Он торопливо отхлебнул из пиалы чаю, обжёгся, не проронил ни слова, и Акеми поняла, что он грешен.
   — Кто она была? — спросила ревниво.
   Ему не хотелось отвечать, но он не посмел ослушаться:
   — Сначала я узнал женщину, которая дружна с моей матерью.
   — Сначала? Были и другие… Скажи обо всех!
   Он признался, что в ночь перед Праздником Летнего Омовения овладел девственницей. Ему довелось испытать наслаждения с юницами моложе его, но уже утратившими невинность, и с хозяйкой гостиницы.
   — Ты нечестивец, полный грязных намерений! — вышла из себя госпожа. Она не ожидала, что он столь опытен. Её кусала ревность, пронимал зудящий интерес. Влечение к юноше сделалось крайне чувственным. — Я так и вижу, с каким бесстыдством ты вводил в грех девственницу… — гневалась Акеми.
   Он испугался, что потеряет, если уже не потерял, её расположение, и принялся усердно кашлять, притворяясь, будто у него разрывается грудь. Вызвав у Акеми жалость, он вновь возбудил в ней страхи перед тем, что может с ним приключиться, если она уступит любви.
   Страсть и неимоверные усилия не поддаться ей изнуряли девушку днём и ночью, она почти ввергалась в безумие. Твердя себе, как много для неё значит богатый урожай, выходила в поле смотреть пшеницу, которая начинала цвести. Срывая колосья, повторяла мысленно: почему созревающему, которому дано созреть и ждать серпа, суждено наказание за это? разве серп — сам по себе уже не кара?.. Не замечая, она произносила слова вслух, и однажды Баруз, поняв по-своему, подал ей орудие жатвы. Сжимая рукоять, Акеми шептала: — Жду… — и не знала, почему держит серп. Спохватившись, на грани безумия желая обмануть небо, она поправила себя: — Ждут серпа! — и принялась срезать незрелые колосья. Взяв пучок, пошла и бросила его в костёр, чтобы дым, взлетев к небу, привлёк богов и они вняли бы тому, что в ней творилось. Затем она искупалась в пруду, надеясь вместе с горячим потом смыть томление.
   Внушив себе, что ей полегчало, Акеми стала изо дня в день, терпя ярый зной, срезать цветущую пшеницу. Кинув охапку в огонь, бежала к воде и, раздевшись, погружала в неё жаркое тело. Как-то она порезала о лезвие серпа палец, увидела на колосьях капли крови, и это заворожило её. Опомнившись, она обнаружила, что уже совлекла с себя одежду. Теперь оставалось выкупаться, но Акеми не могла отступиться от привычного и не предать сначала ворох колосьев пламени. К тому же ей захотелось сжечь их, пока на них не высохла кровь. Баруз уехал за продовольствием, и она сама раздула угли на всегдашнем месте у хижины.
   Её дверь днём не закрывали, и Джалед, лёжа в хижине, видел, как госпожа становилась жницей. Это его не удивляло, так как занятие приносило не пользу, а вред, чем и должны были, по его мнению, оборачиваться причуды богачей. Юноша выздоровел, но предпочитал пореже подниматься на ноги. Ему было весьма по душе, как госпожа относилась к нему больному, и, не зная, останется ли она столь же милостивой к здоровому, он не спешил рисковать. Для него не представляло тайны, до чего ей нужна любовь, но он обладал достаточной хитростью, чтобы притворяться непонимающе наивным. У богатеев капризный, изменчивый нрав, и кто знает, не оскорбится, не придёт ли в ярость госпожа, если он дерзнёт ответить на её сокровенные чаяния. Много ли значит, что она сама поощряет его к вольности? Он впервые увидел её, ещё не опомнившись от бреда, и сказал ей «ты». Позже почтительно обратился на «вы», но она пожелала прежнего обращения.
   Он боялся забыться, сравнивая её со своими подружками-крестьянками. Глядя, как она наклоняется с серпом, выставляя обтянутый тканью рубашки зад, он переставал чувствовать стеснение и страх, его всё безудержнее тянуло побаловаться с красоткой-жницей. В минуты, когда она нагая разводила костёр, садясь на корточки, опускаясь на четвереньки, он пожирал глазами её несказанно соблазнительную фигурку и оказался осмотрительным лишь настолько, чтобы не выскочить из хижины, а тихо выйти.
