Он сдернул карабин, и молчаливые, раскинувшиеся на многие мили вокруг болота содрогнулись от оглушительного грохота, в котором потонул крик поднявшихся в небо птиц.
   Но сержант Шварц наблюдал не за птицами, а за всадником: даже на таком большом расстоянии видно было, как прямая белая фигурка внезапно скрючилась и осела, словно ее переломили пополам. Теперь она мешком висела на седле, и Шварц, человек зоркий и многоопытный, не сомневался: пуля попала в цель; больше того, он мог поручиться, что пуля попала всаднику прямо в сердце. Вторым выстрелом он уложил коня, а еще через мгновение всадник вместе С лошадью накренились, рухнули вниз, и белое пятно растворилось в темной трясине.
   Практичный сержант решил, что дело сделано. Вообще трезвомыслящие люди его типа, как правило, слишком много думают над тем, как сделать, а потому зачастую не задумываются, что делают. Ведь он предал самое дорогое, что есть в армии, – солдатское братство; он убил отважного офицера при исполнении боевого задания; он обманул своего монарха, пренебрег его приказом и хладнокровно убил человека, против которого ничего не имел. Зато он выполнил приказ старшего по чину и способствовал казни поляка.
   Два последних обстоятельства придавали ему уверенности, когда он, погрузившись в свои мысли, ехал назад доложить маршалу Гроку, что его задание выполнено. А в том, что оно выполнено, не могло быть никаких сомнений. Человек, который вез приказ о помиловании, был безусловно мертв.
   Если же он каким-то чудом уцелел, то все равно не смог бы на своей мертвой или умирающей лошади добраться до города и предотвратить казнь. Нет, что ни говори, а сейчас всего благоразумнее будет вернуться под крыло своего патрона, которому принадлежал этот дьявольский план. Сержант, человек сильный, решил довериться другому, еще более сильному человеку великому маршалу.
   Маршал и в самом деле был выдающейся личностью – ведь после совершенного им – или по его приказу – чудовищного преступления он счел ниже своего достоинства бояться смотреть правде в глаза и избегать встречи с убийцей.
   Мало того, не прошло и часа, как они вместе с сержантом поскакали по той же самой дороге. Проехав часть пути, маршал спешился, а своему спутнику приказал ехать дальше. Он хотел, чтобы сержант добрался до города и выяснил, все ли там спокойно после казни, не волнуется ли народ.
   – Неужели это здесь, ваше превосходительство? – еле слышно проговорил сержант. – Мне почему-то казалось, что это гораздо дальше. Когда я ехал, меня, как в кошмарном сне, не покидало ощущение, что эта проклятая дорога не кончится никогда.
   – Здесь, – подтвердил Грок, вынул ногу из стремени, тяжело спрыгнул с лошади, подошел к длинному парапету и заглянул вниз.
   Над болотами поднялась луна, и в ее ярком, величественном свете из непроницаемого мрака выступила черная вода и зеленая ряска; в камышах, у подножия холма, прямо под насыпью в строгом сиянии луны белели останки одной из лучших лошадей и одного из лучших всадников его бывшего полка. В том, что это фон Шахт, сомневаться не приходилось: месяц, словно нимбом, осенял вьющиеся светлые волосы юного Арнольда, второго гонца, посланного с приказом о помиловании; тот же таинственный лунный свет выхватил из темноты не только золотые пуговицы и оранжевую перевязь молодого гусара, но и медали, нашивки на мундире, знаки отличия. В ореоле мягкого лунного света убитый напоминал облаченного в белые доспехи сэра Галахада, а над ним, павшим воином с благородным и юным лицом, застыла – по чудовищному контрасту – мрачная фигура безобразного старика, который стоял, облокотившись на парапет, и глядел вниз. Грок вновь снял каску, и хотя он, весьма вероятно, сделал это, дабы почтить память погибшего, при свете луны, упавшей на его гладкий, совершенно лысый череп и длинную шею, он вдруг сделался похож на какого-то жуткого доисторического ящера. Такую сцену мог бы запечатлеть Ропс или какой-нибудь другой живописец гротескной немецкой школы: громадное, бесчувственное чудовище воззрилось на поверженного херувима в белой с золотом кольчуге, с перебитыми крыльями.
