— Я смажу раскалённые противни моей кровью, если пригорят хлебы, — заискивающе и развязно проговорил Дилип.
   Виджайя расстегнула рубашку и обнажила прелестную грудь.
   — Выбери булочки такой же величины. Принесёшь также большой каравай.
   Пекарь впился горящим взглядом в сосок женщины, вытянул губы трубочкой. Акеми, следившая за ним, увидела: в промежности под тканью штанов выступило живое. Виджайя тоже смотрела на выступ, натянувший материю.
   — Покажи то, что мешает нам говорить о деле! — произнесла оскорблённо и нахмурилась.
   Дилип спустил штаны до колен. Акеми непроизвольно ёрзнула на стуле, её зрачки расширились. Она знала, что стоячий фаллос вызовет в ней волнение, но этот её прямо-таки ошеломил. И не столько размерами. Она не раз рисовала в воображении, дразня себя страхом, органы невозможно огромные. Этот же завораживал иным: он торчал под углом кверху столь крепкий на вид, что о него, казалось, можно было сломать прут.
   Опекунша пристально и осуждающе глядела на фаллос, затем скрыла грудь под рубашкой и сказала Дилипу:
   — Надень штаны! Когда придёшь снова, убеди меня, что исправился и все твои заботы — только месить и печь.
   — Я лишь об этом и думаю, госпожа! — с пылом воскликнул пекарь.
   Он принёс на подносе свежие круглые хлебцы, напитки и пышный калач. Виджайя, встав, приказала положить каравай на стул.
   — Сейчас мы увидим, насколько ты умел и старателен, — она обеими руками подняла край рубашки, надетой на голое тело. Обнажились полные ляжки и то, что сравнивают с чуть раскрывшимся бутоном. Она повернулась одним боком и другим, слегка нагнулась, оттопырив ягодицы. — Станет ли он таким, как был? — с этими словами госпожа присела на каравай.
   — Он уже такой… — выдохнул Дилип сдавленно и показал фаллос, который торчал, как давеча.
   — Я говорила о хлебе, а ты выдал себя, помышляя лишь об одном! — вознегодовала Виджайя. Взглянув на Акеми, приказала рабу: — Сбрось штаны, чтобы мы могли возмущаться закоснелостью в пороке!
   Её воля была тотчас исполнена. Красавица поднялась — примятый её задом каравай стал упруго вспухать, принимая прежнюю форму.
   — Я вижу, что ты умелый пекарь и что ты неисправим, — Виджайя не отрывала глаз от стоячего органа и не опускала рубашку.
   Дилип взял калач, склонился к немного раздвинутым ляжкам госпожи, объедая хлебную корку, которая только что была под голым задом красавицы. Она не сдержала смешка удовольствия. Он выпрямился и стал выразительно двигать низом туловища, фаллос ритмично подавался вперёд, грозя и соблазняя. Тело женщины откликнулось встречным движением. Двое, стоя в шаге друг от друга, слаженными рывками сближали на миг сук и расселину. Не приостанавливая движений, Виджайя сказала девушке:
   — Ешь хлебец, пока он тёплый…
   — Да, да, — Акеми машинально откусила от булочки, всецело поглощённая происходящим.
   Следя за фаллосом, представила, что если охватить этот рог рукою у основания, его длины будет достаточно для второй руки, и не останется ли ещё головка вне охвата?
   — Дилип, подай юной госпоже напиток на подносе, — велела опекунша.
   Раб держал поднос перед юницей, она ела, пила, а видела лишь фаллос, направленный так, что струя из него попала бы прямо ей в лицо. Она начала привставать со стула, повиливая задом, приподнимая руками рубашку, при этом рот был набит непрожёванным хлебом. Через полминуты она и Дилип, всё так же державший поднос, уже исполняли танец на месте: мужчина, качнув задом, бросал сук вперёд, а девушка, поднимаясь на носки, покидывала низ туловища навстречу. Рывки совершались в чутком согласии, будто ходили два маятника, стремясь соприкоснуться. Акеми вздёргивала рубашку выше, выше — но лишь показался зев между ляжек, наставница произнесла:
   — Довольно! Настал момент для умозаключения.
