Гейл Карсон Ливайн
Заколдованная Элла
Роман

Глава первая

   Эта дурочка фея Люсинда и не собиралась меня проклинать. Хотела наградить волшебным даром. Весь первый час своей жизни я рыдала так безутешно, что мой рев навел ее на «блестящую» мысль. Фея сочувственно покивала маме и притронулась к моему носу.
   — Мой дар — послушание. Элла будет всех слушаться. Не плачь, дитя мое.
   Я перестала плакать.
   Отец, как всегда, уехал по своим торговым делам, зато дома была наша кухарка Мэнди. Они с мамой страшно перепугались, но сколько ни втолковывали Люсинде, что за медвежью услугу она мне оказала, эта тупица так ничего и не поняла. Я частенько представляла себе, как они спорят: у Мэнди на лице проступили все веснушки, буйная седая шевелюра растрепалась, двойной подбородок колышется от злости, а мама напряженно застыла — каштановые кудри еще влажные от пота после родов, и смех в глазах погас.
   Люсинду я при этом себе не представляла. Я же не знала ее в лицо.
   Снимать проклятие она отказалась.
   До меня дошло, какой это кошмар, в день, когда мне исполнилось пять лет. Этот день прямо стоит у меня перед глазами: Мэнди пересказывала мне эту историю тысячу раз.
   — На твой день рождения, — начинает она, — я испекла прекрасный торт. Шесть коржей!
   Наша старшая горничная Берта сшила мне нарядное платье.
   — Темно-темно-синее с широким белым поясом. Ты уже тогда была маловата ростом для своих лет, да еще с белым бантом в черных волосах и с разрумянившимися щечками — ну вылитая фарфоровая кукла!
   Посередине стола стояла ваза с цветами, которые собрал Натан, наш лакей.
   Мы все сидели за столом (отец, само собой, уехал по делам). Я была в восторге. Я же видела, как Мэнди печет торт, Берта шьет платье, а Натан собирает цветы.
   Мэнди разрезала торт. А потом положила кусок мне на тарелку и сказала не подумав:
   — Ешь.
   Первый кусок был невероятно вкусный. Я мигом его доела и была страшно довольна. Тогда Мэнди отрезала второй. Он дался уже не так легко. Больше мне торта не положили, но я чувствовала, что обязана съесть еще. И воткнула вилку в торт на блюде.
   — Элла, что ты делаешь?! — возмутилась мама.
   — Вот поросенок, — рассмеялась Мэнди. — У нее день рождения, госпожа. Пусть ест сколько хочет.
   И положила мне еще кусок.
   Меня замутило, я испугалась. Почему мне не остановиться?
   Каждый глоток был как пытка. Каждый кусок тяжко ложился на язык, и я с усилием проталкивала его внутрь, словно липкий ком засохшего клея. Я заплакала — но все ела и ела.
   Мама первая поняла, что происходит.
   — Элла, перестань есть, — велела она.
   Я перестала.
   Помыкать мной мог кто угодно — стоило лишь отдать мне приказ. Только это должен был быть именно приказ, например: «Надень шарфик» или «А сейчас ты должна идти спать». Просьбы и пожелания на меня не действовали. Фразы вроде «Я бы хотела, чтобы ты надела шарфик» или «Уже пора спать, тебе не кажется?» я могла безнаказанно пропустить мимо ушей. Но против приказа я была бессильна.
   Если бы кто-нибудь приказал мне пропрыгать на одной ножке сутки напролет, мне бы пришлось послушаться. Между прочим, прыгать на одной ножке — не самый скверный приказ. Прикажи мне кто-нибудь, чтобы я отрезала себе голову, я бы отрезала.
   Моя жизнь была полна опасностей.
   Когда я подросла, то научилась слушаться приказов не сразу, однако каждый миг дорого мне стоил — я задыхалась, меня тошнило, голова шла кругом, все болело… Долго продержаться мне не удавалось никогда. Даже несколько минут оборачивались пыткой.
