"Нет, не напрасны все мучения и невзгоды. Не напрасно цепляются они за жизнь. Еще немного, и докатится до Таганрога наступающая лавина советских войск" - так думал, пожалуй, каждый, кто сидел в фашистском застенке вместе с Долаберидзе в тот суровый морозный январь 1943 года.
   Люди старались сохранить свои силы, и вместе с тем с трогательной заботой оберегали они инженера Сашу - самого слабого из товарищей по несчастью.
   Бывший тяжеловес, штангист Долаберидзе каждое утро делал гимнастику и каждое утро заставлял других проделывать различные упражнения. Даже больной Саша втянулся и не отставал от остальных. Они давно не дышали свежим воздухом. И хотя через щели в окне вместе с вихрями снега врывался иногда в, камеру, холодный, пронизывающий ветер, спертое зловоние от бочки с нечистотами никогда не выветривалось из темницы.
   Раз в день в порядке очереди узники под охраной часового вытаскивали эту бочку на улицу и несли в выгребную яму. Это была единственная возможность побывать на воздухе.
   О многом передумал Долаберидзе в эти черные незабываемые дни. И если бы не мысль о побеге, если бы не друзья, в которых он верил, наложил бы на себя руки. "Лучше уж сразу, чем так мучиться..." - часто задумывался он. Но перед глазами всплывал окутанный дымом Сталинград, множество "юнкерсов", пикирующих на город, вздыбленная земля и выстоявшие стены полуразрушенных зданий.
   Глава одиннадцатая
   Однажды Долаберидзе проснулся глубокой ночью. Он не понял, что заставило его открыть глаза. Рядом вповалку спали товарищи. Вдруг он почувствовал, как вздрагивают, казалось, гудят пол и стены. Напрягая слух, Долаберидзе услышал далекие раскаты артиллерийской канонады. Он разбудил товарищей. Вскочив со своих мест, люди вслушивались. - Бомбят где-то, сказал Хахалейшвили.
   На него зацыкали. Каждый с затаенным дыханием ловил далекий гул. Этот гул вселял надежду, вселял веру. Этот гул означал жизнь. Волнение было так велико, что до самого рассвета никто не сомкнул глаз. А на рассвете...
   На рассвете пленных спешно вывели из бараков и начали строить на плацу. Вся охрана лагеря была на ногах. Взбешенный комендант, тыча дулом пистолета в лица и спины, подгонял узников.
   Когда огромное разношерстное каре из пленных заняло весь плац, комендант подал команду и несколько гитлеровцев побежало в опустевшие бараки. Через минуту оттуда послышались одиночные выстрелы.
   - Больных пристреливают, - сказал Саша, стоявший в строю рядом с Долаберидзе.
   Словно гончие псы, возвращались запыхавшиеся гитлеровцы и отрывисто докладывали коменданту о количестве убитых.
   Вскоре вереница пленных вытянулась в колонну и медленно поползла в раскрывшиеся ворота лагеря. В каждой шеренге шло по пять человек.
   "Уводят, уводят на запад, значит, жмут наши", - радостно думал Долаберидзе. И вместе с тем сердце тоскливо сжималось при мысли, что каждый шаг удаляет от долгожданного освобождения.
   "Бежать, только бежать" - это было решено еще в камере. И Николай, и Сергей, и Саша, и Долаберидзе, и Хахйлейшвили поклялись друг другу, что при первой же возможности они осуществят свою давнишнюю мечту.
   Друзья держатся рядом. Долаберидзе чувствует их прерывистое дыхание. Все они почти в самой голове колонны.
   Изредка, откуда-то сзади проскальзывают солнечные лучи. Искрящийся снег режет привыкшие к мраку глаза. По небу несутся серые облака, и лишь в редкие разрывы между ними видно голубое морозное небо.
   Уже позади остался Таганрог. Пленные бредут по самому берегу Азовского моря - по бездорожью, по глубокому снегу.
   Все чаще и чаще слышатся позади одиночные выстрелы. Николай, не впервые шагавший под конвоем из лагеря в лагерь, сказал:
   - Отстающих расстреливают.