   Девушку обдало чувством вины и страха перед грехом, она не находила, что сказать, а если бы и нашла, ей мешал хлеб во рту. Её взгляд заметался, она схватила азям и поспешно надела его.
   Когда обе сели в возок, Виджайя сказала:
   — Если попрекнуть разум пищей, которая перед ним в изобилии, то что за мысль он сумеет родить? Слушай. Вчера мы смеялись, убеждаясь в невозможности греха. Сегодня улыбнулись при полной и близкой его возможности. Было ли нам действительно весело в том и в другом случае?
   Акеми подумала о мудрости сказанного, поражающей уже тем, насколько она проста. Запряжка тем временем приблизилась к первому перекрёстку, опекунша велела вознице придержать лошадей и заговорила о неисправимости Дилипа: мужчины-грехотворника. Напомнив юнице о порочном свойстве мужчин, которое позволяет и рабу обрести власть над госпожой, Виджайя произнесла странно дрогнувшим голосом:
   — Неисправимый — самый несчастный из караемых! Ибо наказан неисправимостью.
   «Воистину ему нечего терять!» — мысленно воскликнула Акеми и, испугавшись своей зависти, сказала:
   — О, как я не хочу навлечь на себя кару!
   — Помочь может только свет разума, — участливо произнесла наставница, — сколько вех оставлено им за то время, что мы в дороге!.. А плоть, подобная послушной рабыне, которая идёт следом, так отстала, что, пожалуй, потеряет фонарь из виду. Этого нельзя допустить… — она указала юнице на навес гостиного двора. — Обожди меня здесь, пока я не сделаю то, что должна сделать. Мне надо вернуться в пекарню и доплатить за помятый каравай.
   Акеми укрывалась от палящего солнца в беседке для богатых проезжающих, ей виделись нагие опекунша и Дилип в задней комнате пекарни, она отчаянно сетовала на свой ум, который не мог вывести ничего определённого из обуревающих представлений. А представлялось неистовое: как обнажённую и беззащитную плоть, невольницу разума, вгоняет в пот яростный грехотворник, и свободная от греха рабыня пылко сожалеет о неисправимости невольника порока…
   Виджайя приехала рассеянная и утомлённая, сказала расслабленно, что нуждается в часе дневного сна. Ей и Акеми отвели по комнате. Девушку жестоко изводила тоска, и до чего не терпелось в дорогу! Наконец она и наставница вновь расположились в удобном возке и услышали мерный цокот копыт.
   В неохотно подступавших сумерках, когда небо так светоносно розовело, что, казалось, ночь не ляжет на землю, Акеми увидела родное гнездо. За живой вечнозелёной изгородью протянулась седловина, в ней меж пологих, покрытых лесом склонов размещались строения. Самое большое, возведённое из камня, с бревенчатой надстройкой, было господским домом. Повозки подкатили к нему по дорожке, выложенной плитками песчаника, и навстречу молодой госпоже выбежала женщина, смутно памятная Акеми. Отец перед смертью сделал любимую невольницу Мишори главной управительницей своего владения. Она приветствовала хозяйку, стоя на коленях, и произнесла в экстазе, подобном молитвенному:
   — Пусть охранят боги твой очаг, как хранили его до сих пор, и подарят тебе благоденствие и превеликие радости под твоим кровом!
   Дюжина служанок позади неё, так же на коленях, восхвалила госпожу в заранее заученных напыщенных выражениях. Из этих женщин разве лишь одна-две видели Акеми, когда она была ребёнком.
