Конец же спора следует описать с наибольшей точностью, и Понд описал его с такой странной скрупулезностью, как если бы при том присутствовал или видел это в видении. Во всяком случае, оказалось, что заключительная сцена произошла в операционном зале медицинского училища.
   Они вернулись туда поздним вечером, когда классы уже были закрыты и зал опустел, так как Ангусу показалось, будто он оставил там один из инструментов в недостаточной стерильности и герметичности. Ни звука не было в этом глухом месте, кроме их собственных шагов, и только слабый лунный блеск проникал туда между оконных занавесок. Ангус привел в порядок свой рабочий скальпель и повернулся опять к полукруглым рядам кресел, круто идущим вверх, когда Кэмпбелл сказал ему:
   – Факты, которые я упоминал в связи с ацтекскими гимнами, вы найдете…
   Ангус швырнул скальпель на стол, точно человек, бросающий меч, и повернулся к своему коллеге с преображенным лицом, словно принял окончательное решение.
   – Вам больше незачем беспокоиться о гимнах, – сказал он, – да и я обошелся без них. Вы слишком сильны для меня – вернее, истина слишком сильна. Я защищал свой детский кошмар, как мог, но вы меня пробудили. Вы правы, вы, должно быть, правы; я не вижу другого выхода.
   Последовало молчание; затем Кэмпбелл очень мягко произнес:
   – Я не стану оправдываться в том, что боролся за истину; но вы довольно мило боролись за ложь.
   Могло бы показаться, что старый богохульник еще не говорил на эту тему в столь деликатном и уважительном тоне, однако новообращенный не отозвался. Подняв глаза, Кэмпбелл увидел, что внимание его отвлеклось; он стоял, пристально глядя на инструмент, который держал в руке, – хирургический нож странной формы и таинственного предназначения. Наконец он выговорил хриплым и чуть слышным голосом:
   – Нож необычной формы.
   – Загляните в протокол следствия по делу Джеми Хаггиса, – благосклонно кивнув, сказал старик. – Да, я думаю, ваша догадка правильна. – Чуть помолчав, он добавил так же спокойно: – Теперь, когда мы пришли к согласию и единодушию по поводу общественной хирургии, вам следует узнать всю правду. Да-да, это сделал я, именно таким лезвием. В тот вечер вы потащили меня в церковь – надеюсь, я никогда не вел себя лицемернее; однако я задержался на молитву, и, думаю, вы питали надежду на мое обращение. Но я молился, так как Джеми молился; а когда он поднялся после своих молитв, я последовал за ним и убил его во дворе.
   Ангус все еще молча глядел на лезвие, потом внезапно сказал:
   – Почему вы убили его?
   – Вам незачем спрашивать, раз мы пришли к согласию в нравственной философии, – просто ответил старый врач. – Обычная хирургия. Как мы жертвуем пальцем, чтобы спасти тело, так должны пожертвовать человеком, дабы спасти общество. Я убил его потому, что он делал зло, бесчеловечно препятствовал истинному ориентиру для человечества, плану спасения в трущобах. Поразмыслив, вы согласитесь со мной.
   Ангус мрачно кивнул.
   Пословица гласит: «Кому решать, если врачи не согласны друг с другом?» Однако в том мрачном и зловещем театре доктора друг с другом согласились.
   – Да, – сказал Ангус, – я согласен. К тому же, у меня был подобный опыт.
   – Что же это за опыт? – спросил другой.
   – Я ежедневно имел дело с человеком, который, как я думал, творил только зло, – отвечал Ангус. – Я и сейчас думаю, что вы творили зло, хотя и служили истине. Вы убедили меня в том, что моя вера – это сонные грезы, но не в том, что видеть сны хуже, чем проснуться. Вы беспощадно разрушали мечту униженных, надругались над слабой надеждой обездоленных. Вы кажетесь мне жестоким и бесчеловечным, как Хаггис казался жестоким и бесчеловечным вам. Вы добродетельны по своим меркам, но и Хаггис добродетелен по своим. Он не притворялся, будто верит в спасение через добрые дела, как и вы не притворяетесь, будто верите в десять заповедей. Он был добр к отдельным людям, хотя страдала толпа; вы добры к толпе, а отдельные люди страдают. Но в конце концов вы также всего лишь отдельный человек.