   Акеми встала перед ним, грациозно выставив вперёд и чуть в сторону правую ножку, вытянула руку с порезанным пальцем.
   — Мёд может остановить кровь…
   Он быстро вернулся в хижину, вынес плошку с густым мёдом. Покрыв им палец госпожи, Джалед одной рукой обнял её, а другую, вымазанную в меду, запустил ей в промежность. Она судорожно напряглась, но, тотчас расслабившись, позволила ему щупать и потирать причинное место. Её молчание было таково, что он понял: она взахлёб глотает вожделенное. Он взял её на руки, вошёл в хижину и, опустив девушку на овчины, раздвинув ей ляжки, стал слизывать мёд с отвердевшего гребешка и губ. Её тело пришло в движение, напруженные ягодицы тем бойчее отрывались от овечьей шкуры, чем энергичнее он нажимал языком на гребешок. Млея, полуоткрыв влажный рот, она издавала упоительное прерывистое: — А-аа! А-аа! — Он привстал, стянул штаны и хотел начать, но она толкнула его руками в грудь, больно ущипнула сквозь рубашку сосок. Ей не терпелось осязать его нагого.
   — Боишься раздеться? Не смеешь показать, как ты заморён?
   Он полагал, что уже поправился; одежду же не сбросил полностью потому, что крестьяне обыкновенно обходились без этого. Через миг он был обнажён, она погладила его торс, сжала рукой круто стоящий фаллос, однако в щекочуще-упрямом побуждении продолжала укалывать:
   — Я ещё никого не впускала, и тебе не быть первым — он сразу упадёт. Ты слишком слаб, чтобы проложить путь и насытить меня радостью.
   Джалед, жестоко задетый, оторвал её руку от органа и, всунув колено меж колен девушки, мешал ей свести ноги. Она, злясь, что ей и в самом деле страшно за него, бросила:
   — Я не хочу твоего позора! Да ты, чего доброго, ещё умрёшь от усилия.
   Он стал подобен молодому впервые разъярившемуся быку. Она недолго боролась с ним и замерла. Рог, разрывая нежное, пошёл вглубь. Акеми сильно дёрнулась, ноги рывком задрались и, сгибаясь, упали на стороны.
    Он ждал её возвращения из дома, тревожась: а вдруг она досадует, что допустила произошедшее между ними, и велит прогнать его вон?.. Между тем госпожа всецело отдавалась заботам о том, чтобы выглядеть как можно пленительнее. Служанки умастили благовониями её тело, уложили волосы башней, сделав причёску, какую она видела у Виджайи.
   Акеми желала, чтобы Джалед, к которому она явится в свете предполуденного солнца, смотрел на неё, оцепенев и не мигая. Он, однако, решил быть осторожнее и потупил взгляд. Впрочем, ему хватило времени, чтобы проникнуться жгучим зовом её очарования. Брови у госпожи были насурмлены и продолжены к вискам, умело наложенные белила и румяна подчёркивали ожидающую страстность лица. Движением головы она велела юноше, замершему у входа в хижину, войти внутрь и сама ступила туда. Сбросив с себя шёлковое покрывало, сняв рубашку цвета померанца, предоставила телу блистать в убранстве из драгоценностей. Её шею охватывало тройное ожерелье из крупных жемчужин, жемчужными также были серьги, на запястьях сияли золотые браслеты, на пальцах — перстни.
   — Почему ты медлишь? — произнесла она без улыбки.
   Он, оголившись, хотел обнять её — она обронила: — Нет! — Юноша опасливо отстранился. Она указала взглядом на фаллос, устремлённый под углом вверх:
   — Пошевели им!
   — Ты хочешь — я делаю! — сказал он с чувством, напряг что есть сил головку и сумел ещё немного поднять её, не прикасаясь к стволу пальцами.