   У меня была фея-крестная, и мама просила ее снять заклятие. Однако фея-крестная сказала, что снять его может только сама Люсинда. Правда, добавила она, чары, возможно, удастся разрушить и без помощи Люсинды, но не сейчас.
   Как — я не знала. Я даже не знала, кто, собственно, такая моя фея-крестная.
* * *
   Проклятие Люсинды сделало меня не кроткой, а, наоборот, жутко своенравной. Хотя, возможно, это у меня от природы.
   Мама никогда не отдавала мне строгих распоряжений. Отец о проклятии не знал, да и видел меня так редко, что особенно ничего не приказывал. А вот Мэнди любила покомандовать. По доброте душевной и «ради твоего же блага». «Оденься потеплее, Элла». Или «Подержи миску, лапочка, пока я взбиваю яйца».
   Эти команды мне не нравились, хотя и вреда от них не было. Миску я держала, но при этом бегала по всей кухне, а Мэнди приходилось гоняться за мной. Она называла меня проказницей и пыталась подловить — отдавала более точные распоряжения, — а я в ответ придумывала новые уловки. Вот и получалось, что, когда мы с ней делали что-то вместе, это частенько сильно затягивалось, особенно если мама, хохоча, принималась подкалывать нас по очереди.
   Кончалось все хорошо: или я все-таки решала сделать, как Мэнди велит, или Мэнди меняла гнев на милость и просила, а не приказывала.
   Если Мэнди по рассеянности отдавала мне распоряжение, а я понимала, что она это не всерьез, я спрашивала: «Это обязательно?» И она всегда задумывалась над своими словами.
   Когда мне было восемь лет, у меня была подружка по имени Памела, дочка одной нашей служанки. В один прекрасный день мы с ней торчали в кухне — смотрели, как Мэнди готовит марципаны. Мэнди отправила меня в кладовку принести еще миндаля, а я вернулась с двумя орешками — и все. Тогда она велела мне сходить еще раз и уже точнее объяснила, что ей нужно, и тут уж я выполнила указания, но мне все равно удалось потянуть время и позлить ее.
   Потом, когда мы с Памелой побежали в сад поесть марципанов, она спросила, почему я сразу не послушалась Мэнди.
   — Терпеть не могу, когда она командует, — сказала я.
   — А я всегда слушаюсь старших, — надменно ответила Памела.
   — Тебе необязательно, вот и слушаешься.
   — Еще как обязательно, а то папа меня нашлепает.
   — У меня совсем другое дело. Меня заколдовали.
   Я страшно загордилась: это прозвучало так веско. Колдовство было редкостью. Феи не разбрасывались чарами направо и налево и людей не заколдовывали — кроме Люсинды, конечно.
   — Как Спящую красавицу?!
   — Да, только мне не придется проспать сто лет.
   — А что на тебе за чары?
   Я рассказала.
   — Если кто-нибудь что-нибудь тебе прикажет, ты послушаешься? Даже меня?!
   Я кивнула.
   — Можно, я попробую?
   — Нет!
   Такого я не предусмотрела. И сменила тему:
   — Давай наперегонки до калитки!
   — Ладно, только я приказываю тебе проиграть!
   — Тогда я не хочу наперегонки.
   — Я приказываю тебе бежать со мной наперегонки и проиграть!
   Мы побежали. Я проиграла.
   Мы собирали ягоды. Мне пришлось отдавать самые спелые и сладкие Памеле. Мы играли в красавицу и чудовище. Я была чудовищем.
   Не прошло и часа после моего признания, как я стукнула Памелу. Она расплакалась, из носа у нее пошла кровь.
   В тот день нашей дружбе пришел конец. А мама нашла для матери Памелы другое место — подальше от нашего города под названием Фрелл.
   Мама наказала меня за рукоприкладство, а потом отдала один из своих редких приказов: никогда никому не говорить о проклятии. Правда, я бы все равно не стала. Уже поняла, что надо быть осторожной.