   Что-то в последних словах, произнесенных очень мягко, заставило старого доктора внезапно сжаться, а затем броситься назад, к ступенькам. Ангус прыгнул, словно дикая кошка, и, схватив его, начал душить, говоря при этом уже срывающимся голосом:
   – День за днем я хотел убить вас, но меня удерживал предрассудок, который вы наконец разрушили. День за днем вы добивали те сомнения, что защищали вас от гибели. Мудрец, резонер, глупец! Сегодня вечером для вас было бы лучше, чтобы я все еще верил в Бога и в Его заповедь «не убий».
   Старик безмолвно извивался в удушающих объятиях, но он был чересчур слаб, и Ангус с грохотом бросил его на операционный стол, где тот застыл, словно в обмороке. Вокруг них и над ними концентрическими рядами шли пустые кресла, поблескивая в слабом и холодном свете луны, словно пустынный Колизей ночью; безлюдный амфитеатр, в котором не было ни одного человеческого голоса, чтобы крикнуть «Habet» [16]. Рыжеволосый убийца стоял с занесенным ножом столь же странной формы, как кремниевый нож доисторического жертвоприношения, и все говорил безумным, срывающимся голосом:
   – Только одно защищало вас и сохраняло мир между нами – наше несогласие. Теперь мы пришли к согласию, мы едины в мнениях – ив действиях. Я могу действовать, как вы. Я могу сделать то, что и вы сделали. Мы примирились.
   На этом слове он нанес удар, и Эндрю Кэмпбелл дернулся напоследок. В своем собственном храме, на своем безбожном алтаре он шевельнулся и тихо замер; а убийца бросился вон из здания и из города через северно-шотландскую границу и скрылся в горах.
   Когда Понд закончил рассказ, Гэхеген медленно поднялся во весь свой огромный рост и затушил сигару в пепельнице.
   – У меня мрачное подозрение, Понд, – сказал он. – Ваша речь не так бессмысленна, как кажется на слух. То есть не вполне бессмысленна, даже в том нашем разговоре о европейских событиях.
   – Твидлдам и Твидлди согласились, значит, быть войне, – сказал Понд. – Нам легко удовлетвориться, сказав, что какие-то люди, скажем – поляки или пруссаки, или другие иностранцы, пришли к согласию. Мы не часто спросим, в чем именно они согласились. Соглашение может быть весьма опасным, если это не соглашение с истиной.
   Уоттон поглядел на него, но решил, облегченно вздохнув, что все это не более чем метафизика.

Понд-Простофиля

   – Нет, нет, нет, – сказал мистер Понд с той мягкой настойчивостью, которую он выказывал всякий раз, если бросали тень сомнения на прозаическую точность его утверждений или доводов. – Я не сказал, что это был красный карандаш и потому он делал такие черные отметки. Я сказал, что это был карандаш относительно красный – он казался красным сравнительно с взглядом У отгона, видящим его как синий, – и вот поэтому он делал такие черные отметки.
   Разница может показаться небольшой; но, уверяю вас, самые вопиющие ошибки происходят оттого, что мы изымаем цитату из контекста и потом обращаемся с ней не вполне корректно. Когда так передают самые обыденные, очевидные истины, их можно воспринять почти как нелепость.
   – Почти, – сказал капитан Гэхеген, серьезно кивая и разглядывая сидящего напротив человечка так, словно это какое-то таинственное чудище в пруду.
   Мистер Понд сидел в своем частном пруду – или частной конторе, одной из целого муравейника правительственных контор, правя красно-синим карандашом гранки какого-то отчета; почему и возник разговор о цвете карандашей.
   Понд выполнял, как обычно, свою утреннюю работу; Питер Гэхеген, тоже как обычно, ничего не делал, праздно развалясь в кресле, которое казалось чересчур маленьким для него. Он был привязан к м-ру Понду, а еще больше – к тому, чтобы смотреть, как другие люди работают.
   – Может, я напоминаю Полония, – скромно сказал Понд. И впрямь его старомодная борода, совиное выражение и официальная церемонность делали это сравнение весьма удачным. – Может быть, я – как Полоний; но я не Полоний, именно об этом я и хочу поговорить. Гамлет сказал Полонию, что облако в небе походит на верблюда. Эффект был бы несколько иной, если бы Гамлет серьезно и научно сообщил, что он видел в небе верблюда. В этом случае можно было бы простить Полонию, что он счел окончательно доказанным сумасшествие принца. Чувствительные здешние чиновники говорят, что вы, мой дорогой Гэхеген, входите в эту контору, точно буйвол, и лежите, «валяясь, долгий летний день», как писал один старый, вышедший из моды поэт. Но если бы из зоологического сада за вами прислали на том основании, что вы действительно буйвол, наш департамент едва ли оставил бы вас в покое.