   Мишори сообщила, что всё приготовлено для омовения тел и вечерней трапезы. Хозяйку и её гостью провели в помещение с куполообразным потолком и круглым бассейном, куда тут же полилась нагретая вода; воздух стал плотным от пара, ароматным от благовоний. Служанки раздели, выкупали Акеми и Виджайю, после ужина гостья направилась в отведённый ей покой, а хозяйке расторопная Мишори показала спальню, где полы устилал искусно сработанный узорный палас.
   Акеми распласталась на постели, повторяя себе, что в этом доме все ждут её приказаний и она должна утопать в блаженстве. Мешало, однако, сознание: вольна ли она даже здесь в своих самых сокровенных желаниях?.. Из страха небесной кары она сплела пальцы рук, мысленно твердя, как ей ненавистен соблазн греха. Вдруг на неё нахлынули жаркие звуки музыки — она узнала струнный щипковый инструмент саз, его звон сопровождался негромким напряжённо-стремительным боем барабанов. Донеслись сильные мужские голоса, страстно-плотский дикарский напев сорвал юницу с постели: нагая, она скользнула к открытому окну.
   Ночь была серовато прозрачной от света луны и звёзд. Среди раскидистых деревьев, которые стояли свободно, не теснясь друг к другу, и отбрасывали длинные тени, мерцал костёр. Сидящие на земле люди били ладонями по барабанам, один играл на сазе, человек семь или восемь пританцовывали вокруг костра на некотором расстоянии от него. Насколько Акеми могла разглядеть, все были нагие. Любопытство пронизало девушку дрожью, чувственная властность напева вдруг вызвала неудержимые слёзы.
   Мужские фигуры, рослые и плечистые, отдались ритму непристойных движений, тела изгибались, то выставляя пах, то оттопыривая мускулистый зад. То же самое совершал днём Дилип в пекарне, и она, Акеми, в лад с ним дёргала низом туловища. Она и теперь делала это — в темноте комнаты у распахнутого окна.
   Сборище, вкруговую обступая костёр, приблизилось к нему и разделилось на пары, причём в каждой один оказался позади другого. Передние стали клониться к земле. Девушка вгляделась в двоих: передний упёрся руками в землю, подкидывая ягодицы и вертя ими, будто разбираемая похотью женщина. Тот, что был за ним, обхватил его бёдра, прижал пах к его заду, тела принялись учащённо сталкиваться. Пара предавалась греху, о котором ещё совсем недавно Акеми шепталась с питомицами храма. Разговоры окрашивались таинственностью и неизменным недоумением. Хотя между некоторыми юницами возникали любовные связи, совокупление мужчин друг с другом у всех возбуждало гадливый смех: притом, разумеется, что ни одна из девушек не была очевидицей сношения. Рассказы рождались из услышанного кем-то от кого-то.
   Акеми жадно смотрела на действо, которое совершали уже все пары под необузданно нервный и будто рвущийся из-под спуда бой барабанов. Она пританцовывала перед окном, виляла бёдрами, поглаживала себя по ляжкам, нетерпеливо повторяла движения тех, что совокуплялись около костра. В ней нарастала, раздражая её, неутолимая требовательность. Акеми ощутила себя столь обделённо-одинокой, что метнулась к постели и едва не забилась в рыданиях. Минуту-другую лежала недвижно ничком, скрипя зубами. Затем села, подобрав под себя ноги, хлопнула в ладоши: явилась служанка.
   — Позови Мишори! — грубо приказала госпожа. Это было её первое распоряжение, и отдала она его, полная злости.
   Вошедшая управительница поклонилась с видом покорного достоинства и безмолвно замерла перед юной хозяйкой.
   — Поди к окну, посмотри — что это там? — сказала Акеми резко и смущённо.