   До сознания Долаберидзе не сразу дошел смысл этих слов. А когда он понял, то с ужасом посмотрел на бредущего рядом Сашу. Несмотря на мороз, пожелтевшая кожа на лице больного инженера покрылась испариной, по впалым щекам катились капельки пота и, путаясь в редкой щетине, бисером застывали на всклокоченной бороде.
   Долаберидзе заметил, как с каждым шагом Саша теряет силы. Вот он повернул голову и затуманенными, безжизненными глазами глянул на товарищей.
   - Я лягу. Все равно конец, дышать нечем, - сказал инженер и как-то неестественно улыбнулся.
   Долаберидзе охватил ужас. Улыбка друга поразила его. "Лечь - это смерть!" - и он удивленно посмотрел на Сашу. Тот действительно улыбался. В его хрупком теле больше не было сил. Он не мог побороть усталость. Чахотка давала о себе знать. И он улыбался... Да, улыбался безысходной улыбкой обреченного, улыбался, видимо, от сознания, что скоро кончатся все его муки.
   - Прощай, Николай, прощай, кацо, - тихо проговорил Саша и, подогнув ноги, сел в белое снежное месиво. Словно за утопающим, прыгнул к нему Долаберидзе, оттолкнул кого-то из пленных и с необычайной легкостью поднял на руки хрупкое тело товарища.
   - Оставь... Брось меня! - взмолился Саша, и вместо усталой улыбки на его глазах появились слезы. - Оставь меня, - дрожащим голосом еще раз повторил он. - Ты сам скоро ляжешь в этот рыхлый снег. Оставь. Так будет лучше...
   - Замолчи! Зачем так говоришь? - вскипел Долаберидзе.
   Кто-то из пленных помог ему посадить Сашу на спину, Николай и Сергей поддерживали длинные Сашины ноги. Долаберидзе зашагал вперед в центре длинной вереницы измученных людей.
   Поначалу он легко справлялся со своей ношей, почти не ощущал тяжести. К тому же Николай и Сергей, шедшие по бокам, помогали. Но через некоторое время Долаберидзе начал чувствовать, как сам выбивается из сил. С каждым шагом Саша казался все тяжелее и тяжелее. Обхватив руками шею, он невольно давил и мешал дышать. По его вздрагивающему телу Долаберидзе понял, что Саша плачет. Уже несколько раз просил он оставить его на снегу; но чем больше просил он об этом, тем сильнее было то упорство, с которым шел вперед Долаберидзе.
   А идти становилось все труднее и труднее. Неимоверная тяжесть давила на плечи. Он стал замечать, как постепенно обгоняют его пленные, шедшие позади. Поначалу они осторожно обходили его по сторонам. Но вот все быстрее и быстрее замелькали устремившиеся, вперед сутулые фигуры. Долаберидзе показалось, что они побежали. Он зажмурил глаза и, открыв их вновь, убедился, что пленные по-прежнему идут не торопясь. Но значительно медленнее остальных тащится он со своей ношей. Захотелось передохнуть. Хотя бы полминуты. Обтереть потное лицо холодным снегом.
   Долаберидзе обернулся и с ужасом увидел, что позади бредут всего несколько человек, которые так же, как и он, еле переставляют ноги. За ними с изготовленными для стрельбы автоматами шагают гитлеровцы. Николай и Сергей, продолжая поддерживать Сашины ноги, отвернулись и смотрят но сторонам.
   Долаберидзе собрал последние силы и пошел несколько быстрее. Но длительного напряжения он уже не мог выдержать. Невидимые молоточки застучали в висках, голова, казалось, раскалывается от напряжения...
   Неожиданно резкий сильный толчок пошатнул летчика. Ноги не успели переступить. Долаберидзе повалился в снег, успев выбросить вперед руки.