   – Несомненно, здесь имеется мое досье, – сказал Гэхеген, – с расчетами и подсчетами моих ног, не говоря уже о рогах. Все размечено синим и красным – и уж наверняка с какими-нибудь черными пометками против моего имени.
   Но это возвращает меня к первоначальному предмету моего простодушного удивления. Вряд ли вы заметили то, что было особенного в ваших словах. Во всяком случае, я не вполне понимаю, что вы имеете в виду под «относительно красным карандашом»…
   – Даже эту фразу приходится защищать, – заметил мистер Понд, слабо улыбаясь. – Вы, например, скажете, что мои пометки на этих гранках сделаны синим карандашом, – и все же… – Он держал карандаш, обратив его красным острием к собеседнику; выглядело это как забавный трюк, пока он не повернул его и не показал, что это один из тех карандашей, которые с одной стороны красные, с другой – синие. – Теперь представьте, что синяя часть карандаша у меня почти исписалась (а ведь опечатки, которые умудряются допускать в простом отчете о биметаллизме в Белуджистане, – просто невероятные), и вы скажете, что карандаш – относительно красный, хотя все еще как бы синий. Если же красная часть испишется, вы скажете, что он по большей части синий, хотя немного и красный.
   – Ничего я такого не скажу! – воскликнул Гэхеген с внезапным нетерпением. – Я скажу, что и прежде сказал: у вас есть странное свойство вы будто не замечаете того, что звучит поистине дико. Вы не можете узреть парадоксальности собственных замечаний. Вы не понимаете их сути.
   – Суть моего замечания, – сказал мистер Понд с достоинством, – мне думается, достаточно ясного – в том, что люди весьма неточны в своих выражениях, как явствует из примера с буйволом.
   Питер Гэхеген все так же рассматривал друга, вытаращив глаза, точно буйвол в момент глубокой задумчивости.
   В конце концов он поднялся с немалым шумом, подобрав свой серый цилиндр и прогулочную трость.
   – Нет, – сказал он, – я не стану объяснять вам суть.
   Это все равно что разбить хрусталь или разорвать совершенно круглый мыльный пузырь. Пронзить чистое и сферическое совершенство вашего маниакального покоя так же дурно, как посягнуть на невинность ребенка. Если вы в самом деле не ведаете, когда вы говорите бессмыслицу, если вы даже не замечаете, какая часть ваших слов абсурдна, видимо, мне не надо трогать ваш бессмысленный разум.
   Пойду и обсужу это с Уоттоном. Как он часто и бодро отмечает, в нем никакой бессмыслицы нет.
   Он зашагал прочь из комнаты, покачивая тростью, и направился к очень важному департаменту, возглавляемому сэром Хьюбертом Уоттоном, чтобы насладиться вдохновляющим зрелищем – как другой его приятель занят своей повседневной работой, хотя ему мешает праздный гуляка.
   Сэр Хьюберт Уоттон принадлежал к иному типу людей, нежели м-р Понд; даже и будучи занят, он никогда не суетился. М-р Понд склонялся над поднятым острием своего синего карандаша; сэра Хьюберта можно было увидеть за красным кончиком сигары, которою он попыхивал, в угрюмой задумчивости переворачивая на столе бумаги. На появление сияющего капитана он отреагировал мрачноватой, хотя вполне любезной улыбкой и жестом пригласил его сесть.
   Гэхеген уселся, уперев трость в пол и скрестив на ней руки.
   – Уоттон, – произнес он, – я разрешил загадку, я понял парадоксы Понда. Он и не знает, когда говорит этот бред. На какой-то миг в его блестящем мозгу как бы возникает слепящее пятно или на него находит облако – и тут он забывает, что сказал нечто странное. Он продолжает отстаивать сравнительно разумную часть своей речи, но никогда не объясняет то единственное, что и впрямь неразумно. Сейчас он вполне осмысленно говорил мне о карандаше, который был ярко-красным и потому делал черные отметки.
   Я попробовал поймать его на непоследовательности, однако он уклонился от объяснений и продолжал говорить про то, что синий карандаш – совсем не синий, а про черные отметки позабыл.
