Она замешкалась, нервно сплетая пальцы, а он с хрустом разгрыз орех, уставившись в пустоту. Не дождавшись ответа, она срывающимся голосом поспешно заговорила вновь:
   – Поделись со мной своими мыслями, о благороднейший! Я страдаю! Мне известно, что ты думаешь о Тутмосе. Я знаю, как ты разочарован тем, что твой единственный сын таков, а Ваджмос и Аменмос давно выросли и живут со своими семьями далеко от Фив. Кого из них ты хочешь вызвать? Ведь не можешь же ты мечтать возложить двойной венец на голову Хатшепсут! Жрецы ни за что тебе этого не позволят!
   Тут она с мольбой простерла к нему руки, и только тогда он поднял на нее глаза.
   – Не меняй ничего, золотой Гор! Не мешайся в дела Маат! Война и убийство – вот цена за это!
   Ее голос взлетел и тут же оборвался, в комнате наступила тишина. Тутмос отпил вина, подержал его во рту, наслаждаясь букетом, сунул пальцы в чашу с водой. Заулыбался. Подошел к ее ложу, тяжело опустился на него и, повелительно взмахнув рукой, указал ей место рядом. Трепеща, она приблизилась, он взял ее за шею, притянул к себе и поцеловал в губы.
   – Так, может, нам смастерить еще одну царевну? Или царевича? Или лучше мне призвать своих сыновей из пустыни и превратить их во врагов, разделив их навеки крюком и плетью? А может, послать Тутмоса с малышкой Хат в храм, пусть их там скорее поженят?
   Его пальцы совсем не ласково сжали ее плечо, лицо ожесточилось, но гневался он не на нее. Он окинул взглядом углы покоя, в которых собиралась тьма.
   – Они надеялись, что превратят меня в старого дурака и будут помыкать мной, как трусливым нубийским евнухом. Ну ладно. – Его хватка ослабела, он лег и притянул ее к себе, так что они оказались бок о бок на позолоченной кровати. – Маат – это я, моя нежная Ахмес, и только я. И покуда я жив, Египет и я едины. Я принял решение. Вообще-то я принял его несколько недель тому назад, пока Неферу еще лежала в доме мертвых. Я не стану смотреть, как Тутмос, этот безмозглый, мягкотелый, избалованный мамочкин сынок усядется на мой трон и ввергнет страну в хаос. И не позволю, чтобы на мою малышку Хат взвалили такую надоедливую, докучливую обузу, как он. Ее оковы будут из золота. Она – Маат. Она, а не я и не глупый Тутмос истинное дитя Амона. Я объявлю ее царевичем короны и сделаю это завтра же.
   Он приподнялся на руках и перекатился на живот. Она вздрогнула под его тяжестью.
   – Жрецам известно, к чему приведут их возражения. Народ Египта любит и почитает меня. Он исполнит мою волю, – сказал он, приближая свое лицо к ее лицу.
   «Да, – пронеслось у нее в голове, пока он искал ее губы, – да, пока ты жив, могучий, но что будет, когда тебя не станет?»
   Заявление, которое Тутмос сделал на следующий день, потрясло страну сильнее, чем любое событие за двести лет оккупации, войны и лишений. Царские глашатаи понеслись на юг и на север, разбрасывая новости, точно заживо горящих людей, по столицам провинций и другим городам, поджигая на своем пути Мемфис, Буто, Гелиополь, обитатели которых выскакивали на улицы, как в день богов. Зато крестьяне в полях и на фермах слушали, пожимали плечами и снова возвращались к прерванному севу. Милосердный бог знает, что делает, а остальное их не интересует. На юге, в Нубии, и на западе, в пустыне, жители Куша и кочевники шасу выслушивали новость настороженно, жадно ловя ноздрями дующий из Египта ветер перемен и стараясь угадать, что он предвещает: начало предсмертной агонии или ужесточение власти. Но во дворце молодой Тутмос выслушал отца с ледяным спокойствием, ничто в его красивом лице не выдало возмущения, которое уже начало превращаться в ненависть. Его мать, толстуха Мутнеферт, сорвала с себя одежды и каталась в пыли дворцового сада, оплакивая свои растоптанные надежды и неопределенное будущее.