   Госпожа присела на его постель, устроенную на полу, полулегла; разведя колени, сказала заносчиво:
   — Не смей притронуться ко мне руками или улечься на меня! Избегая этого, всунь жёлудь в распустившийся цветок.
   Он кивнул два раза кряду, прося: — Только не лишай меня твоей доброты! — Направив фаллос рукой, вдвинул его и, упёршись ладонями в постель, начал стараться, вскидывая и приопуская зад. Она стала отвечать, по-прежнему полулёжа, немного согнув руки в локтях, впиваясь пальцами в полотно постели. Оба с нарастающей силой утруждали тела в одном ритме, она запрокинула голову, завела глаза в удовольствии и вдруг обхватила его за плечи — падая на лопатки, притянула к себе.
   — Я шутила с тобой… Прижмись ко мне и ласкай слаще! — вырвалось у неё со счастливым смехом.
   Он налёг. Лишь только они испили счастья и объятия разомкнулись, она пошла промыть влагалище особым настоем, чтобы не забеременеть. Накануне её научила этому Мишори и дала с собой необходимое. Утаивать любовь от управительницы было немыслимо, и госпожа, видя, что та всё понимает, без лицемерия и ханжества выслушивала полезное. Ей ничего не оставалось, как полагаться на Мишори, на молчание Баруза.
   Тот подал влюблённым в хижину еду, вино; они подкрепились, и Джалед, не вытирая замасленных губ и пальцев, попросил Акеми лечь ничком, приподнять задик. Он гладил, щупал, целовал и покусывал тугие круглые ягодицы, касался ртом промежутка между устьями и одно, которое схоже с щелью, стал натирать языком, погружая вглубь то его, то нос; руки в это время нежно пощупывали ляжки Акеми. Она встанывала всё отчаяннее, круче вздыбливала зад, напирала им на Джаледа, ненасытно принимая ласку. Он, порывисто дыша, шумно всхлипнул, выпрямился и, стоя на коленях, впустил фаллос в истомлённую пастечку…
   Влюблённые изнемогали от свершаемого и вновь устремлялись к блаженству, не замечая, приближается закат или рассвет. Они засыпали во всякую пору, когда их понуждала к тому усталость. Однажды Акеми приснилось, что Джалед, овладевая ею, закрыл глаза, отвалился от неё и умер. Пробудившись, она трясла его, но он спал так крепко, что отозвался не сразу: она зарыдала, приняв сон за явь. Когда же он стал утешать её, ретиво потчуя толчками, Акеми — притом, что она усердно подмахивала, — поначалу думала: их слияние ей только снится.
   Она избрала игру: он должен был уснуть, когда она отсутствовала в хижине. Госпожа входила — он лежал нагишом, посапывая, почмокивая губами во сне. Она оголяла тело, встав в ногах у спящего, покачивала бёдрами, потирала промежность — его лежачий, ожив, вырастал и делался похожим на плотный гриб. Акеми, хохотнув, задорно хлопала в ладоши:
   — Что такое?..
   Разбуженный Джалед вскидывался и, протирая глаза, с недоумением смотрел на свой упористо стоящий орган. Акеми желала думать: юноша вправду спал, но, несмотря на это, фаллос откликнулся на требование её лакомки… Госпожа любила, взявшись за него, вывести друга под колкое солнце. Они бежали к пруду, где вода стала до того тёплой, что в ней хотелось барахтаться не вылезая. Пара совокуплялась в сонном пруду. Акеми, обнимая Джаледа, стоящего в воде по грудь, отрывала ноги от дна и наслаждалась силой поршня, засевшего в расселине.
   Потом слух улавливал хлопанье крыльев — Баруз клал под нож привезённых из поместья петухов. Они были ощипаны и выпотрошены, когда у костра оказывались влюблённые. Джалед знал, почему Баруза не нужно стесняться, и, однако, не уставал дивиться, что нагота госпожи нисколько не трогает слугу. Она жестом приказывала тому подать тушки петухов, насаженные на вертела. Ей нравилось самой, вдвоём с любимым, жарить птиц: по-видимому, так выражалась её потребность в семейном очаге. Она нет-нет да и смахивала слезу из-за того, что Джаледу никогда не быть её мужем. Вековые порядки не допускали брак знатной помещицы и простого крестьянина; их уже разлучили бы, не имей они уединённого убежища. Джалед стал бы козлом отпущения. Немудрено, что он подумывал об этом. Заглядывая в глаза Акеми, говорил удручённо: родители наверняка оплакивают его, считая унесённым смертью. Судьба определила ему долг вовзвратиться в родное селение, утешить их.