   – Черные отметки! – воскликнул Уоттон и выпрямился столь резко, что просыпал пепел сигары на безупречно чистый сюртук. С неодобрением отряхнувшись, а затем – помедлив, он заговорил в той отрывистой манере, которая обнаруживала в нем гораздо меньшую верность условностям, чем могло показаться.
   – Чаще всего эти парадоксалисты просто стремятся привлечь внимание. Другое дело Понд – он говорит парадоксами потому, что стремится не привлекать внимания.
   Понимаете, он выглядит этаким ученым сиднем, словно никогда не отрывался от стола или пишущей машинки; но на самом деле он кое-что испытал. Об этом он не говорит, не хочет об этом говорить, но хочет говорить о разуме, о философии и всяких книжных теориях. Он, знаете, любит читать рационалистов восемнадцатого столетия. Когда же, говоря об абстрактном, он затронет что-то конкретное, то, что он действительно делал, он тут же старается это замять.
   Он старается уделить этому очень мало места, и это воспринимается как противоречие. Почти за каждой из его безумных сентенций кроется какое-нибудь приключение, причём большинство людей не увидело бы в этом приключении ничего занятного.
   – Кажется, я понял, что вы имеете в виду, – сказал Гэхеген после некоторого раздумья. – Да, вы правы. Вы не думаете, конечно, что меня обманут все эти ваши чванливые стоики английской школы. Они вечно пускают пыль в глаза тем, что не пускают пыль в глаза. Но у Понда это неподдельно. Он просто терпеть не может рампы; в этом смысле можно сказать, что он создан для тайной службы.
   Вы имеете в виду, что он становится загадочным тогда, когда и впрямь желает сохранить служебную тайну. Иными словами, вы думаете, что за каждым пондовским парадоксом есть история. Конечно, это правда – во всех тех случаях, когда мне историю рассказывали.
   – Я знаю все про эту историю, – сказал Уоттон, – и это была одна из самых замечательных вещей, которые Понд когда-либо сделал. Это было дело огромной важности – что-то вроде общественного дела, которое должно сохранять частный характер. Понд дал несколько советов, которые показались излишними, но оказались совершенно точными; в конце же концов он сделал поразительное открытие. Не знаю, в какой связи случилось ему о том помянуть, но, конечно, это нечаянная обмолвка. Впрочем, он тут же поспешил ее замять и сменил тему. Но он определенно спас Англию; к тому же его едва не убили.
   – Да ну! – воскликнул Гэхеген.
   – Должно быть, тот человек стрелял в него пять раз, – припоминая, сказал Уоттон, – прежде чем выстрелил в себя, уже в шестой.
   – Я поражен, – промолвил Гэхеген. – Я-то всегда считал Понда самой очаровательной из застольных комедий.
   Никогда бы не подумал, что он участвует в мелодрамах. Не мудрено, если выяснится, что он разыгрывает волшебную пантомиму. Кажется, сейчас он обрел интерес к театру. Он сам спросил меня, не похож ли он на Полония; но люди злые заметили бы большее сходство со вторым клоуном, истинным простофилей. Я бы представил себе, как вас обоих по волшебству пересадили в рождественскую пантомиму о Хьюберте и Понде. Настоящая арлекинада, с фейерверком, где второй клоун падает на полисмена. Извините, что несу вздор, – вы ведь знаете, что мой несчастный разум переполнен всякой невозможной чушью.
   – Забавно, что вы считаете это невозможным, – сказал сэр Хьюберт Уоттон, сводя брови. – Ведь именно это и приключилось с нами.
   Сэр Хьюберт Уоттон выказал определенную сдержанность и благоразумную неясность относительно официальных деталей истории, хотя рассказывал ее спустя столько лет близкому другу. В Англии – да, особенно в Англии бывают грандиозные происшествия, которые никогда не попадут в газеты и явно не предназначены для исторических книг. Здесь достаточно сказать, что под поверхностью, хотя и близко к ней, наметился заговор, имевший целью государственный переворот и поддерживаемый континентальными властями. Были пущены в ход гонка вооружений, секретная подготовка войск и намерение выкрасть государственные бумаги, и опасались, что какую-то часть низших чиновников подкупили либо совратили заговорщики. Так что, когда надо было переправить некоторые, очень частные документы (о содержании которых Уоттон до самого конца сохранил довольно смутное представление) из одного северного порта в особый отдел лондонского правительства, сперва состоялось небольшое и закрытое совещание под председательством сэра Хьюберта, но в маленьком офисе м-ра Понда – ведь м-р Понд ведал именно этой проблемой. Кроме него там все время сидел один из первых чинов Скотланд-Ярда. Уоттон привел с собой клерка для какой-то помощи и вскоре нашел предлог отослать его с поручением. Дайер, сыщик из Скотланд-Ярда, тяжелый большеголовый человек с усами, как зубная щетка, методично, если не машинально, объяснял, какие меры предосторожности он сочтет необходимыми. Ему понадобились: бронированный автомобиль с пулеметом, несколько человек с замаскированным оружием, полицейское дознание всех, кто вовлечен в это дело, особенно – тот ящик и пакет, и многое другое.