   Только Хатшепсут приняла новость бесстрастно. Без всякого выражения, не сводя широко раскрытых темных глаз с отцовского лица, выслушала она его слова. Холодно кивнула:
   – Значит, теперь я царевич короны Хатшепсут?
   – Да.
   – И я буду фараоном?
   – Да.
   – У тебя хватит могущества, чтобы сделать так? Он улыбнулся:
   – Еще раз – да.
   – А как же жрецы?
   От этого вопроса он вздрогнул. Бросил взгляд на ее грязную юбку, растрепанный детский локон, с которого свисала лента, развязавшуюся крохотную сандалию и почувствовал, как его затопляет волна нежности, смешанной с трепетом. Иной раз она казалась ему непостижимой – не ребенок, а существо, общающееся напрямую с богом и окруженное его аурой. Он чувствовал в ней волю, силу, ищущую воплощения, применения, цели.
   Он ответил ей так, как если бы она была одним из его советников:
   – Ночью я говорил с Мененой. Он, конечно, не обрадовался. По правде говоря, он пришел в бешенство, но я напомнил ему, что в моей власти назначить другого верховного жреца на его место.
   Вообще-то фараон не просто припугнул Менену, но рассказывать Хатшепсут об истинной причине смерти ее сестры он не собирался, ибо знал, что тогда на ее смуглые плечики ляжет больше горя, чем они пока в состоянии вынести. Кроме того, ему не хотелось предавать огласке деяние столь гнусное, что оно легко могло перерасти в большой скандал. Он знал лишь одно: его цветочек ни в коем случае не должен пострадать, хотя и чувствовал вину за то облегчение, которое испытал, когда умерла Неферу.
   Ранним утром к нему пришел один из жрецов храма и шепотом поведал о том, как Менена и еще один человек тайно встречались ночами в саду, как подкупили магов. Тутмос выслушал его довольный и тут же послал за Мененой. Лицо человека, бывшего когда-то его другом, вызвало в нем ненависть, смешанную с восхищением, ибо Менена и бровью не повел, представ перед ним.
   Верховный жрец пал ниц и получил разрешение встать. Поднявшись, он, как предписывал этикет, молча ждал, когда заговорит фараон, и, не вынимая рук из складок своего одеяния, смотрел в одну точку на стене за спиной Тутмоса. В последний раз видел Тутмос человека, который когда-то был ему отцом, братом и лучшим другом, человека, которого он в знак любви и благодарности наделил огромной властью и которого она в конце концов развратила. Раскаяние охватило Тутмоса и тут же прошло.
   – Я знаю все, – негромко произнес он голосом, напоминавшим кошачье мурлыканье, от которого слуги обычно разбегались в страхе. – Как нехорошо получилось, дружище! Стоило Неферу-хебит умереть, а моему сыну жениться на малышке Хат, то в случае моей безвременной кончины в руках жрецов храма оказалась бы огромная власть.
   Он шагнул к жрецу и придвинул свое лицо так близко к лицу Менены, что тот вынужден был посмотреть ему в глаза.
   – Ну и как насчет моей кончины, ворона старая? – прошипел Тутмос. – Приготовился ли ты закрыть глаза и на мою смерть? Говори! Отвечай, если тебе дорога жизнь!
   Менена попятился и отвел глаза. Он улыбнулся:
   – Могучий Бык, ты бог, а значит, видишь и знаешь все. Так к чему слова? К тому же заговорить – не значит ли добровольно склонить голову под топор палача?
   С минуту Тутмос мерил его гневным взглядом, потом воскликнул:
   – Ох уж эти жрецы! Коварные, сладкоречивые лицемеры! И подумать только, что ты, из всех моих слуг именно ты дошел до этого!
   Его голос поднялся, на лбу вздулись вены.