   Женщина поглядела в окно, подошла мелкими шажками к госпоже, сказала преувеличенно испуганно: она не думала, что невольников именно в эту ночь охватит неистовство… Стала озабоченно объяснять: в именье семьдесят буйволов и буйволиц, более ста коров, конский табун. Для обращения с племенными быками и жеребцами, для забоя крупных животных необходимы дюжие мужчины. Те же, чей орган всегда вял, словно подпорченный банан, не обладают достаточной силой мускулов. Как должно было поступить, дабы и иметь нужных работников, и не допускать греха, при котором мужчина вонзает свой орган в женщину? Разум подсказал, что следует покупать невольников-педерастов и именно таких, что совершенно не терпят женщин.
   Акеми вспомнила, с каким выражением ужаса питомицы храма рассказывали: иной мужеложец может, при случае, овладеть и неопытной девушкой, обойдясь с нею, как со своим любовником: всадить фаллос в её нежный задний проход. От страха и мучений девушка обычно навсегда теряет дар речи… Молодая хозяйка сердито спросила: уверена ли Мишори, что никому из педерастов не вздумается принудить к греху невольницу. Управительница отвечала: она готова поручиться за всех мужеложцев в именье, ей известен и нрав каждого и общая их черта: пренебрежительное равнодушие к женщинам. Случалось, что невольница, покоряясь зову плоти, пыталась соблазнить кого-либо из мужеложцев. Тот разражался презрительным смехом и поднимал крик, яро стараясь выставить искусительницу на позор.
   Мишори поведала, как подогревается враждебность педерастов к женщинам. Перед Новым годом и осенью, в Праздник Земных Даров, мужеложцев запирают в загоне, заблаговременно освобождённом от скота, и женщины, всходя на особый, устроенный для этой цели помост, плюют на мужчин, осыпают их насмешками, бранью. Акеми вообразила зрелище и подумала: теперь зависит от неё, прекратить ли подобное или, наоборот, сделать так, чтобы педерасты чаще подвергались поношению. У неё будет время поразмыслить об этом, решила она. Управительница между тем говорила, прислушиваясь к звукам музыки: остановить разгул сейчас было бы непросто. Мужеложцы, если им помешать, начнут бесноваться, и их крики уже не дадут уснуть. Лучше их не трогать, они скоро поистратят пыл и затихнут сами. В другой раз, заверила Мишори, они не соберутся вблизи господского дома, уж она позаботится об этом.
   Акеми вдруг поняла, что лишается развлечения. Можно было приказать: пусть их собираются… Но что тогда управительница подумает о своей госпоже?
   На следующий день Виджайя попрощалась с Акеми, предварительно осмотрев с нею хозяйство и съездив к полю, засеянному пшеницей. Невдалеке дремотно голубела, лучисто отражая солнце, поверхность пруда. На насыпи плотины густо рос колючий кустарник, чьи длинные цепкие корни скрепляли слой земли, усаженный камнями. По полю расходились водоотводные канавы. Когда установится нещадный жар и ниве будет недоставать влаги, откроется ход в плотине, запертый прочным заслоном из кедровых брусьев, и по канавам говорливо заструится вода. На пригорке, откуда хорошо видны и поле и пруд, высоко возносит соломенную кровлю хижина. В знойное засушливое время здесь живут невольницы, что заботятся об увлажнении поля. Лишь восьми молодым женщинам под силу вращать ворот, который поднимает заслон.
   Виджайя посоветовала хозяйке не доверять работницам и чаще бывать на поле, проверяя, как пшеница пойдёт в колос, как будет наливаться спелостью зерно.