   – Понд сочтет, что все это ужасно дорого, – сказал Уоттон с печальной улыбкой. – Когда речь идет об экономии и сокращении расходов, он – старый либерал. Но и он согласится, что все мы должны проявить особую осторожность.
   – Н-нет, – сказал Понд, поджав губы в сомнении. – Не думаю, что проявлю особую осторожность.
   – Не проявите! – повторил изумленный Уоттон. – Как же так?
   – Конечно же, я ее не проявлю, – сказал м-р Понд. – В подобных случаях здравомыслящий человек не предпринял бы особенных приготовлений. Важные письма не отправляют заказной почтой.
   – Простите мою докучливость, – сказал сэр Хьюберт, – но, вообще-то говоря, я слышал, что отправляют.
   – Да, это принято, – сказал м-р Понд со сдержанным неодобрением. – Чтобы письмо не потерялось. Теперь же надо, чтобы его не нашли.
   – Любопытно!.. – произнес Дайер, предвкушая развлечение.
   – Вы не понимаете? Это совсем просто, – отвечал Понд. – Если вам надо, чтобы документ не упал в канаву или в мусорный ящик, чтоб им не разожгли костер и не починили птичье гнездо, – словом если, вы охраняете его от какой-либо небрежности, то лучше всего привлечь к нему внимание, снабдив маркой или печатью, или охранным свидетельством. Но если вам надо, чтобы документ не выследили, не опознали, чтобы он не ушел у вас из рук благодаря хитрости или насилию, то отмечать его нельзя. Заказная почта не обеспечит, к примеру, что вашего почтальона не ударят по голове и не ограбят. Она означает лишь то, что почтальон или почта берет на себя ответственность и в случае чего оправдается или возместит утрату. А вам не нужны оправдания или компенсация, вам нужно письмо. По-моему, оно гораздо надежней укрыто от бдительного врага, если никак не помечено и просто отправлено с тысячью других точно таких же.
   Припишем природной проницательности, скрытой за деревянным обликом Уоттона и Дайера, то, что парадокс этот восторжествовал. Однако документы оказались чересчур громоздкими, чтоб отправлять их как обычные письма, и после небольшой дискуссии их поместили в один из ящиков, легких и вполне компактных, которые обычно употреблялись для пересылки шоколада и прочей провизии в армию, флот и еще куда-нибудь. Твердоголовый Дайер требовал только охраны и дозорных на важнейших участках пути.
   – Потом начнется эта чертова суета, – сказал он, – и нас станут донимать. Как же, вмешательство в свободу личности! В этой проклятой конституционной стране у нас невыгодное положение. Вот если б мы были в…
   Он резко замолчал, ибо послышался осторожный стук в дверь, и клерк сэра Хьюберта, скользнув в офис, сообщил, что поручение выполнено. Сэр Хьюберт сперва не обратил на него внимания, хмуро глядя на железнодорожную карту, изучая предстоящий маршрут; Дайер же пытливо исследовал белый сосновый ящик, который уже выбрали и прислали для образца. Но м-р Понд приметил клерка и невольно подумал, что тот и впрямь стоит внимания. То был молодой человек по фамилии Фрэнкс, светловолосый, приятный на вид и прилично одетый; но его широкое лицо было таким, что казалось, будто голова крупна для тела, а сам он – карлик или горбун. Среди других причин пристального внимания было то, что клерк явно смущался, когда безмолвно передавал бумаги начальнику; и, что немаловажно, вздрогнул, увидев сыщика.