   – Ты был мне другом! Моим союзником во всех испытаниях юных лет! Но теперь ты стал змеей, Менена, грязной, скользкой, злобной тварью. Нам с тобой нечего больше сказать друг другу. Ради нашей прежней дружбы я не прикажу тебя казнить и не опозорю твое имя на веки вечные. Ты изгнан. Через два месяца ты должен оставить страну. Я, Тутмос, возлюбленный Гора, повелеваю, да будет так до конца времен.
   Умолкнув, он отошел к столу, замер возле него и мрачно уставился в темноту.
   – И забери с собой своих вонючих дружков, – процедил он сквозь зубы.
   Вдруг Менена издал сдавленный смешок. Тутмос, пораженный, взглянул на него, снова заливаясь краской гнева, но Менена уже распрямил спину и бочком подбирался к двери.
   – Ваше величество, все, что вы говорите, правда, до последнего слова. Но не думайте обо мне хуже, чем о себе. Ибо узрите! Разве я, сам того не желая, не оказал вам большую услугу? Быть может, мое сердце черно и снедаемо честолюбием, но как же ваше собственное? Ради кого вы так стараетесь? Ради Тутмоса, вашего сына?
   Он опять сдавленно хихикнул и выплыл из покоя.
   Тутмос схватил кувшин вина и запустил его в закрывшуюся дверь. Кедровая доска треснула, хлопья позолоты, кружа, опустились на пол. Фараон рухнул в кресло, дрожа и задыхаясь. «Старею», – подумал он.
   Даже теперь, стоило ему вспомнить тот унизительный миг, как его сердце заколотилось от гнева.
   – Жрецы ворчат, но они служат богу, а ты его дитя. Разве не так?
   Она улыбнулась, он тоже, оба взялись за руки и пошли по саду, любуясь цветами. Приняв решение, Тутмос чувствовал себя до смешного молодым, а мысли о Тутмосе-младшем не вызывали в нем никакого беспокойства. «Дам ему жену, хоть двух сразу, и отправлю куда-нибудь наместником. Но мою Хат он не получит», – радостно говорил себе фараон. Он прекрасно знал, что думать так – значило нарушать железную дисциплину государственного мужа, что таким мыслям не место в голове фараона, и все равно радовался, ведь хотя бы раз в жизни он последовал голосу сердца, а не доводам рассудка. Он научит ее управлять страной, и они будут царствовать вместе.
   Вдруг он спросил:
   – Может быть, у тебя есть какое-нибудь особенное желание, Хатшепсут? Просьба, которую я могу выполнить? Бремя, которое я возложил на тебя, отнюдь не легко и не приятно.
   Она задумалась на миг, грызя стебелек. Потом просияла:
   – Просьба? Да, отец, ибо есть один человек, которому я очень сильно обязана, и не знаю, как. отплатить. А тебе это совсем ничего бы не стоило.
   – Кому это ты можешь быть так сильно обязана?
   – Один молодой младший жрец был очень добр ко мне недавно. Можно, я спрошу его, не нужно ли ему что-нибудь?
   – Разумеется нет! Что общего может быть у тебя с крестьянином? – Он нахмурился, его нога непроизвольно начала выбивать сердитую дробь по коричневой дорожке, а слуги вокруг затрепетали, готовые спасаться бегством или подставлять спины под удары.
   Хатшепсут выплюнула измочаленную травинку и поглядела ему в лицо, уперев руки в бока и в точности повторяя его гримасу. Какая-то служанка захихикала.
   – Ты обещал, что выполнишь мою просьбу, и ты слышал, чего я хочу. Фараон не берет своих слов обратно. Неужели среди жрецов не найдется ни одного, кто достоин хотя бы твоего взгляда, о могучий Гор? А этот юный жрец, этот крестьянин сослужил мне службу, такую службу, что, будь он благородным вельможей твоего двора, ты немедленно сделал бы его за такую заслугу князем Эрпаха!
   Тутмос перестал выстукивать ритм. Его брови взлетели.
   – Вот как? Эрпаха? Какая щедрость! Чтобы заслужить такую честь, он должен был спасти царевичу короны жизнь по меньшей мере!