   — Не может быть ничего разумнее беспокойства об урожае и о хорошем приплоде скотины, — наставница со значительностью сдвинула красивые брови. — Оделишь храм богатым пожертвованием, и мать-жрица искренне пожелает тебе отрады. Не станет призывать на тебя кару небес, если заведёшь пекаря, чьё искусство тебе понравится. Он научит тебя разбираться в печёном, сдабривая его по твоему вкусу маслом, пряностями и мёдом. Горячее и сладкое вдохновит твой ум, и он будет выпекать мудрости из теста старания, замешенного на свежем опыте. Ведь наш разум — тоже пекарь, ибо как тому приходится терпеть жар печи, так и разуму достаётся от жара нашей плоти…
   Акеми, благодарная и грустная, обняла наставницу и стояла на дороге, пока виднелся возок, ставший таким привычным. Остаток дня она расспрашивала управительницу о делах, оглядывала кладовые с добром, а лениво-тихой ночью лежала без сна — вся в желании огромного урожая и приплода скотины, вся в мечтах о мудростях пекаря-разума и просто о пекаре, мускулистом, ловком, умелом, с упоительно жадными глазами. Не выдержав опаляющей пустоты, она позвала Мишори: хотелось знать, как эта женщина, которой ныне было лет тридцать пять, переносила в молодости воздержание. Хозяйка начала исподволь: те же ли порядки соблюдались в именье при отце?
   — Господина все слушались! — с радостной улыбкой ответила управительница.
   Акеми полагала, что отец, отдавший её на воспитание в храм, весьма почитал богов и усиленно радел о благочестии. Она поинтересовалась хитростями, к которым он прибегал, следя за поведением невольниц.
   — Он всё видел и всё понимал! — произнесла Мишори, показывая, что для неё истое счастье — восхищаться незабвенным господином.
   Акеми подумала, что на её месте вряд ли была бы более открытой.
   — В храме я научилась ценить ум… — начала она лукаво-приятельски, — ты с умом ведёшь хозяйство, мне пока не за что тебя упрекнуть. Ты была бы достойна награды, если бы только ничего от меня не скрывала. Мне очень не нравится, когда от меня утаивают что-либо, — холодно закончила госпожа.
   Мишори молча выдержала её взгляд. Хозяйка вздохнула и сказала с подкупающей доверительностью:
   — Все эти годы я тосковала по родному дому. Мне хочется поболтать с той, кто помнит меня маленькой… Вели служанке: пусть принесёт сладкого вина.
   Горел фитиль, плавая в масле светильника, искорки играли в налитых до краёв пиалах на столике, за которым сидели Акеми и управительница. Её не развеселило лёгкое вино.
   — После утомительного дня к покою приводит арак, — проговорила она с кроткой заботливостью.
   Хозяйка приказала подать арак, крепкий напиток, который она ещё не пробовала; он вызвал у неё отвращение, тогда как Мишори сделала несколько больших глотков и съела сыру.
   — Ах, госпожа! Ваш отец выливал в пиалу с араком сырое яйцо, — вспомнила она.
   Акеми, заметив, как порозовело её лицо, спросила пытливо:
   — Скажи, а отец строго наказывал невольниц, уличённых в грехе? Если бы… — продолжила она с милой мягкостью, — он тебя застал с мужчиной, что последовало бы?
   — Он пронзил бы кинжалом мою печень! — вырвалось у женщины, вздрогнувшей от страха.
   — Отца так возмущала неправедность? — девушку объяли почтение к умершему родителю и стыд за себя.
   Управительница прижала руки к груди, склонила голову, умоляя простить её за то, что она не смеет кривить душой.
   — Ваш отец очень не хотел гневить небо… Однажды, чтобы искупить грех, он велел принести в жертву богам двенадцать быков. Приглашённые жрицы варили и ели их сердца, к собранной крови примешали благовония и лили её на раскалённые камни, когда туши сгорали в огне. Господин всё время был около жертвенника, от его рук, одежды потом сильно пахло кровью и жиром животных…
   Хозяйка сама долила арака в пиалу Мишори.
   — Расскажи мне всё. Какой грех он хотел искупить?