   Состоялось и второе совещание (если можно так назвать), в ходе которого все пришли к единому мнению: стратегическим центром операции будет железнодорожный узел в Средних графствах. Случилось так, что партию ящиков вместе с почтовыми тюками должны были переместить там с одного поезда на другой, который подъедет позже к той же платформе. Именно в этом месте и могли как-то вмешаться; боюсь, что в своем неохотном компромиссе с Британской конституцией Дайер кое-что нарушал, в частности, останавливал, задерживал и проверял всех, прибывающих и отбывающих.
   – Я сказал нашим людям, чтобы они даже нас не выпускали без тщательной проверки, – сказал он, – а то еще кому-нибудь взбредет в голову одеться мистером Пондом.
   – И то правда, ведь скоро Рождество, – меланхолично сказал м-р Понд. – Значит, мы должны оставаться на станции. Да, это не в духе праздника…
   В самом деле, трудно представить что-нибудь более пустынное, чем одна из боковых платформ на безлюдной станции в унылый зимний день, разве что зал ожидания третьего класса, где можно укрыться от зимнего ветра. Зал ожидания еще безотрадней, чем платформа, от которой там отдыхают; увешан он объявлениями, которые никто не стал бы читать, расписаниями поездов, пыльными планами железных дорог, снабжен (в особом углу) поломанными ручками, которыми некому писать, и засохшими чернилами, а оживляет его одно цветное, но тусклое пятно – выцветшая реклама страховой компании. Случайный взгляд, наверно, счел бы, что в такой Богом забытой глуши нельзя справлять Рождество; но м-р Понд выказал стоическую бодрость, удивляя тех, кто знал его кошачью любовь к уютной домашней рутине.
   В пустынное и неприглядное помещение он вошел проворным шагом, на миг остановившись, чтобы задумчиво поглядеть на высохшие чернила и поломанные ручки.
   – Ну что ж, – сказал он, поворотясь, – этим, как-никак, много не сделаешь. Но, разумеется, у них должны быть карандаш или вечные перья. В общем я, скорее, рад, что это сделал.
   – Понд, – серьезно произнес Уоттон, – конечно, это все по вашему ведомству. Конечно, Дайер согласится, что надо было вас слушаться. Но, простите, что именно вы сделали? Только не обижайтесь…
   – Что вы, что вы! – отозвался Понд. – Видимо, мне следовало сообщить вам раньше. Да и сделать раньше.
   Понимаете, когда вы любезно разрешили мне действовать по-своему, отправить все с прочими вещами, в простом ящике, я сел и задумался, какая же следующая предосторожность. Я совершенно уверен, что, если бы мы это поместили в специальный вагон с вооруженной охраной, он потерпел бы аварию, а у охраны, вероятно, отняли бы оружие. Во всяком случае, это было слишком рискованно.
   Против нас действует куда более изощренная шайка, чем многие думают; и, умножая меры предосторожности, мы умножаем следы, приманивая лазутчиков. А теперь я не думаю, что бандитам удалось бы проникнуть сюда, тем более что полиция охраняет входы, словно крепости.
   Один человек мало что мог бы против них сделать. Но что мог бы он сделать?
   – Ну-ну, – с нетерпением спросил Уоттон, – что он мог бы?
   – Как я сказал, – спокойно продолжал м-р Понд, – я сел и хорошенько поразмыслил, что мог бы сделать шпион или незваный гость, спокойно, без шума, без драки, без убийства, если бы он как-то умудрился набрести на нужный ящик. Потом я позвонил по частному телефону в штаб и попросил проследить, чтобы почтовые и дорожные власти задерживали каждый ящик или тюк, на котором адрес изменен либо перечеркнут. Кто-то мог бы, улучив момент, надписать ящик иначе, но никак не мог бы вынести ящик со станции, его бы обнаружили. Вот что я сделал; эти ветхие ручки мне про это напомнили. И место тут ветхое, печальное, как отпразднуешь Рождество? Однако для нас затопили, это редко бывает в зале ожидания. Правда, огонь умирает от скуки, и я его понимаю.
   С присущим ему чутьем к уюту и удобству он раздул затухавший было огонь и прибавил:
   – Надеюсь, вы согласны и с этой моей предосторожностью?
   – Да, – отвечал Уоттон, – я думаю, и эта мера вполне разумна; хотя, надеюсь, никому не удастся случайно набрести на нужный ящик. Он нахмурился, глядя на разыгравшееся вновь пламя, потом мрачно сказал: – Скоро то время, когда затевают рождественскую пантомиму. Или хоть живые картины.