   Хотя Грок не прочел молитвы и не пролил слезы над убитым, что-то в его мрачном уме шевельнулось, ведь даже мертвая гладь безбрежных болот иногда шевельнется, точно живая, и, как бывает с такими людьми, когда они испытывают нечто вроде угрызения совести, маршал попытался, бросая вызов безлюдной Вселенной и яркой луне, сформулировать свое кредо:
   – Воля немца непреклонна и никаким переменам не подвержена. Немец в содеянном не раскаивается никогда.
   Воля его неподвластна времени, она сродни каменному идолу, чей непроницаемый взгляд устремлен одновременно и вперед, и назад.
   Ответом ему была мертвая тишина, которая потешила его холодное тщеславие: он ощутил себя пророком, подавшим голос изваянием. Но вскоре тишину разорвал далекий конский топот, и через мгновение на дороге показался скакавший сломя голову всадник. При свете луны смуглое, изрезанное шрамами лицо сержанта казалось не просто мрачным, а зловещим.
   – Ваше превосходительство! – крикнул он, как-то неловко отдавая честь. – Я только что собственными глазами видел поляка Петровского!
   – Его еще не похоронили? – обронил маршал, по-прежнему рассеянно смотря вдаль.
   – Если его похоронили, значит, он откинул камень и восстал из мертвых.
   Сержант, не отрываясь, смотрел на луну и болота, но, хотя мечтателем его нельзя было назвать при всем желании, ни луны, ни болот он не видел. У него перед глазами до сих пор стояла залитая ослепительным светом главная улица польского города, по которой ему навстречу быстрым шагом шел Павел Петровский собственной персоной, целый и невредимый. Не узнать его было невозможно: стройный, вьющиеся волосы, бородка клинышком на французский манер – в иллюстрированных журналах и альбомах печаталось великое множество его фотографий. А улицы города были увешаны флагами, запружены ликующими толпами; впрочем, горожане были настроены вполне миролюбиво, ведь они праздновали освобождение своего кумира.
   – Вы хотите сказать, – вскричал Грок охрипшим от волнения голосом, что его посмели выпустить из тюрьмы вопреки моему приказу?!
   – Когда я приехал, его уже выпустили, – еще раз прикладывая руку к козырьку, выпалил Шварц. – И никакого приказа они не получали.
   – Не пытаетесь ли вы убедить меня в том, что гонца из нашего лагеря не было вовсе?
   – Именно так, – отозвался сержант.
   – Так что же, черт возьми, произошло? – прохрипел Грок после еще более продолжительной паузы. – Как бы вы объяснили случившееся?
   – Я кое-что видел, – ответил сержант, – и думаю, смогу объяснить случившееся.
   Тут мистер Понд умолк. Его лицо в этот момент до обидного ничего не выражало.
   – А вы-то сами можете объяснить, что же все-таки произошло? – нетерпеливо спросил Гэхеген.
   – Мне кажется, да, – скромно сказал Понд. – Видите ли, когда сведения об этом случае дошли до моего отдела, мне пришлось самому в нем разбираться. Все произошло, как я уже говорил, из-за чрезмерной прусской исполнительности. А также из-за чванства, еще одного чисто прусского недостатка. Ведь из всех страстей, что ослепляют, сводят с ума и сбивают с пути, худшая, наименее пылкая из всех, – чванство.
   Со своими подчиненными Грок держался заносчиво. Он терпеть не мог дураков, даже если дураками были офицеры его штаба. К фон Гохеймеру, первому курьеру, он относился как к мебели только потому, что у того был дурацкий вид; на самом же деле лейтенант был совсем не так уж глуп. Что хотел от него маршал, он понял ничуть не хуже циничного сержанта, который такие подлые приказы выполнял всю жизнь. Гохеймер прекрасно понимал, какой оригинальной жизненной позиции придерживается маршал: поступок неопровержим, даже если он недопустим. Он знал, труп Петровского маршалу нужен любой ценой, даже если бы ради этого пришлось обмануть всех на свете принцев и уничтожить всех на свете солдат. Услышав за спиной приближающийся стук копыт, он понял не хуже самого Грока, что второй курьер везет приказ принца о помиловании. Фон Шахт, совсем еще молодой, но отважный офицер, воплощение благородного германского духа, которому в этой истории, увы, не отдали должного, повел себя в данной ситуации как и подобает вестнику доброй воли. Держась в седле с искусством истинного рыцаря, он нагнал первого курьера и голосом, не менее громоподобным, чем труба герольда, приказал ему остановиться и повернуть коня. И фон Гохеймер повиновался. Он остановил лошадь, повернулся в седле, но рука его незаметно легла на курок карабина, и юноша был убит наповал.