   Какое-то мгновение он неподвижно лежал, наслаждаясь покоем, пытаясь обнять холодную землю. Над головой послышалась отрывистая немецкая речь. Гитлеровец с силой сорвал со спины Сашу. До слуха донесся слабый стон:
   - Прощай, кацо. Кто-то крикнул:
   - Не надо, он еще сам пойдет,
   Чьи-то руки подхватили Долаберидзе и потащили вперед. Он чувствовал, как крепко держат его под руки. Это были Николай и Сергей. Всего два или три раза успел он переставить вязнувшие в снегу ноги, когда за спиной раздалась короткая автоматная очередь.
   - Нет больше Саши, - услышал Долаберидзе скорбный голос Николая.
   Постепенно восстанавливались утраченные силы. Долаберидзе казалось, что он растет. Избавившись от тяжести, плечи его тянулись куда-то вверх. Он оттолкнул товарищей и пошел сам, все время убыстряя шаг, стремясь вперед, в голову колонны, подальше от того страшного места, где время от времени раздавался треск автоматных очередей.
   Опять все тело било ознобом. Холодный ветер пробирался под взмокшую рубашку. Но идти стало значительно легче. Исчез рыхлый глубокий снег. Под ногами чувствовалась укатанная дорога.
   Неожиданно голова колонны остановилась.
   - Привал, - послышалась команда, и пленные в изнеможении валились в снег прямо у обочины дороги.
   Недолго длилась эта передышка. Вскоре вновь поднялись люди. Многие, не сумев встать, так и остались лежать на снегу. К ним устремились гитлеровцы. Треск автоматных очередей резал тишину. Небо хмурилось, наполнялось свинцовыми тучами, казалось, возмущалось этой лютости и наконец, когда колонна двинулась дальше, разразилось невиданным снегопадом.
   - Самое время. Бежим в разные стороны, - сказал Долаберидзе Николаю и Сергею, но и другие услышали его.
   - Бежим. Бежим. Только сразу, - зашелестел с разных сторон шепот.
   - Готовьтесь, передавайте по рядам. Бежим по команде все сразу в разные стороны. Слышите, в разные стороны...
   Словно легкий ветерок покатился по колонне. Люди оборачивались, переглядывались, на впалых, истощенных лицах появилась решимость. Но откуда-то поползла другая команда:
   - Отставить. Бежать будем вечером в сумерках.
   Забегали гитлеровцы.
   И умолк, затих прокатившийся шепоток. Начал утихать и вскоре совсем прекратился снегопад. Но по-прежнему низкие свинцовые тучи неслись и неслись над степью куда-то вдаль, прочь от Азовского моря.
   Быстро угасал короткий зимний день. Поредевшая колонна изнуренных людей медленно выползала с проселочной дороги на шоссе, по которому с ревом проезжали тяжело груженные немецкие грузовики, обдавая пленных клубами дымного перегара солярки.
   На одной из обочин со скрежетом буксовала пятитонная машина. И хотя ее колеса были обмотаны толстыми цепями, хотя пятеро дюжих гитлеровцев тужились по бортам, пытаясь вытолкнуть грузовик на дорогу, задние скаты все глубже и глубже зарывались в снег...
   Но вот оборвался лязг цепей, затих рев мотора, и высокий унтер-офицер, только что кричавший на шофера, направился к одному из гитлеровцев, шедших в голове колонны пленных.
   Не прошло и минуты, как два десятка измученных, отобранных конвоирами людей вышли из общего строя и обступили застрявший грузовик. Среди этих двадцати оказались Долаберидзе и Николай.
   Подгоняемые криками остервенелых немцев, несколько раз пытались обессиленные люди вытянуть вязнущую в снегу машину. Но ни крики, ни даже удары прикладами не могли прибавить пленным силы. Задние колеса-грузовика, не продвинувшись ни на одну пядь, вращались на том же месте.
   Внезапно над самым ухом прогремел выстрел. Долаберидзе отпрянул в сторону. Обернувшись, он увидел, как повалился в снег Николай, стоявший только что рядом.
   Высокий унтер-офицер что-то крикнул своим солдатам и спокойно убрал в кобуру еще дымящийся парабеллум.