   Она услышала о том времени, когда Мишори была невинной девочкой с едва пробившимся на лобке пушком. Господин стал частенько подзывать её и, приказав зажмуриться и открыть рот, клал в него кишмиш, финик или засахаренный миндаль. В одно утро он дал ей сладкого вина, накормил лакомствами, а затем обнажился перед ней: весьма дородный сильный мужчина. Она охмелела и улыбалась, неописуемо захваченная интересом. Он совлёк с неё одежду и, улёгшись навзничь на ложе, усадил девочку на свой огромный живот, она ощутила голой попкой волосяную дорожку, что сбегала от пупка к паху, заросшему шерстью. Господин теребил пальцами детские сосцы, поглаживал спину девочки, щекотал ей поясницу и копчик; а она елозила и подскакивала на его животе. Потом ей было велено обернуться: фаллос торчал, словно бамбуковая рукоять плётки. Господин уложил девочку подле себя, выпил арака, а она не отказалась ещё от пары глотков вина. Он усадил её у себя на груди, сказав, чтобы она шире развела колени и то показывала ему щёлку, то прикрывала губки ладошкой. Она хохотала, невыразимо развеселившись от этого занятия, голова у неё кружилась, и девочка упала бы с волосатой груди господина, если бы её не поддерживали его большие руки. Он просил, чтобы она помочилась ему на грудь, но Мишори не смела, хотя и была пьяна. Хозяин настаивал, щекотал пальцем щёлку, гребешок, корчил рожи, дурачась, и начал чмокать и взасос целовать девочку между ног. Она забылась: струйка брызнула.
   Господин фыркал, задыхался в смехе от блаженства, потом лежал недвижно, шумно втягивая воздух раздувающимися ноздрями. Он уложил Мишори на постель, раздвинул ей ноги так, что они образовали почти прямую линию, и обильно смазал промежность дорогим душистым маслом. Наклоняясь над девочкой, он опять стал гримасничать, смешить её. Всхлипывая и этим приводя её в восторг, взмолился, чтобы она не закричала, и вогнал клин. Совсем пьяная, она смутно запомнила тупую боль.
   Мишори очнулась на руках господина, который носил её по комнате, прижимая к себе и лаская. Он лёг с нею в постель, и, прильнув к нему, она уснула. На другой день он начал учить её услаждающей игре. Она думала, его огромный живот раздавит её, но господин, упираясь в ложе руками, удерживался над нею и лишь потирался пупком о её пупок. Ей было приятно вызываемое этим ощущение, а также то, что он столь добр и забавно-дурашлив с нею. Она оторвала голову от подушки, обхватила руками его шею, принялась целовать в горло. Он прикоснулся губами к её губам, стал учить поцелую… Затем концом фаллоса раздвинул ей нижние губки, осторожно погрузил орган в зев, отвёл назад, снова погрузил и отвёл; она хихикнула, приподняла попку, натягивая на фаллос тесную норку. Ей ужасно нравилось то, что они делали. Когда в неё пролилось, она пережила небывалое удовольствие и от щекочущего струения в ней, и оттого, что господин самозабвенно взмыкивает, кряхтит, вздрагивает в радости игры с нею.
   Настали дни очаровательного веселья и сладости. Господин и Мишори, наивные в своей наготе, словно сам первозданный восторг, бегали по комнате, возбуждённо смеясь. То он старался догнать её, то она, подпрыгивая, преследовала его, мужчину, который при его росте и тучности не уступал игривостью котёнку. Он шало опрокидывался на подушки, девочка звучно шлёпала ладошками по барабану брюха, похлопывала господина по яйцам, трогала торчащий фаллос, подобный кукурузному початку. Сев на живот хозяина, она целовала, покусывала его соски; привстав над ним, брала рукой большой тугой и тёплый орган и водила его головкой по влажной щели, оттопыривая попку, подрагивая ею. Опускаясь, давала початку втиснуться в гнездо до упора, отчего делалось горячаще сладко. Господин прихватывал её ягодицы и, подкидывая свой зад, помогал ей подскакивать на скользком жезле, что ходил в ней вверх-вниз. Скачка становилась бешеной, девочка взвизгивала от счастья.