   Затем он повернул коня и поехал дальше, со смертным приговором в кармане. За его спиной лошадь и всадник рухнули в болото, и дорога вновь опустела. И вот по этой пустой дороге следом за первыми двумя курьерами пустился в путь третий.
   Дорога почему-то показалась ему бесконечно длинной.
   Он скакал в полном одиночестве до тех пор, пока не увидел впереди всадника, который, словно белая звезда, маячил в отдалении. Убедившись, что на всаднике гусарская форма, он тоже спустил курок. Только убил он не второго курьера, а первого.
   Вот почему в ту ночь в польский город не прибыл ни один курьер. Вот почему заключенного выпустили живым на свободу. Вот почему я не ошибся, когда сказал, что у фон Грока оказалось слишком много преданных слуг.

Преступление капитана Гэхегена

   Необходимо признать, что многие считали мистера Понда скучным человеком. Он питал пристрастие к длинным речам – не от самонадеянности, а от старомодности литературных вкусов. Он бессознательно унаследовал манеру Гиббона [1], Батлера [2]и Берка [3]. Даже его парадоксы нельзя было назвать хлесткими. Правда, за хлесткость и блеск критики спуску не дают. Но мистеру Понду не грозило столь страшное обвинение. Сказав (как это ни прискорбно, о большей части женщин, по крайней мере – современных): «Они так спешат, что не двигаются с места», он не претендовал на остроумие. Эта фраза и не казалась остроумной; она просто была странной и невразумительной.
   Женщины, к которым он обращался – в первую очередь леди Вайолет Варни, – не находили в ней никакого смысла.
   Они считали, что, когда мистер Понд перестает быть скучным, он становится непонятным.
   Как бы то ни было, мистер Понд любил поговорить, и слава тому, кому удавалось прервать его. В данном случае лавры по праву увенчали чело мисс Артемис Эйза-Смит из Пентаполиса, штат Пенсильвания. Эта юная журналистка пришла брать у него интервью для газеты «Живой телеграф» по поводу таинственного дела Хаггиса, но не дала ему сказать ни слова.
   – Насколько я понял, – начал мистер Понд несколько нервно, – вашу газету интересует то, что многие называют «личным правосудием», а я называю убийством, хотя, принимая во внимание…
   – Бросьте, – прервала его юная леди. – Просто чудо… сидишь вот так, а рядом ваши государственные тайны…
   Продолжая свой монолог в том же телеграфном стиле, она ни разу не дала возможность мистеру Понду перебить ее, зато постоянно перебивала себя сама. Казалось, она никогда не закончит. И ни одна из ее фраз так и не была окончена.
   Все мы слышали об американских репортерах, которые силой вырывают семейные тайны, взламывают двери спален и добывают сведения бандитскими методами. Такие репортеры бывают. Но бывают и другие.
   Существует (или существовало, насколько помнится автору) немало умных людей, способных обнаружить умные проблемы. Мисс Эйза-Смит не принадлежала ни к тем, ни к другим. Она была маленькая, темноволосая и хорошенькая – ее можно было бы назвать даже очень хорошенькой, если бы оттенок ее губной помады не наводил на мысль о землетрясении или о затмении солнца. Ее ногти, покрытые лаком пяти разных цветов, напоминали краски в детском наборе акварели. И сама она была как ребенок – так же наивна и так же болтлива.
   Она сразу почувствовала к мистеру Понду дочернюю привязанность и рассказала все о себе. Ему же ничего не удалось ей рассказать. Не выплыли на поверхность мрачные тайны семейства Понд; остались нераскрытыми преступления, совершенные за дверью его спальни. Основной темой беседы было детство мисс Артемис в штате Пенсильвания; ее первые честолюбивые мечты и первые идеалы (как многие ее соотечественники, она, по-видимому, отождествляла эти понятия).
   Она была феминисткой и вместе с Адой П. Тьюк боролась против клубов, пивных и мужского эгоизма. Она написала пьесу, и ей не терпелось прочитать ее мистеру Понду.
   – Что касается вопроса о «личном правосудии», – вежливо вставил мистер Понд, – мне думается, все мы испытывали искушение в отчаянные минуты жизни…
   – Вот-вот, мне отчаянно хочется прочитать вам пьесу, и знаете… Дело в том, что она ужасно, ужасно современная… Но даже самые современные авторы еще не додумались начать действие в воде, и потом…
   – Начать действие пьесы в воде? – удивился мистер Понд.