* * *
   Когда мне было почти пятнадцать, мы с мамой простудились. Мэнди кормила нас лечебным супом — морковка, порей, сельдерей и волоски из хвоста единорога. Очень вкусно, только неприятно смотреть, как плавают среди овощей длинные желтовато-белые волоски.
   Поскольку отец снова уехал, мы с мамой ели суп у нее в постели. Если бы отец был дома, я бы вообще не заглядывала к маме в комнату. Отец не любил, когда я попадалась ему на глаза, — он говорил, что я вечно кручусь под ногами.
   Я глотала суп вместе с волосками — ведь Мэнди так велела, — хоть я и корчила брезгливые гримасы и в тарелку, и в спину удалившейся Мэнди.
   — Подожду, пока остынет, — сказала мама. А когда Мэнди ушла, вытащила волоски, съела суп и положила их обратно в пустую тарелку.
   На следующее утро я узнала, что маме стало хуже — она даже не может ни есть, ни пить. Она жаловалась, что в горле у нее словно ножи, а в голове — стенобитный таран. Я прикладывала ей на лоб полотенца, смоченные в холодной воде, и рассказывала всякие истории. Это были старые, давно знакомые волшебные сказки, но я там кое-что меняла, и иногда мама даже смеялась. Только смех всегда переходил в кашель.
   Когда Мэнди велела мне идти спать, мама поцеловала меня в лоб:
   — Спокойной ночи. Я тебя люблю, радость моя.
   Это было последнее, что она мне сказала. Уходя, я слышала, как она говорит Мэнди:
   — Мне скоро станет лучше. Не надо посылать за сэром Питером.
   Сэр Питер — это мой отец.
   Наутро мама проснулась, но в себя так и не пришла. Глаза у нее были открыты, и она болтала с невидимыми придворными и теребила серебряное ожерелье. Ни мне, ни Мэнди она ничего не говорила, хотя мы сидели рядом.
   Лакей Натан привел врача, и тот тут же прогнал меня от мамы.
   В коридоре было пусто. Я прошла по нему и спустилась по винтовой лестнице, припоминая, сколько раз мы с мамой съезжали по перилам.
   Конечно, при посторонних мы себе такого не позволяли. «Надо держаться с достоинством», — шептала мне мама и спускалась по лестнице, держась особенно величаво. А я шла следом, стараясь ей подражать и борясь с природной неуклюжестью, и радовалась, что играю в ее игру.
   Но когда мы были одни, то предпочитали с визгом и хохотом съезжать по перилам. А потом снова бежать наверх и снова съезжать — и два, и три, и четыре раза.
   Спустившись до самого низа, я открыла тяжелую парадную дверь и выскользнула на яркий солнечный свет.
   Идти к старому замку было далеко, но я хотела загадать желание, а делать это надо было именно там: желания, загаданные в старом замке, чаще всего сбывались.
   Замок забросили, когда король Джеррольд был еще маленький, хотя туда иногда приезжали по особым случаям — на закрытые балы, свадьбы и так далее. Но Берта все равно твердила, что там водятся привидения, а Натан — что там полно мышей. Сад вокруг замка совсем зарос, и все же волшебные деревья-канделябры, по словам Берты, сохранили свое могущество.
   Вот я и двинулась прямо в рощу из деревьев-канделябров. Это были небольшие деревца, которые специально подстригали и перевязывали проволокой, чтобы они росли в форме подсвечников.
   Когда загадываешь желание, надо предлагать что-то взамен. Я закрыла глаза и задумалась.
   — Если маме скоро станет лучше, я буду хорошей, а не просто послушной. Я изо всех сил постараюсь не быть такой неуклюжей и пореже дразнить Мэнди.
   Я не попросила, чтобы мама осталась жива, ведь мне и в голову не приходило, что она может умереть.

Глава вторая

   ...Оставив безутешного мужа и дочь…
   Наш долг — поддержать их, — закончил верховный советник Томас свою нудную речь, которая затянулась на битый час. Иногда в речи упоминалась и мама. По крайней мере, часто звучали слова «леди Элеонора», однако ее описание — «заботливая мать, преданная супруга, верная гражданка своей страны» — скорее подошло бы самому верховному советнику, а не маме, с поправкой на мужской род, конечно. Говорилось в речи и о смерти, но куда больше — о службе на благо Киррии и ее правителей, короля Джеррольда, принца Чарманта и всей королевской семьи.