   Долаберидзе бросился к Николаю. Но его тут же оттолкнули. Он успел разглядеть лишь кровавый сгусток на затылке товарища. И тотчас гитлеровцы подхватили еще вздрагивающее тело Николая и бросили его под заднее колесо грузовика. Подгоняемые ударами прикладов люди подошли к бортам машины и с нечеловеческими усилиями, под лязг цепей вытолкнули грузовик на дорогу.
   Словно в столбняке, стоял Долаберидзе, тупо глядя на чернеющее, вдавленное в снег тело. Он не почувствовал, как потянул его за рукав Сергей, не понял, что уже тронулась в путь колонна пленных. Будто сам раздавленный, потащился он вместе с другими, глядя куда-то вдаль, где у горизонта в наступающих сумерках белый снег сливался с бурыми облаками.
   "Еще несколько километров, и не останется сил двигаться дальше, тогда так же, как Николай, я останусь лежать на снегу... Скорей бы уж", - думал Долаберидзе и тут же ужаснулся тому, как спокойно воспринял он эту мысль.
   "Нет. Если уж погибать, то с улыбкой", - решил летчик.
   - Сережа, бежим сейчас! - предложил он товарищу.
   - Вон за тем изгибом дороги, - согласился Сергей.
   Хахалейшвили и еще несколько человек, шедших рядом, тоже решили участвовать в побеге. Договорились разбегаться в разные стороны. Люди пошли бодрее, нетерпеливо стремясь добраться до полуразрушенного строения, возле которого дорога резко уходила вправо.
   До намеченной цели оставалось не более двухсот шагов, когда небо, словно услышав мольбу несчастных, рассыпалось, мириадами мелких снежинок.
   В опускающихся на землю сумерках замело, забуранило так, что казалось, стены выросли вокруг. В снежных вихрях растаяли голова и хвост колонны. Впереди за мутной пеленой скрылся сарай с провалившейся крышей.
   - Бежим, - неожиданно для самого себя твердым голосом сказал Долаберидзе и ринулся от дороги в степь.
   Он успел разглядеть, как еще несколько человек метнулись в разные стороны. Позади началась беспорядочная стрельба Рядом просвистела автоматная очередь. А Долаберидзе бежал и бежал.
   Проваливаясь в снег, падая и снова поднимаясь, он стремился вперед, подальше от того места, где продолжали звучать непрекращающиеся разрозненные выстрелы. Сердце неудержимо колотилось в груди. Несмотря на леденящий ветер, тело горело в испарине.
   Когда хлопки выстрелов начали затихать, Григорий остановился. Обтер лицо снегом. Прислушался. За посвистом ветра, за громким шорохом катившейся по земле снежной крупы ничего не было слышно...
   Долаберидзе вновь двинулся в путь. Он часто падал, иногда ползком преодолевал большие навалы снега, пригоршнями клал себе в рот холодную снежную массу и шел, неутомимо шел вперед, все еще не веря в свое освобождение.
   Густая темь окутала землю. Летчик опустился в мягкий сугроб. Давно уже смолкла стрельба. Только снежные шорохи и громкий стук в висках отчетливо воспринимались напряженным слухом беглеца.
   Передохнув несколько минут, он поплелся дальше. Шел долго и в полночь, окончательно выбившись из сил, присел передохнуть.
   Сквозь завывающие порывы ветра послышался лай дворовых собак. В надежде найти пристанище Долаберидзе напряг последние силы и пополз. Лай собак то приближался, то удалялся.
   Всматриваясь во мрак, летчик временами видел очертания деревенских хат, а может, это ему казалось. Под запевы пронизывающего ветра он забывался. То проваливался в какую-то пропасть, то, подхваченный могучими крыльями, взмывал к облакам на сказочном самолете, то как-то легко и невесомо бродил по мандариновой роще в солнечной Колхиде, то мчался на велосипеде по улицам родного Кутаиси. Ног и рук он не чувствовал. Лишь звон в ушах переливался с какой-то давно забытой, чарующей мелодией.
   Глава двенадцатая
   Конюх села Платово - Яков Семенович Петренко поздней ночью возвращался с мельницы, где жила его старшая дочь. Гнедой одноглазый жеребец, чуя близость дома, резво тянул груженные зерном сани.