   – Ну да… ведь это самое… ах, вы не понимаете! Я думаю, скоро все актеры будут выходить на сцену в купальных костюмах – кто из правой кулисы, кто из левой…
   Представляете? Не то что эта старая чепуха. А вот у меня они появляются сверху и сразу ныряют воду… Эффектно, а? В общем, начинается так, – и она стала читать очень быстро:
   – «Сцена. Море у Лидо.
   Голос Тома Токсина (над сценой). Внимание, ныряю…
   Токсин (в ярко-зеленом купальном костюме, ныряет сверху на сцену). Плюх.
   Голос герцогини (над сценой). Ну, от вас, кроме плюх, ничего не дождешься, разве что…
   Герцогиня (в ярко-алом купальном костюме ныряет сверху на сцену).
   Токсин (отфыркиваясь). Я хоть плюхнулся, а вы…
   И вообще…
   Герцогиня. Вот что, дед!»
   Она зовет его дедом, понимаете, как в той смешной песенке – ну вы знаете… Но они совсем молодые, конечно, и довольно… Вы понимаете… Только…
   Мистер Понд перебил ее мягко, но решительно:
   – Не будете ли вы так добры и не оставите ли мне рукопись, мисс Эйза-Смит? Или, может быть, пришлете с кем-нибудь, чтобы я мог насладиться на досуге? На мой старомодный вкус, действие развивается несколько стремительно, и, мне кажется, никто почему-то не кончает реплик. Вы думаете, вам удастся убедить ведущих актеров нырять на сцену с высоты?
   – Конечно, старики упрутся! – ответила она. – Потому что… Ну не станет же прыгать ваша великая Оливия!
   Хотя она не так уж стара… и еще прелесть… только уж очень шекспировская!! Но я уговорила Вайолет Варни, она мне обещала, я дружна с ее сестрой… понятно, не то чтоб… и куча любителей пойдет… Этот самый Гэхеген хорошо плавает, и он уже играл… Он-то точно согласится, если Джоан будет!
   Лицо мистера Понда, до сих пор хранившее терпеливое и стоическое выражение, внезапно оживилось; он насторожился, и тон его стал серьезен.
   – Капитан Гэхеген – мой близкий друг. Он представил меня мисс Джоан Варни. Что касается ее сестры, которая играет на сцене…
   – Джоан она и в подметки не годится, правда? Хотя… – завела было мисс Эйза-Смит.
   Мистер Понд пришел к определенным выводам. Ему понравилась мисс Эйза-Смит. Она ему очень понравилась. А вспомнив о Вайолет Варни, английской аристократке, он почувствовал, что американка нравится ему еще больше.
   Леди Вайолет принадлежала к числу богатых дам, которые платят за право плохо играть, отнимая тем самым у бедных актеров возможность зарабатывать деньги хорошей игрой.
   Несомненно, она была вполне способна нырять на сцену в купальном костюме, и в любом другом костюме, и даже вообще без всякого костюма, только бы попасть на сцену и увидеть, перед собой огни рампы. Она была вполне способна участвовать в нелепой пьесе мисс Эйза-Смит и нести такой же вздор о современной женщине, независимой от эгоиста мужчины. Но между ними существовала разница, и не в пользу высокородной Вайолет. Бедная Артемис следовала дурацкой моде потому, что была журналисткой и добывала средства к жизни тяжелым трудом, а Вайолет Варни лишала заработка других. Обе говорили в одной манере – нанизывая незаконченные фразы. Как полагал мистер Понд, именно такой язык, и только такой, мог быть по праву назван ломаным. Но Вайолет обрывала фразу, словно изнемогая от усталости; Артемис – от избытка энергии, торопясь начать следующую. Да, было в ней что-то – наверное, вкус к жизни, который отличает американцев при всех их недостатках.
   – Джоан Варни – душечка, – продолжала Артемис, – и, честное слово, ваш друг Гэхеген тоже так думает. Как вы считаете, выйдет у них что-нибудь? Он странный парень, знаете ли…
   Мистер Понд не отрицал. Капитан Гэхеген, блестящий, неутомимый и нередко невыносимый светский щеголь, был странным во многих отношениях. И самой странной его чертой была привязанность к столь непохожему на него, педантичному и прозаическому мистеру Понду.