   Девочка топнула ногой, чтобы скрыть, насколько ее испугала его догадка.
   – Можно, я с ним поговорю? У себя в комнате? Пожалуйста!
   – Это очень любопытно, малышка. Позови его, конечно. Сделай это завтра, а я приду почтить этого… этого крестьянина моим августейшим присутствием.
   – Нет! – Она сглотнула от ярости, что опять, как в ту ночь, когда дул хамсин, оказалась в опасных и непредсказуемых водах. – Он испугается, если ты будешь рядом, отец. Он ничего не скажет, и я никогда не узнаю, какое у него заветное желание.
   Тутмос покачал головой.
   – Поступай как хочешь, – ответил он резко, – но потом придешь и все мне расскажешь. Царевич и храмовый служка… Очень странно!
   Он вернулся к прерванной прогулке, а она засеменила за ним. По правде говоря, она и не вспоминала о Сенмуте до тех пор, пока отец не завел этот разговор о просьбах, но теперь, взволнованная, начала планировать аудиенцию. Вдруг она встала как вкопанная. Она хорошо помнила его голос – почти утративший юношескую ломкость, глубокий, добрый, и у нее потеплело на сердце, но она совершенно забыла его лицо.

Глава 7

   Однако Сенмут, который на четвереньках скреб в храме полы, ничего не забыл. Днем ему не давали покоя мрачные мысли, ночью – тревожные сны. Виделось ему всегда одно и то же: оскорбленная царевна указывает на него пальцем, а зловещие служители его величества толпой бросаются к нему, чтобы взять под стражу. Но хотя за время траура по бедняжке Неферу ничего не случилось, Сенмут не мог вздохнуть спокойно, ведь он был уверен, что виноват в ее смерти, и терзался этим. Однако постепенно он привык выполнять свои обязанности, не обливаясь ежеминутно холодным потом от страха перед грозящим ему арестом, и так проходили дни, неотличимые один от другого.
   «Глупец я был, – думал он, – что решил, будто смогу стать кем-то, кроме прислужника при храме. В этой стране были времена, когда даже крестьянину выпадал шанс добиться чего-то в жизни, но теперь у власти только жрецы, царевичи да вельможи, так что лучше бы мне забыть свои мечты да делать что говорят».
   Но каждый раз, когда он пытался успокоить себя этими разумными доводами, в нем просыпалось честолюбие, он садился на пятки, вытирал со лба пот и громко стонал. Бесполезно. Не бывать ему ни образцовым храмовым служкой, каким надеялся увидеть его отец, ни писцом – сама мысль об этом занятии внушала ему отвращение. Встреча с Хатшепсут напугала его, так что несколько дней спустя он почти решил попроситься в ученики к главному писцу храма, но у самой двери, за которой обитал великий человек, он остановился, повернулся и в ужасе бросился назад, в свою келью.
   Мечтай, твердило ему сердце. Надейся на удачу, которую могут даровать только боги. А еще надейся, что маленькая царевна легкомысленна и скоро забудет дерзость деревенщины.
   Наконец настало время, когда он с приятелями пошел посмотреть на возвращение царской семьи из некрополя. Бения был с ним. Этот неугомонный юноша неделю назад вернулся из Асуана, ничего не зная о трагедии, которая постигла обитателей дворца. Он должен был сопровождать партию свежедобытого камня на север, в Мединет-Абу, где по распоряжению фараона шло строительство, но, пока не истекли месяцы траура по царевне, было нельзя ничего делать. Поэтому они с Сен Мутом бродили по Фивам, пили пиво, болтали с торговцами и ремесленниками на базаре, подолгу простаивали в храмовых плавильнях, глядя, как смешивают и заливают в формы раскаленный добела электрум[5], наблюдая за подмастерьями, которые ковали драгоценный металл, превращая его в тонкие листы для украшения божественных кораблей. В ювелирные мастерские их не пускали, зато юноши, оба жадные до знаний, часами пропадали во дворе, где работали каменотесы. Они ощупывали глыбы песчаника и гранита, которые дожидались своей очереди, становились к огромным пилам и потели, довольные, над сверлами из драгоценных камней, которые с легкостью вгрызались в камень, выставляя напоказ то розово-серую извилистую сердцевину мрамора, то искрящиеся в солнечном свете кристаллы, то мягкий алебастр, сверкающий, как засахаренный мед.