   Гитлеровцы подчистую ограбили село. Коровы, кони, птица, семенной запас хлеба - все было вывезено в Германию. Лишь один Гнедко, как ласково называл его Яков Семенович, был забракован немцами и остался у старика Петренко. И до того умна была эта простая рабочая лошадь, до того любил ее Яков Семенович, что бывало последний кусок сахара отдавал он одноглазой скотине.
   Быть может, это не было случайностью. Еще в детстве сам Яков Семенович тоже остался без глаза, захлестнув его невзначай сыромятным кнутом пастуха. И скорей всего, именно этот одинаковый физический недостаток так сблизил старого конюха со строптивым, но умным Гнедко. Правда, у Якова Семеновича отсутствовал правый глаз, а у Гнедко зияла пустота в левой глазнице, что не раз вызывало шутки и острословие. "Эй, смотри, - кричал бывало захмелевший односельчанин, - Семеныч на Гнедке выехал. Теперича оне вместях в обе стороны видют".
   Пытаясь разглядеть обидчика, Петренко обычно прищуривал свой единственный черный глаз и без злобы ругался, добродушно улыбаясь. Он и сам нередко бывал во хмелю, любил побалагурить за чаркой, а потому не серчал на остроты собутыльников. "Шо, хмельный не сбрешет", - часто говаривал он, оправдывая своих обидчиков.
   Но если кто-нибудь ехидным словом задевал его любимого коня, Яков Семенович теребил тогда свою седеющую бороду, морщил лоб, стараясь подыскать для ответа наиболее сильное выражение, и, высказавшись, внимательно, изучающе смотрел на собеседника. И не дай бог, если тот продолжал охаивать коня.
   Тогда Яков Семенович, почесав пальцем большой с горбинкой нос, брезгливо кривил посиневшие губы. Его длинные казацкие усы с закрученными вверх кончиками начинали шевелиться, и не раз дело завершал увесистый кулак.
   А Гнедко? Гнедко ничем особенным не отвечал на расположение хозяина. Он исправно доставлял домой изрядно захмелевшего и всегда дремавшего в повозке хозяина. И долго стоял у калитки дома, потряхивая гривой, пока Мария Захаровна справлялась с длинным, нескладным телом бормочущего во хмелю мужа.
   С приходом немцев Яков Семенович изменился. Он перестал брать в рот хмельное. "Не время теперь. Ухо надо держать востро, а нос по ветру",говорил он жене, когда она изредка ставила ему на стол стопку.
   На этот раз еще с вечера выехал Яков Семенович из дома, рассчитывая темной ночью перевезти от дочери спрятанный в землю хлеб. Зерно сохранилось отборное. Урожая еще сорокового года.
   "Ух, и богато б было хлеба, - задумался старик. - Кабы не бисово племя, гарная жизнь пидошла".
   И словно напоминая о коварном враге, где-то далеко ночную тишь прорезали звуки автоматных очередей.
   Яков Семенович почувствовал, как навострил уши Гнедко, как быстрее заскользили сани.
   - Ишь, лиходеи проклятые, и ночью от них покою нет, - выругался старик.
   Вскоре выстрелы прекратились. Тишина вновь окутала землю. Лишь скрип саней нарушал шорохи метущейся по степи поземки.
   Гнедко свернул с дороги как раз там, где припорошенный снегом санный след вел напрямик к селу Платово.
   Часто вздыхая, прикидывал Яков Семенович, насколько растянут они с женой два полных мешка пшеницы. Время от времени он прикрывал веки одолевала дремота.
   До родного села оставалось еще километра два, когда конь заржал и, отпрянув в сторону, остановился.
   - Шо там такое? - удивился Яков Семенович и, подобрав полы тулупа, нехотя выбрался из саней.
   В трех шагах от лошади, обхватив голову руками, на снегу сидел человек,
   "Лишку хватил", - подумал старик.
   - Замерзнешь! Вставай подвезу, - потряс он незнакомца.
   Но тот беззвучно повалился на бок.
   - Маты родна. Человик замерз.