   Отец взял меня за руку. Ладонь у него была влажная и горячая, словно болото с гидрой. Я очень жалела, что мне не позволили стоять рядом с Мэнди и остальными слугами.
   Я высвободилась и отодвинулась на шаг. Отец подошел ближе и снова взял меня за руку.
   Мамин гроб был из полированного красного дерева с резными узорами, изображавшими фей и эльфов. Вот только феи не могли выпорхнуть из деревянных завитушек и оживить маму своими чарами. А еще — вот бы кто-нибудь из них отправил отца куда подальше. А может быть, все это было по силам моей фее-крестной — если бы я знала, где ее искать!
   Когда верховный советник наконец замолчал, я должна была закрыть гроб, чтобы маму опустили в могилу, — мне это поручили. Отец положил руки мне на плечи и вытолкнул меня вперед.
   Губы у мамы были сурово сжаты — при жизни она так никогда не делала. И лицо стало пустое, и это было ужасно. Но еще хуже было слышать, как скрипнула крышка гроба, когда я ее опустила, и как она сухо защелкнулась. И думать о том, что маму убрали в ящик, словно ненужный хлам.
   Весь день я сдерживала слезы, а теперь они прорвались наружу. При всей королевской свите я ревела, будто младенец, и не могла остановиться.
   Отец прижал меня к груди. Наверное, со стороны казалось, будто он меня утешает, но на самом деле он просто хотел заглушить неприличный вой, а вой не заглушался. Тогда отец выпустил меня. И приказал резким шепотом:
   — Вон отсюда. Вернешься, когда сможешь держать себя в руках.
   Впервые в жизни я была рада послушаться. И бросилась бежать. Наступила на подол тяжелого черного платья и упала. Никто не успел броситься мне на помощь, я вскочила и снова кинулась бежать — ладонь и коленка горели огнем.
   Самым большим деревом на кладбище была плакучая ива — дерево скорби. Я продралась сквозь завесу ветвей и бросилась на землю, судорожно всхлипывая.
   Все говорили, мол, я потеряла маму, но ведь мама не потерялась. Просто ее больше нет, и сколько бы я ее ни искала — в другом городе, в другой стране, в Гномьих Пещерах или в Царстве Фей, — я ее не найду.
   Мы больше никогда не поговорим, не посмеемся вместе. Не пойдем купаться в реку Люцарно. Не будем кататься по перилам, не станем дурачить Берту. Да мало ли что…
   Когда слезы иссякли, я села. Платье спереди было уже не из черного шелка, а из бурой грязи.
   Как сказала бы Мэнди, я представляла собой роскошное зрелище.
   Сколько прошло времени? Надо вернуться. Отец мне велел, и проклятие настырно тянуло меня послушаться.
   За стеной из ветвей, окружавшей мое убежище, стоял принц Чармант и читал надпись на каком-то надгробии. Я впервые в жизни видела принца вблизи. Неужели он слышал мой рев?
   Принц был всего на два года старше меня, но гораздо выше и стоял совсем как его отец — расставив ноги и сложив руки за спиной, будто на смотру, когда мимо шагала вся страна. И лицом он был похож на отца, хотя резкие черты Джеррольда во внешности сына проявлялись гораздо мягче. У обоих были рыжеватые кудри и смуглая кожа. Короля я вообще никогда не видела вблизи и не знала, есть ли у него на носу веснушки — редкость при таком цвете лица.
   — Дальний родственник, — пояснил принц, показав на надгробие. — Никогда его не любил. А твою маму я любил. — Он двинулся обратно к ее могиле.
   Надо ли мне идти за ним? Или мне полагается держаться от королевской особы на почтительном расстоянии?