   Инженеры хорошо знали Бению, его ненасытное стремление постичь суть каждого камня, его быстрый ум и его неиссякаемое трудолюбие. Но Сенмут задавал вопросы, ответов на которые они не знали, так что его неотступное любопытство быстро их утомило. Они могли объяснить, о чем говорят прожилки на поверхности камня, куда забивать сырые деревянные клинья, чтобы глыба не крошилась, а раскалывалась ровно, а также о том, какой камень вынесет напряжение определенной строительной конструкции, а какой пойдет трещинами; но об идеях, концепциях, перспективах, инновациях, пропорциях – одним словом, обо всем, что предшествовало их работе или вытекало из нее, – им ничего не было известно.
   – С кем-нибудь из тех лучше поговори, – раздраженно заявил ему один рабочий, дернув толстым локтем в сторону группы высоких людей в белых одеждах и коротких париках, которые собрались в тени у дальнего конца каменоломни и что-то обсуждали над грудой пергаментов. – Они расскажут тебе обо всем, что ты хочешь знать.
   Он засмеялся. Сенмут посмотрел на них и отвел взгляд. Архитекторы, самые уважаемые, почитаемые, восхваляемые люди во всем Египте. Великий и легендарный Инени каждый день разговаривает с самим Единым. Постов у него столько, что без помощи писца и не запомнить. Но для Сенмута у него и приветливой улыбки не найдется, не говоря уже о желании поделиться знаниями.
   Так он и Бения знакомились с Фивами. Его друг иногда уходил один, он любил грубую, бьющую ключом ночную жизнь борделей, но для Сенмута не существовало пока других женщин, кроме матери, двоюродной сестры Мутни да девчонок-попрошаек, худых, как стебли папируса, которые кидались в него на улицах комьями грязи. У него не было ни времени, ни желания исследовать собственную страстность. Он был человеком чувства, его восхищали линии и изгибы, взмах локона, яркий отблеск света на белых зубах. Но его желания, неясные пока ему самому, все еще дремали внутри него. По ночам он сидел один в своей келье и думал о зданиях, которые воздвигнет когда-нибудь, о бессмертных, захватывающих дух творениях, которые до конца времен будут говорить: «Я, Сенмут, сделал это».
   Тщеславные мечты, говорил он себе. Безумный, лихорадочный бред.
 
   Через два дня после погребения Неферу они с Бенией сидели у пилона, которым был отмечен вход в храм. Утро выдалось свежее, и в воздухе витал запах влажной земли. Весна плавно соскальзывала в лето, и в траве вокруг мальчиков маргаритки мешались с яркими васильками. Вдоль всего Нила над топкими берегами вставали зеленые тростниковые заросли, а деревья – финиковая пальма, гранат, тамариск, ароматная персея – тянули прохладные зеленые листья к новому голубому небу. Скоро снова наполнятся зернохранилища, а женщины соберут хлопок и лен и примутся за изготовление одежды.
   Бения пришел попрощаться. Строительство храма в Мединет-Абу возобновилось, и, пока строительное оборудование погружали на корабли, а каменные блоки опускали на плоты и привязывали к ним ремнями, Бения собрал свои пожитки и поспешил найти Сенмута.
   – Как долго тебя теперь не будет? – спросил его Сенмут. Ему было плохо при одной мысли о том, что снова придется возвращаться к черной работе и одиночеству.
   Бения сел рядом с другом, ветер ерошил его сияющие черные волосы. Он удовлетворенно вздохнул и вытянулся на траве.
   – Какое утро! Хорошо сегодня будет на реке, делать ничего не надо, знай только сиди да смотри на воду. Не знаю, когда мы снова свидимся. Может быть, через пару месяцев, когда прибудут строители. Там еще достаточно работы для каменотесов, а мой хозяин терпеть не может наспех сделанной работы. Когда наступит жара и крестьяне придут на стройку, тогда я и приплыву назад.