   – Говорят, он прохвост, – заявила простодушная американка. – Не думаю… Но, конечно, он – темная лошадка. И обхаживает Джоан Варни, правда? А впрочем, говорят, он влюблен в великую Оливию – вашу единственную трагическую актрису. Только уж очень она трагична!
   – Дай Бог, чтобы ей не пришлось участвовать в настоящей трагедии, – сказал Понд.
   Он знал, о чем говорит. Но у него не было и отдаленного предчувствия той ужасной трагедии, в которой Оливии Февершем предстояло участвовать не далее как через сутки.
   Просто он хорошо знал своего друга-ирландца; и потому ему нетрудно было представить себе даже то, чего он не знал.
   Питер Патрик Гэхеген жил современной жизнью, может быть, слишком современной; он увлекался ночными клубами и автомобильными гонками; он был еще молод; и все же он словно явился из прошлого. Он принадлежал к тем временам, когда увлекались байроническими героями. Уильям Батлер Йитс [4]писал: «Романтики ирландской больше нет.
   Она в могиле, где лежит О'Лири» [5]; но он не встречал Гэхегена, который еще не ушел в могилу. Питер был связан со стариной сотнями нитей. Когда-то он служил в кавалерии; однажды был избран в парламент и выступал там, как старые ирландские ораторы, говорившие длинными, закругленными периодами. Как все они, он почему-то любил Шекспира. Исаак Бетт [6]уснащал свои речи отрывками из шекспировских пьес. Когда говорил Тим Хили [7], шекспировские строки казались частью застольной беседы. Рассел [8]из Килоуэна никогда не брал в руки других книг.
   Подобно им, Гэхеген поклонялся Шекспиру в духе XVIII века, в духе Гаррика [9]. Но в его понимании Шекспира было немало языческого. Понд считал вполне возможным, что у Гэхегена роман с Оливией (как и с любой другой женщиной). В этом случае катастрофа казалась неизбежной. Оливия была замужем, и муж ее не принадлежал к числу покладистых людей.
   Фредерик Февершем был актером-неудачником. Хуже того: некогда он был удачлив. Теперь театральная публика забыла его; зато его отчетливо помнили в судах. Он был еще довольно красив, хотя изрядно потрепан – темноволосый угрюмый человек, прославившийся постоянными тяжбами. Февершем подавал жалобы на своих соперников по сцене, и на антрепренеров, и на всех других, припоминая им чрезвычайно спорные давнишние обиды и мелкие несправедливости. С женой, которая была много моложе его и много талантливей, он еще не вел тяжбы. Впрочем, его отношения с ней были гораздо более далекими, чем отношения с поверенным.
   Февершем слонялся по судам, защищая свои права, а за ним как тень следовал его поверенный – некий мистер Льюк из адвокатской конторы «Мастере, Льюк и Мастере», молодой человек со светлыми прилизанными волосами и застывшим деревянным лицом. По этому застывшему лицу никак нельзя было узнать, что думает он о распрях своего клиента и удается ли ему хоть в чем-то его сдержать. Во всяком случае, он хорошо защищал интересы Февершёма и сделался его собратом по оружию. Понд был уверен в одном: ни Февершем, ни Льюк не пощадили бы Гэхегена, если бы этот легкомысленный джентльмен оказался в чем-либо виновным. Однако развязка была еще хуже, чем он предполагал. Через двадцать четыре часа после беседы с журналисткой мистер Понд узнал, что Фредерик Февершем скончался.
   Как многие любители тяжб, мистер Февершем оставил в наследство сложный юридический казус, который смог бы прокормить многих юристов. Не о плохо составленном завещании шла речь и не о сомнительной подписи, а об окоченевшем, мертвом теле, пригвожденном к земле, у самой калитки, рапирой с отломанным наконечником. Фредерик Февершем, ревнитель законности, пал жертвой величайшего, непоправимого беззакония. Он был убит у входа в собственный дом.
   Задолго до того, как собранные постепенно факты дошли до полиции, они стали известны мистеру Пойду. Это может показаться странным, но были тому причины. Понд, как многие государственные чиновники, пользовался тайным влиянием в самых неожиданных сферах; его общественное значение основывалось на частных связях. Многие люди – моложе его и куда более видные – иногда относились к нему с благоговейным трепетом. Но чтобы объяснить все это, нужно бы провести читателя по лабиринту самого противозаконного свода законов. Первая весть о несчастье облеклась в будничную форму официального письма от известной адвокатской конторы «Мастере, Льюк и Мастере», авторы которого выражали надежду, что мистер Понд разрешит мистеру Льюку обсудить с ним некоторые вопросы, до того как дело попадет в полицию или в газеты. Мистер Понд ответил в том же официальном тоне, что будет счастлив принять мистера Льюка на следующий день, в таком-то часу. Потом сел и уставился в пространство, вытаращив глаза; некоторые из его друзей полагали, что такое выражение лица придает ему сходство с рыбой.