   Я пошла с ним рядом, — правда, между нами могла проехать карета. Принц подошел поближе. Тут я обнаружила, что он тоже плакал, только не падал, а потому не перемазался.
   — Зови меня Чар, — вдруг сказал принц. — Меня все так называют.
   Неужели и мне можно?! Мы пошли дальше, не говоря ни слова.
   — Отец тоже называет меня Чар, — добавил принц.
   Сам король!
   — Благодарю вас, — сказала я.
   — Спасибо тебе, Чар, — поправил принц. И продолжил: — Твоя мама умела меня насмешить. Один раз на приеме советник Томас произносил речь. Он говорил, а твоя мама вертела в руках салфетку. Я наблюдал за ней, пока твой отец не смял салфетку. В руках твоей мамы из салфетки получился профиль советника с открытым ртом и выпяченным подбородком. Ну точь-в-точь Томас, только голубенький и тряпичный. Пришлось остаться без обеда — надо было убежать куда-нибудь и как следует просмеяться.
   Мы прошли уже полдороги. Начинался дождь. Вдали, у маминой могилы, маячила маленькая фигурка. Отец.
   — Куда все делись? — спросила я Чара.
   — Разошлись еще до того, как я отправился тебя искать, — ответил он. — Ты хотела, чтобы они тебя дождались? — встревоженно спросил он, словно ему пришло в голову, будто он должен был их задержать.
   — Нет, конечно, я хотела, чтобы никто меня не ждал, — сказала я: вот было бы хорошо, если бы и отец ушел со всеми.
   — Я все про тебя знаю, — объявил Чар еще через несколько шагов.
   — Правда? Откуда?
   — Наша кухарка встречается с вашей кухаркой на рынке. И перемывают нам кости. — Он покосился на меня. — А ты — ты много обо мне знаешь?
   — Нет. — Мэнди никогда ничего не говорила. — А ты?
   — А я знаю, что ты умеешь подражать чужим повадкам, прямо как леди Элеонора. Один раз ты передразнила вашего старшего лакея, так он сам не понял, ты это или он. Ты сочиняешь волшебные сказки и вечно все роняешь и обо все спотыкаешься. А однажды разбила целый сервиз.
   — Я поскользнулась на льду!
   — На колотом льду, который сама же и рассыпала. — Он засмеялся. И смех этот был добрый — не надо мной, а над смешной историей.
   — Случайно! — возмутилась я. Но тоже улыбнулась — дрожащей улыбкой, ведь я совсем недавно плакала.
   Мы дошли до отца, он поклонился:
   — Благодарю вас, ваше высочество, что вы составили компанию моей дочери.
   Чар поклонился в ответ.
   — Пойдем, Элеонора, — сказал отец.
   Элеонора… Меня в жизни не называли полным именем. Элеонора — это мама. И всегда будет мама.
   — Элла. Я Элла, — сказала я.
   — Ну, Элла так Элла. Пойдем, Элла.
   Он еще раз поклонился принцу Чарманту и забрался в карету.
   Мне пора было идти. Чар подсадил меня. Я не знала, как положено — дать ему руку или позволить поддержать под локоть. В итоге он взял меня выше локтя, а мне пришлось другой рукой схватиться за дверцу кареты, чтобы не упасть. А когда Чар закрыл дверцу, я подобрала юбку — и раздался громкий треск. Отец поморщился. Я посмотрела в окно и увидела, что Чар опять смеется. Поглядела на юбку — на шесть дюймов выше подола красовалась огромная дыра. Даже Берта нипочем не сумеет зашить ее так, чтобы не было видно.
   Я отодвинулась подальше от отца. Он уставился в окно.
   — Хорошо получилось. Весь Фрелл пришел — по крайней мере, все заметные люди, — проговорил он, словно речь шла не о маминых похоронах, а о бале или турнире.
   — Ничего хорошего. Было ужасно, — буркнула я. Разве мамины похороны могут быть хорошими?
   — Принц к тебе благоволит.
   — Он любил маму.
   — Твоя мать была красавица. — В его голосе прозвучало сожаление. — Печально, что ее больше нет.