   Позднее господин начал чаще и чаще укладывать её ничком, ставить на четвереньки, чтобы удобнее было ласкать её ягодицы. Он смазывал маслом отверстие между ними и, уговаривая потерпеть боль, дабы затем к ним пришла новая радость, понемногу всовывал в проход головку фаллоса. Девочке иногда бывало так больно, что хотелось вскричать, у неё лились слёзы, она стонала, и хозяин, который ещё и щекотал ей щель пальцем, принимался утешать её. Однажды он напоил Мишори отваром кореньев, отчего её кожа разверзла все поры, изливая пот, все мышцы расслабились. Он дал ей также вина и, ребячливо покувыркавшись с нею, стал всаживать жезл меж ягодиц всё глубже и глубже. Она перенесла это почти без боли, но попросила, чтобы он вынул засов и позволил ей издать неприличный звук. Потом прошептала: не войдёт ли орган во влагалище? Господин исполнил, они принялись быстро и жадно делать привычное.
   С тех пор, угадав, чего желается хозяину, она с хихиканьем подставляла задик, дабы головастый гость, начав с одного входа, мог устремиться в другой.
   Занятия с господином настолько запомнились Мишори, что через двадцать с лишним лет она передавала Акеми мельчайшие подробности.
   — С вашим отцом было так хорошо! Он имел такую добрую душу… — растроганно произнесла управительница.
   Госпожа, слушая рассказ, подавила не один судорожно нервный вздох. Теперь же воскликнула с каким-то отчаянным торжеством:
   — Он был поистине милосерден! Если бы он не отнёсся к тебе бережно, а сразу воткнул орудие в твой зад, ты навсегда лишилась бы дара речи.
   — О-ооо! — прочувствованно подтвердила Мишори, отметив оторопело, о каких вещах узнают воспитанницы в Храме Рассеяния Тьмы и узнают не совсем верно.
   — Что было дальше? Говори же! — потребовала юная хозяйка и добавила, что правда её не сердит.
   Женщина жалобно сказала: она исполняет повеление и умоляет о прощении.
   — Вы, госпожа, тогда ещё не явились на свет, ваша добродетельная матушка только второй год жила в этом доме, — продолжила Мишори, вновь воодушевляясь воспоминаниями. — Она была молода, как вы сегодня, и ревновала господина. Ей удалось однажды прокрасться в комнату, перед тем как мы пришли туда для игры, и спрятаться в нише. Она видела, как мы с господином резвились нагие, он настиг меня, я раскинулась на козьих шкурах, подняла ноги, оттянула их руками к лицу. Когда хозяин, рыча от возбуждения, вдвинул в меня влажный ствол, ваша матушка не сдержала крика гнева и вышла из укрытия. Она с плачем сказала вашему отцу, что небо сурово покарает его за отвратительный грех.
   — Отец рассвирепел? О, моя бедная матушка… — проговорила Акеми, терзаясь, что до сих пор не изведала и толики тех наслаждений, которые Мишори познала отроковицей.
   Женщина рассказала госпоже, что хозяин позволил ей убежать и она не знает о произошедшем между ним и женой. Ночью слуг подняли на ноги: господину стало плохо. Послали за врачевателем, тот пустил больному кровь. К утру ему полегчало, и он приказал приготовить всё для жертвоприношения, выбрав самых крупных откормленных быков.
   — Ещё не рассеялся чад от сгоревших туш, а он уже снова уединился со мной, — управительница скромно потупилась.
   — Как он мог испытывать терпение богов? — прошептала Акеми с растерянностью и любопытством.
   — Он сказал: если богам жертва пришлась по вкусу, они будут снисходительны и отнесут новый грех к числу прощённых. Если же умилостивить богов не удалось и наказание неотвратимо, то почему бы не насладиться напоследок?