   Сенмут с завистью глядел на здоровое, худощавое тело друга и его довольное, улыбающееся лицо.
   – А мне до тех пор чем заняться? Съезжу, наверное, домой на день, на два, своих повидаю, – с сомнением закончил он.
   Бения содрогнулся:
   – Что? Оставить Фивы, прекрасные, обворожительные летние Фивы ради какой-то фермы?! Сенмут, ты никак заболел!
   – Меня Фивы еще не обворожили, – кисло заметил Сенмут, и в тот же миг, точно в насмешку, с вершины храма донесся хриплый рев рогов, возвещавших середину утра. – Я часто спрашиваю себя, не лучше ли мне было остаться дома с родителями и Сенменом и надрывать спину на отцовском поле, а не драить полы в храме могучего Амона.
   – О могучий Амон, – затянул насмешливо Бения и закрыл глаза, – сделай так, чтобы Сенмут поднялся с пола в твоем храме прямо тебе на колени. О царь богов!
   Сенмут все-таки рассмеялся, и на душе у него полегчало. В конце концов, уныние не было свойственно его натуре.
   – Что тебе нужно, так это хорошенькая девчонка-певунья, – продолжал Бения, – чтобы развлекала тебя, льстила тебе и вообще отвлекала от мыслей о мыле и воде. Я как раз такую знаю. Тонкая штучка, ее хозяин – тот сальный ливиец, как бишь его там? За небольшое вознаграждение я бы мог устроить…
   Он болтал, не подозревая, что друг его уже не слушает. Перед глазами Сенмута вдруг встала картина: царевна Неферу и другие женщины, все с систрумами в руках, идут в храм воздать хвалу богу. «Оставит она меня когда-нибудь в покое или нет?» – подумал он. Бения умолк и легким, скользящим движением поднялся на ноги, а Сенмут сидел, прислонившись к дереву, и глядел на сады, в направлении охраняемой стражами дорожки, которая вела ко дворцу.
   – Я ухожу, – сказал Бения. – Обними меня. Сенмут встал и заключил друга в объятия.
   – Да хранит тебя Исида, – легко бросил Бения и поднял свой узелок.
   Они улыбнулись друг другу, и Бения уже повернулся, чтобы идти, но тут же рванулся назад и зашипел Сенмуту в ухо:
   – Служитель его величества и глашатай! Идут сюда! Сенмут попятился, сердце у него заколотилось, ладони взмокли. Сжав кулаки за спиной, он смотрел, как приближается высокий человек в юбке. Глашатая он даже не заметил. Взгляд юноши был прикован к копью в громадной ручище царского слуги, к мышцам, бугрившимся на его могучей груди, к сияющему золотому глазу Гора на шлеме. Лицо человека ничего не выражало. Посланники подошли к Сенмуту, и древко копья с глухим стуком опустилось на землю. Глашатай поклонился, и Сенмут растерянно обернулся к нему.
   – Сенмут, жрец жрецов могучего Амона? – уточнил глашатай осторожно, видя, как побледнел юноша.
   Тот едва заметно кивнул. «Свершилось, – подумал он. – Теперь мне конец».
   Глашатай поприветствовал его на манер царских солдат: вскинув кулак правой руки к левому плечу.
   – Я принес тебе весть от царевича короны Хатшепсут Хнум-Амон. Она приказывает, чтобы ты через час предстал перед ней на берегу озера могучего Амона. Не опаздывай. Не заговаривай с ней, пока она сама тебе не прикажет, но и тогда держи глаза долу. Это все.
   Он улыбнулся, отвесил второй поклон и зашагал назад, солдат за ним.
   Бения прерывисто выдохнул:
   – Клянусь Осирисом, Сенмут, что все это значит? Что ты такого натворил, что младший Единый хочет тебя видеть? Ты что, попал в беду?
