордовские Блюхера. Едет мужик — спроси: куда-де? «К зятю, милай, в Мордовские Блюхера!» Встретишь мордовочку: «Откель, девушка?» — «С Блюхеров, дяденька!» Блюхеровы места широкие. Дал Василий Блюхер сердешную память.
   Ну, как попал ты в дубняк Блюхера, то досаду уже двумя руками держи. Из-за дубков выявит себя голая бабёнка. Вся луной озарена — кунка-ласанька видна! Титьки здоровущи торчат, а мордаха с козьей бородой. Бабёнка опасная — Гликерья Усладница.
   Этак ласково позовёт: «Идём подружим...» Ты шажка два шагни, а руками прижимай его что есть сил.
   «Эй, дай-ка я погляжу, чего ты принёс? Лёгонький копылок, камышову махалку или прогонистый свиристень?» А ты ей: «Не тебе принёс, борода!» Когда ей бороду поминаешь, она конфузится и силу теряет. «А чего орал — прими-де, золотко, кутачину?» — «Так я, чай, озеру кричал, а не тебе, козья борода!» — «А чего не отпускал в озере?»
   Скажи: «Кабы услыхал тогда голосок возле себя, отпустил бы...» Гликерья-то умывает журавку только утренней росой. Купает балованную в кобыльих сливках. И сроду в простую воду не зайдёт. Ты и зови: идём-де вместе в озеро — выпущу кутак. А она: «Эх, ладно! Чего тебе вертаться?»
   И станет гладким брюшком да ляжками играть, под мыском её казать: гляди-любуйся на приглашеньице. До чего приветливо — эвона щёлка засветится-заалеет! Будто бутон раскрылся розы-цветка. Сколь ты ни слаб на стоячесть, а тут восстанет черенок. Держи его хватко в горсти и ладонью прикрывай.
   «Эй, покажь кончик — не откушу!»
   А ты: за него, мол, бараньими яйцами плачено, а я человек бедный, другого барана не завесть. Баран-де хорош до чего был на ярок сочных — пятилеток-челоуз, яйца заматерелые...
   Она встанет к тебе вплоть, колыхнёт титьками, заденет по голому телу сосцами-востропробочками: «И чего ты такой нелюбезный да пуганый? Аль не сладка тебе моя ласка?» На цыпочки вскок, рукой титярку приподымет и потрёт соском твой сосок. Кутак станет из рук рваться, как кабанок из силков. Держи не отпускай! Говори: «Дорого за него плачено, борода. Один то ись баран и был у меня».
   Она: «Хороши бараньи яйца матёрые, по сердцу мне! Но желательно дале и твой кутак принять. Сам же сулил...» А ты: «Чай, я сулил золотку, а ты — борода!» Тут она станет твои руки от него отымать. Стой на своём, знай толкуй: «Ты не золотко, а борода козья!»
   «Не приболело мне — на твоём быть. Гляну только — конец морковкой али репкой?» Как напрёт! И может уцепить за вареники: «Эге — поматерее бараньих!» А ты, первое дело, не дай открыть кончик. А пуще всего — мазнуть им ласаньку по губкам. Коли не упасёшься — прошибёт тебя и бабу рёв-крик. Столь дико сойдётесь. Но зато опосля только на бородатеньких бабцов и будет у тебя стоячесть. Излазишься по деревням — искать...
   Зажми в кулак, а другой рукой ерошь ей бородёнку. Взъерепень, кричи: «Ай да бородища густа! И не козья — мужицкая. Мужиком разит!» Уж тут, кажись, перестанет бороться с тобой. Да как завоет слезьми! Смотри не пожалей. Она эдак-то на тебя вывернется голым задом — и не дыхнёшь, как оголовок занырнёт. Терпи, вяжи жалость узлом. Толкуй знай: «Зови, борода, племяшку». И сам призывай: «Золотко! Золотко!» А луна на вас глядит. Дубняк обступил.
   Вот в лесу — скрип-скрип. Едет малая арба, два колеса. Запряжёна чёрным бараном. Правит голая девка: этакая прелесть тёртого лешака с ума стронет. А человека-то?! Тёмная коса — толще мужицкой руки — уложена высоким теремом. Грудки — увесистые редьки. Тело ладненько, ох, и ловко до чего! Зад — круглые холмы-елбани, ядрёные крутыши.