   Натан щелкнул кнутом, и карета тронулась.

Глава третья

   Когда мы вернулись в усадьбу, отец приказал мне переодеться в чистое и поскорее возвращаться, чтобы встречать гостей с их соболезнованиями.
   В моей комнате царили мир и покой. Все было в точности так, как до маминой смерти. Птички на покрывале резвились среди листвы в своем уютном вышитом мирке. На туалетном столике лежал мой дневник. Подруги детства — тряпичная кукла Флора и деревянная кукла Розамунда в платье с семью воланами — устроились в своей корзинке.
   Я села на кровать, борясь с порывом тут же исполнить отцовский приказ, переодеться и бежать вниз. Мне страстно хотелось посидеть в привычной комнате на привычной кровати и хоть немного успокоиться, но в голове вертелось только одно: отец велел переодеться.
   Как-то раз я подслушала, как Берта говорит Мэнди, что, мол, отец только с виду человек, а внутри у него прах пополам с монетами и еще здоровенный мозг.
   Но Мэнди с ней не согласилась.
   — Нет, он самый настоящий человек. Только люди могут быть такими самовлюбленными — не то что феи, гномы или эльфы.
   Я сопротивлялась одеванию целых три минуты. Это была моя жестокая игра — пытаться разрушить чары, смотреть, сколько я смогу выстоять в борьбе с необходимостью исполнить приказ. В ушах у меня жужжало, пол накренился — я испугалась, что вот-вот свалюсь с кровати. Вцепилась в подушку — даже руки заболели, — словно подушка держала меня, словно якорь, и помогала не слушаться.
   На секунду мне показалось, будто сейчас я просто разорвусь на тысячу клочков. Я встала и шагнула к шкафу. И все тут же прошло.
   Отец, конечно, имел в виду другое траурное платье, но я надела мамино любимое. Мама говорила, травянисто-зеленый оттенок подчеркивает цвет моих глаз. Я-то считала, что в этом платье я вылитый кузнечик — тощий, угловатый кузнечик с человеческой головой и прямыми волосами.
   Зато платье было не черное. Мама терпеть не могла черную одежду.
   Парадная зала была набита людьми в черном. Отец тут же подошел ко мне.
   — Это моя девочка, Элеонора-младшая, — громко сказал он. И. повел меня дальше, шепча мне на ухо: — В этом платье ты вылитая лесная полянка. А должна быть в трауре. Все решат, что ты совсем не скорбишь по…
   Тут меня сзади обхватили две пухлые руки, обтянутые черным атласом.
   — Бедное дитя, мы стра-а-ашно тебе сочувствуем! — Голос был сладкий-пресладкий. — Ах, сэр Питер, как ужасно, что мы видимся по такому печальному случаю! — Меня крепко стиснули еще раз и только потом отпустили.
   Это оказалась высокая полная дама с густыми длинными локонами медового цвета. Лицо у нее было белое, будто тесто, с двумя пятнами румян на щеках. Рядом стояли две ее уменьшенные копии, только без румян. Та, что помладше, не унаследовала и роскошных волос матери — ее жидкие кудряшки облепляли голову, словно приклеенные.
   — Это ее сиятельство Ольга, — сказал отец, прикоснувшись к руке высокой дамы.
   Я сделала книксен и случайно толкнула младшую девочку.
   — Прошу прощения, — сказала я.
   Она не ответила и даже не пошевелилась — глядела на меня, и все.
   — Это ваши очаровательные дочери? — продолжал отец.
   — Мои сокровища. Это Хетти, а это Оливия. Через несколько дней они уедут в пансион для благородных девиц.
   Хетти была постарше меня года на два.
   — Рада нашей встрече, — улыбнулась она, показав крупные передние зубы. И протянула мне руку — будто рассчитывала, что я поцелую ее или склонюсь над ней.
   Я растерянно уставилась на Хетти. Она опустила руку, не переставая улыбаться.
   Оливией звали ту, которую я толкнула.
   — Приятно познакомиться, — слишком громко сказала она.