   Сенмут повернулся к нему. От возбуждения у него защекотало в животе, в глазах зажглись и запрыгали огоньки, а по лицу начала расплываться ухмылка. Он схватил друга за плечи и встряхнул:
   – Нет, не попал! Никакой беды, Бения! Если бы она хотела меня арестовать, то не стала бы посылать глашатая, значит, она зовет меня на аудиенцию!
   – Это я понял! – Бения добродушно освободился от хватки Сенмута. – Но почему? Или это секрет?
   – В некотором роде. Я оказал царевне услугу. Или нет, вообще-то я сделал глупость, а она… Произошла ошибка, Бения, из-за которой я мучился несколько недель. Я чуть не заболел из-за нее. А теперь…
   – Ясно одно: придется мне уехать, так и не разгадав эту загадку.
   Бения второй раз забросил узелок на плечо.
   – Напиши мне, Сенмут. Я хочу знать, что тут происходит. Мое любопытство непомерно. Пошли мне связный пергамент, составленный мудрым и толковым писцом, иначе я с тобой разговаривать не стану, когда вернусь.
   И он пошел, но снова вернулся.
   – А ты уверен, что ты не в беде?
   – Совершенно уверен. Я думаю… – Сенмут раскинул руки движением, которое выдавало одновременно восторг и внутреннее освобождение, – я думаю, что судьба меня все-таки не минует.
   – Надеюсь, ты прав. До свидания, Сенмут.
   – До свидания, Бения.
   – Смотри, пиши!
   – Обязательно!
   Сенмут помахал Бенин рукой. Не успел еще друг скрыться из виду, а юноша уже бежал к своей келье, зовя на ходу раба. Надо помыться, сменить одежду, побрить голову – и все за один час. «Обязательно, – твердил он про себя, – обязательно». Что это значило, он и сам не знал.
 
   Ровно час спустя, умытый, побритый и одетый в шуршащий накрахмаленный лен, Сенмут поднялся на вершину травянистого холмика и замер, глядя вниз, на кромку священной воды. Слева вдали тихо покачивалась на волнах божественная барка, ее золоченые мачты и серебряный нос вспыхивали в лучах высоко стоящего солнца. Но взгляд юноши не задержался на ней, ибо прямо внизу, на пестрых подушках, разбросанных по голубой тростниковой циновке, ждала его судьба. Две женщины и девочка. «Да, это она», – подумал он и ощутил неожиданный прилив удовольствия. Стоя на коленях рядом с корзинкой из ивовых прутьев, она разговаривала с Нозме и Тийи, которые сидели тут же. В тот самый миг, когда он замешкался наверху, девочка словно почуяла его приближение, подняла голову и жестом приказала женщинам уйти, что они сразу и сделали. Она поднялась на ноги и стоя ждала его приближения. Ему казалось, что он спускается с холма целую вечность, но вдруг он оказался на коленях, лицом в теплой душистой траве, протянув к ней руки.
   Она мягко притронулась ногой к его плечу.
   – Итак, жрец, ты пришел, – сказала она. – Можешь встать. Он встал и уставился на пальцы своих ног с таким вниманием, точно впервые их видел.
   Тут же последовало возмущенное восклицание:
   – Смотри на меня! Такие глупые манеры не к лицу человеку, который, ни минуты не сомневаясь, на закорках протащил меня через все мои владения!
   Ее голос ничуть не изменился; он был все такой же властный и требовательный, с высокими, пронзительными детскими нотками. Но, едва подняв голову и взглянув в ее широко расставленные черные глаза, увидев твердый квадратный подбородок и крупный, хорошо очерченный рот, он был поражен. Она была та и не та: высокая и тоненькая, как прежде, косточки, как и полагается в ее возрасте, тонкие, словно птичьи, и все же за прошедшие три месяца детство спало с нее, точно шелуха. Она обещала стать прелестной женщиной, и он сразу это почувствовал. Но не только это. В этом оценивающем взгляде, в полуулыбке, что играла на ее губах, чувствовалось недавно пришедшее осознание связи истории и крови и пока еще неотчетливая, пробуждающаяся сила.