   Он успел уже продумать почти две трети из того, о чем собирался рассказать ему поверенный.
   – Откровенно говоря, мистер Понд, – начал юрист доверительно и в то же время осторожно, явившись к нему на следующий день и усевшись по другую сторону стола, – откровенно говоря, обстоятельства данного дела, весьма тягостные сами по себе, могут оказаться особенно тягостными для вас. Ведь столь ужасному подозрению подвергается ваш близкий друг, хотя в это и трудно поверить.
   Круглые глаза мистера Понда стали еще круглее, и рот его приоткрылся совсем по-рыбьи, как сказали бы многие. Юрист, вероятно, решил, что его потрясла сама мысль о виновности друга. На самом же деле Понда поразило совсем другое. Он знал, что подобные фразы часто встречаются в детективных романах (которыми он нередко от души наслаждался, когда ему надоедали Берк или Гиббон). В его мозгу всплыли строчки, сотни раз встречавшиеся на страницах книг: «Никто из нас не мог предположить, что этот юный, очаровательный спортсмен способен на преступление» или: «Казалось нелепым связывать мысль об убийстве с именем блестящего и всеми любимого капитана Никлбоя».
   Он никогда не понимал таких фраз. Его ясному скептическому уму человека XVIII века они казались бессмысленными. Почему не может очаровательный, светский джентльмен совершить преступление, как любой другой?
   Он был очень расстроен происшедшим, но все же не понимал подобного взгляда.
   – Я чрезвычайно сожалею, – тихо продолжал юрист, – но я вынужден сообщить вам, что, по данным частного расследования, произведенного нами, некоторые поступки капитана Гэхегена требуют объяснения.
   – «Да, – подумал Понд, – поступки Гэхегена действительно часто требуют объяснения. В том-то и трудность, только… Господи, как тянет этот человек!» Одним словом, вся беда была в том, что Понд очень любил капитана Гэхегена, но, если бы его спросили, способен ли его друг на убийство, он скорее всего ответил бы, что способен, – гораздо более способен на убийство, чем на грубое обращение с кучером.
   Внезапно, с исключительной четкостью, Гэхеген возник в его сознании. Он увидел его таким, каким видел в последнюю их встречу. Широкоплечий человек быстро шагал по улице; темно-рыжие волосы беспорядочно выбивались из-под легкомысленно сдвинутого набок серого цилиндра, а за его спиной по вечернему небу плыли легкие пурпурные облака, невесомые и яркие, как его судьба. Да, очень легко простить Гэхегена; во много раз труднее его оправдать.
   – Мистер Льюк, – прервал молчание Понд, – сократится ли наша беседа, если я сразу сообщу вам все факты, свидетельствующие против Гэхегена? Он действительно часто бывал у миссис Февершем, прославленной актрисы. Не знаю почему – мне кажется, он любит другую женщину.
   Во всяком случае, он проводил с миссис Февершем очень много времени, долгие часы, до поздней ночи. Если бы Февершем застал их за чем-либо предосудительным, он бы ославил их повсюду, затеял против них дело и Бог знает что еще. Я не собираюсь критиковать поступки вашего клиента, но, откровенно говоря, он жил только сутяжничеством и злословием, больше ничем. И если Февершем был вполне способен угрожать или шантажировать, Гэхеген – я не скрываю от вас – вполне способен применить силу; возможно, даже убить, особенно если речь идет о добром имени женщины. Вот что свидетельствует против Гэхегена. И должен сказать вам сразу, что я не верю в его виновность.
   – К сожалению, это не все, – мягко заметил Льюк. – Боюсь, даже вы поверите в его виновность, когда узнаете факты. Пожалуй, самым серьезным результатом наших розысков оказалось то, что капитан Гэхеген сделал три совершенно разных и тем самым взаимоисключающих сообщения о своих действиях или, точнее, предполагаемых действиях в ночь убийства. Даже если мы примем за правду одно из его утверждений, придется признать, что в двух случаях он солгал.