   Спрыгнет с арбы, упрёт белы ручки в бока: «Кто здесь безобразит?» Туда-сюда перед тобой мелькнёт, скакнёт через чёрного челоуза. Сколь быстра да легка на ногу! Уж больно ноги-то ухватисты — и на диком жеребце без седла скакать, и на старом лешем.
   Взыркнет на тебя: «Чо губищи раскатал, дурак? Будет тебе моя расправа!» Пади на лицо, землю жри, моли-жалься: «Аринушка-золотко! Загублена моя жисть. Терплю от бабьего народа постыдный позор! Оконфузили, застыдили. Спаси от позора, Арина-золотко!»
   Она поддаст ножкой песку в глаза тебе. Не будь глуп, заране прижмурься. Лягнёт пяткой в лоб. «Распутник! — закричит, плюнет. — Тьфу на тя, зараза-паразит! Таскался, как гада, — вот и нестояха!»
   Тут Гликерья вступится: «Не-е, племянница, он не распутный. Уж я ль не пытала его? А он и кончика не показал, хотя стоял у него. И эдакого портит слабина».
   Арина: «Коли так, что ж...» Прыг задом на арбу, ляжки разведёт. Ты одну журавку поглядел — с этой сравни! Манит, как медовый цветочек шмеля. Взволнуешься — не для тебя ль барабаны бьют, бубны гудят? Как жар горят золотые ворота царские. Въезжай в царство бухарских сластей!
   «Ой, покатило меня, Аринушка!» Из лесу и из озера отзовётся: «Покатило! Покатило!» Она и вскричи: «Твоему сироте-пасынку — горячёну ласаньку!..» А луна глядит. А чёрный челоуз — рога витые в полтора аршина — щиплет траву.
   Гликерья с арбы возьмёт бурдюк, нальёт вина в бухарский таз — золото с серебром, исфагань-узорочье. Умоет тебе лицо — огурчик! Аринушка на арбе навзничь лежит, спелые ляжки враскид. Гладь их ей, припади к мыску, пригуби апельсина дольки, гребешок посласти. Мочалкой став, трись, язык шершав! умучай, мочалка, ночную фиалку! Арина выдохнет: «А-ааа... подходяще!» Довольна: леденец обсосан и потёрт носом.
   Она крутыми елбанями двинет, проведёт ручкой по твоей щеке, ухо потеребит. И все страдания мелькнут перед тобой. Как озеро караулил, в шалаше маялся. Как кидал бараньи яйца засолены... Увиделось и сгинуло. Один страдалец остался: твёрд, как кленовый свель. Просится копылок в наслащён елок!
   Она: «Лови миг, пока вкус-охотка моя не переспела! Не то отсеку и куницам кину!» — на травку встала, круть-верть задом, брюшком на арбу прилегла: «Атя-тя-тя, пихусик!» Здесь поспей на Гликерью оборотиться — сообразит; бабёнка понятлива. Приладился, завёл оголовок в устьице — сделай ртом конфузный звук. Услышишь топоток назади — Гликерья побегла. Как даст пинка тебе! Будто семь киргизских коней враз лягнули! Так вкрячишься — конец перинку боднёт. Будь у тебя куцеват, всё одно донца достигнет. Ты себе: «Счастье, ай, счастье моё...» Проник кончик в пончик, начинку толчёт. Арина: «А! А! Запер дых!»
   И из лесу как тыщи голосов: «Запер дых!» Шум — страсть! Подлесок ломят. Вся птица, и ночная и спавшая, ввысь взметнулась. Тут из озера: «Запер дых!» И на все голоса эхом: за-а! за-аа! за-а-ааа... Уток, гусей тьма — крыльями забили. Чёрный баран рогами тряхнул и человечьим басищей: «Запер дых!!!»
   Арина: фьи... тоненький звук меж елбаней пропустит, от сильного-то чувства. В честь запора дыха — певучий привет. А ты бьёшься надпашьем о елбани! Эдакий стон-рёв из вас! Будто семь ослов на кобылицах, пять жеребцов на ослицах.
   Увалял: «Отдышись, золотко...» И на Гликерью Усладницу переводи избыток хорошего. Теперь уж всё дозволено тебе. Стал у тебя кутачина — запридых. На весь бабий народ утешение. То и говорят у нас, коли баба пригорюнится: «Напал на бабу тиху искус по запридыху!» Какую ты получил жисть из Арининых рук! Низенько поклонись ей: «Сняла с меня позор, золотко. То и зовут тебя — Арина Непозорница!»