   — Прекрасная, добрая! Мне пора уходить.
   Она заламывала руки, восклицала: — Нет! — сознавая, что им не миновать расставания, как путнику перекрёстка.
   Приехала Мишори, обеспокоенно глядевшая по сторонам, наедине передала госпоже: дом в третий раз посетил сосед, от которого долго не удавалось отделаться — так его разобрало любопытство, где может быть молодая помещица. Скажи управительница, что она на поле, он, пожалуй, наведался бы сюда.
   Ночью Акеми лихорадочно-растравленно покрывала тело юноши поцелуями, лишь под утро позволив ему провалиться в сон. Когда Джалед открыл глаза, она голая стояла в дверном проёме, спиной к только что взошедшему солнцу. Лучи, проходя меж её ног, полого били в пол. Вверху просвета, там, где сходились ляжки, были чётко обрисованы два обращённых вниз маленьких выступа губ. Повинуясь возникшей тяге, юноша скользнул к Акеми и лёг навзничь так, что его голова оказалась между её ступнями. Она мягко присела ему на лицо и стала ёрзать, охватывая расселинкой его нос, нажимая на обильно увлажнённый язык, лижущий её лакомое. С каждым движением влюблённые пронзительнее ощущали их близость, задорно сопротивляясь спешке. Она прилегла на его живот, взяв ртом утолщённую вершинку столбика, посасывала её, играя с мигом, в который могла захлебнуться. Джалед впился губами в её гребешок — привстав, она развернулась, села на столбик и ударилась в галоп на месте.
   Её не брала усталость в часы, когда неотвратимо приближалась разлука. Она поглаживала фаллос, нашёптывая наименования, какими его наградили разные народы: Встречающий Улыбку, Даритель Вздохов, Древко Судьбы, Стержень Судьбы… В конце она повторяла и повторяла слово из трёх букв, которое относят к орудию любви северяне-гипербореи.
   Когда Джалед собрался шагнуть к выходу, она упала наземь, требуя, чтобы он оттаскал её за волосы. Быть может, это вызовет в ней злость и уменьшит страдание. Он осмелился не исполнить повеление. Они уговорились, что, как только смилостивится случай, Джалед появится поблизости от имения и даст о себе знать… Он уехал на полученной в подарок превосходной лошади, уводя с собой мулов с вьюками добра.
   Перед возвращением в усадьбу Акеми застыла на пригорке, уйдя в себя, безутешно ловя призраки недавних восторгов. Наконец она стряхнула горькую задумчивость и взглянула на поле. Странно: ей показалось, она долго была далеко от него. Всюду, куда ни кинь взгляд, зелень уступала тоскливо серому цвету.
   Она бросилась к своей ниве, срывала колосья, вылущивала зёрна — они оказывались совсем крошечными и сухими. Лишь теперь её будто осенило: после того ливня, когда она решила остаться в хижине, с неба не пролилось ни капли! Нужно было каждый день поднимать заслон в плотине: поить и поить жаждущее поле. Но тех, кому надлежало это делать, продали на невольничьем рынке. Управительница не напоминала о том, чтобы кем-то заменить их. Она слишком почитала право хозяйки на радости рая, немыслимого при соседстве посторонних. Может статься, сметливая Мишори не заслужила упрёка. Неведение иной раз стоит дороже благоразумия, которое доказывает это тем, что притворяется неведением. Тот, кто готов делить страсть с хлопотами о хлебном поле, никогда не возликует, утоляя голод. Не это ли было в сердце Акеми, когда она бросала сухие колосья в канаву, чьё дно отвердело и растрескалось?..