   Мы с ней были примерно одних лет. Между бровей у нее залегли складки — словно она постоянно хмурилась.
   — Утешьте Элеонору в ее горе, — велела дочерям ее сиятельство Ольга. — Мне нужно поговорить с сэром Питером.
   Она взяла отца под руку, и они отошли.
   — Мы тебе очень сочувствуем, — заявила Хетти. — Когда ты разревелась на похоронах, я сразу подумала: «Ах, бедняжка!»
   — Зеленый — не траурный цвет, — добавила Оливия.
   Хетти оглядела залу.
   — Красивое убранство, почти как во дворце, — надеюсь, я скоро там поселюсь. Наша матушка Ольга говорит, твой отец очень богат. Говорит, он из ничего деньги делает.
   — Из воздуха, — уточнила Оливия.
   — Наша матушка Ольга говорит, твой отец был беден, пока не женился на твоей матери. Наша матушка Ольга говорит, леди Элеонора и до замужества была богата, но твой отец сделал ее еще богаче.
   — Мы тоже богатые, — сказала Оливия. — Богатство — большое счастье.
   — Покажи нам дом, пожалуйста, — попросила Хетти.
   Мы пошли наверх, и Хетти потребовалось везде совать свой нос. Она открыла платяной шкаф в маминой спальне, не успела я и слова сказать, и провела рукой по всем маминым платьям. А когда мы вернулись в залу, она провозгласила:
   — Сорок два окна, и в каждой комнате по камину. Каждое окно, наверное, стоило целый сундук золотых джеррольдов!
   — Хочешь, расскажем про нашу усадьбу? — предложила Оливия.
   Мне было все равно, где они живут, да хоть в дупле.
   — Приезжай к нам в гости, сама все увидишь, — сказала Хетти в ответ на мое молчание.
   Рядом с нами был стол, уставленный блюдами с угощением — от зажаренного целиком оленя с рогами, увитыми плющом, до сдобных печеньиц, крошечных и кружевных, как снежинки. Я удивилась — когда Мэнди успела столько наготовить?
   — Хотите перекусить?
   — Да… — буркнула Оливия, но сестрица оборвала ее:
   — Ах, нет-нет. Спасибо. Мы никогда не едим в гостях. От волнения совершенно пропадает аппетит.
   — У меня аппетит не… — снова начала Оливия.
   — У нас вообще очень плохой аппетит. Матушка даже волнуется. Но здесь все такое вкусное… — Хетти бочком пододвинулась к столу. — Перепелиные яйца, настоящий деликатес! Десять медных джеррольдов за штуку. Оливия, здесь их полсотни, не меньше!
   Больше яиц, чем окон.
   — Люблю печенье с крыжовником, — сказала Оливия.
   — Нельзя, — отрезала Хетти. — Ну, разве только чуточку…
   Слопать целую оленью ногу с горой дикого риса и восемью (из полусотни) перепелиными яйцами, а потом еще и вернуться за сладким было бы не под силу даже великану. Но Хетти сдюжила.
   Оливия съела еще больше. Печенье с крыжовником, сдобные слойки с изюмом, бисквитные пирожные с кремом, сливовый пудинг, шоколадные конфеты и пряная коврижка — и все это щедро сдобренное ромовым маслом, абрикосовым соусом и мятной подливкой.
   Они держали тарелки у самого лица, чтобы вилками сильно не размахивать. Оливия жевала не переставая, а Хетти то и дело откладывала вилку и изящно промокала губы салфеткой. А потом принималась набивать рот — с прежней жадностью.
   Смотреть на них было противно. Я опустила глаза и увидела коврик, который раньше лежал у мамы под креслом. Сегодня его постелили, чтобы не испачкать пол едой. Раньше я к нему не присматривалась.
   Охотники с собакой гнали вепря к краю, отороченному алой шерстяной бахромой. Тут я заметила, что картинка движется. Ветер пошевелил траву под ногами вепря. Я заморгала, все замерло. Я снова вгляделась в коврик — трава опять зашевелилась.