   Приехав домой, госпожа призвала управительницу, предложила ей арак и принялась повторно, требуя новых подробностей, выведывать её любовный опыт — сравнивая его с собственным. О хлебах же говорили недолго. Было упомянуто лишь, что мало удастся собрать и что пора отрядить жниц на работы.
   Молодая хозяйка расстраивалась: наставницу, по которой она так скучала, предстояло не порадовать, а опечалить. Угрызения совести и надежда на исцеление превратили душу Акеми в ристалище, борьба на котором всё нестерпимее щекотала нервы красавицы. Проведя в дороге два дня, она зажмурилась от сиянья меди, покрывавшей ворота усадьбы. За ними начиналась аллея стройных кипарисов длиной не менее, чем в три полёта стрелы. Целый луг лилий и других цветов благоухал перед домом, окружённым галереей с высокими колоннами, похожим на дворец. Акеми, знавшая о богатстве Виджайи, тем не менее восхитилась так, что слегка оробела.
   Хозяйка встретила гостью посреди зала с мозаичным полом, живо заключила её в объятия и, расцеловав, сказала: сейчас служанки омоют её после дороги, умастят тело жасминовым маслом, и она повеселеет, ибо покамест выглядит грустной.
   Тягостное волнение, однако, не оставляло Акеми, которая после купанья переступила порог покоя, в чьи стены были вделаны огромные зеркала; промежутки меж ними покрывала золотая парча, золото сверкало на ножках диванов, на дверных ручках, на ручках вееров. Одним поигрывала хозяйка, другой она протянула гостье. Обе сидели и обмахивались, не притрагиваясь к поданным в изобилии тонким яствам.
   Виджайя начала мелодичным переливным голосом:
   — Меня так обрадовало твоё посещение, но что я вижу? Как мне избавиться от подозрения, будто тебе нерадостно у меня?
   Акеми спохватилась: хозяйка вправе счесть, что ей выказывают пренебрежение. Отведав кушаний, гостья сказала измученно:
   — Я недостойна твоего радушия. То, что мне преподали в храме, оказалось чересчур светлым и чистым для меня…
   Она рассказала, с какой охотой следовала совету наставницы и ездила к полю, посевы не давали ей мига покоя, её зачаровало ожидание тяжёлого золотого колоса. Томила бессонница, но можно ли жаловаться на неё, если в сновидениях непрестанно присутствовал опасный побег, удостоившийся столь поэтичных наименований на разных языках? Он вырастал до грозных размеров… Тем слаще бывало пробуждение, с которым возвращалось упование на необыкновенный урожай.
   Акеми поведала о юноше, которому не дала зачахнуть. Как было не гордиться, что выхоженное ею поднялось?.. Сказав же о том, что высохло на корню, она произнесла с выражением покаяния, взывающего к состраданию:
   — Моя плоть, грубая невольница, вышла из повиновения и бросила на дороге светильник разума, дабы он погас во тьме.
   Возникло молчание, и Виджайя, не давая ему продлиться, сказала беспечно, как говорят второстепенное, продолжая размышлять о главном:
   — Я дам тебе зерно. У меня много запасов от прошлых лет, и ныне хлеба уродилось вдосталь… — затем она подняла унизанный перстнем палец, призывая к вниманию: — Посевы были причиной твоих хлопот. Занятая одной мыслью, ты каждый день выезжала из дома и потому увидела юношу… Это значит, что разум вёл за собою плоть, и остаётся обратить познанное тобой в умозаключение. — Наставница сказала далее: — То, что встречает улыбку, дарит вздохи и вершит судьбы, я — из стремления к ясности — назову словом, принятым у северян-гипербореев…
   Вдохновение сделало её столь привлекательной, что даже эпитеты «дивно прекрасная» и «великолепная» не показались бы напыщенными. Она произнесла:
   — Если тебе снится большой хуй, не жди непременно богатого урожая. Ибо хлебный колос наливается не так, как наливается хуй.
   Акеми едва успела повторить в уме услышанное, как Виджайя хлопнула в ладоши — в покой вошли четверо обнажённых невольников, и женщины предались наслаждениям с ними.
    14 июля 2004