   Яков Семенович нагнулся, прислушался. Сквозь редкие порывы ветра он уловил хриплое дыхание и, не раздумывая долго, сгреб в охапку безжизненное тело, положил его в сани и погнал Гнедко, впервые настегивая кнутом.
   Не сразу подкатил старый конюх к своему дому. Осторожно озираясь по сторонам, он привязал лошадь к известному лишь ему столбику, почти на самом краю села, и, оставив в санях хлеб - последнюю надежду на существование, потащил человека задними дворами к своей хате.
   С большим трудом престарелый Яков Семенович донес незнакомца до двери. На крыльцо вышла жена. Увидев лежавшего на снегу человека, Мария Захаровна помогла Якову Семеновичу втащить его в комнату.
   "За укрывательство советских солдат - расстрел", - гласил .приказ немецкого коменданта, но не об этом думали сейчас старики. Они думали о своих сыновьях, сражавшихся с фашистами.
   Яков Семенович вопросительно посмотрел на жену и перевел взгляд на черные усы незнакомца.
   - Давай, маты, бритву, - сказал он и, подняв человека с пола, перенес его на кровать.
   В рот скользнули капельки мыльной воды. От их горьковатого привкуса человек очнулся. Перед глазами выплыло бородатое одноглазое лицо незнакомого старика.
   - Где я?.. - прохрипел Долаберидзе.
   - Знамо где, у людей. Ты не бойсь, не выдам... Свои мы...
   Долаберидзе молча обвел взглядом комнату. На мгновение задержал взор на незнакомой женщине, по щеке которой катилась слеза. Вновь посмотрел на старика и уставился на бритву.
   - Усы сбрить треба. Лежи, сынку, спокойно.
   Долаберидзе закрыл глаза. Он терпел, пока тупая бритва неуверенно карябала верхнюю губу, и пытался вспомнить, как попал в эту комнату, к этим незнакомым людям.
   Когда, уже без усов, Долаберидзе с жадностью ел предложенный ему хлеб, Яков Семенович сказал:
   - Ежели что - ты наш племянник. Понял?
   Долаберидзе кивнул головой.
   - А вы-то как же?
   - Об нас теперича разговору нет... А ну, покажь ноги!
   Летчик послушно откинул одеяло. Только теперь он понял, что раздет.
   Склонившись над ним, Яков Семенович и Мария Захаровна внимательно разглядывали его ноги.
   - От ить угораздило. Пальцы совсем темненьки, а по колено як слонова кость усе бело, - задумчиво проговорил старик.
   И такая неподдельная тоска, такое участие сквозили в его голосе, что Долаберидзе окончательно проникся доверием к этому пожилому одноглазому человеку.
   - Як рассветае, пиду по хатам. Гусиный жир пошукаю, - то ли пообещала, то ли подумала вслух старуха. - Ты, хлопец, лежи покойненько, може, заснешь еще... Небось намаялся?
   - Ох и намаялся, - вздохнул Долаберидзе, - еле ноги унес.
   - Унес, да не донес в целости-то. Поморожены они у тебя, ноги-то, назидательно выговорил старик. - Тильки ты не печалься. Бог даст, выходим ноги-то. А пока сказывай. Ты кто же будешь-то?
   - Летчик я. Из плена бежал.
   - Ты вроде как бы... кавказец какой... грузинец, что ли? поинтересовался старик, уловив явный акцент.
   - Угадал, батя. Грузин я по национальности.
   - Что ж, а мы украинцы - все одно советские люди. Зовут-то как?
   - Григорий.
   - От ить и имя-то наше. Гриша, значит. А меня Яковом кличут. Яков Семенович, - поправился старик. - А матку Мария Захаровна. У нас ить меньшого тоже Гришаткой звали.
   - А сыновья где?
   - Так ить... знамо где... На хронте с германцем дерутся. Тильки, как пришли немцы, так и замолкли оба. Теперича незнамо, чи живы, чи нет. Мабуть, где так же вот люди выручают, - старик вздохнул и задумался.
   Жена его уже давно прошла за занавеску, откуда теперь доносились всхлипывания.
   - Да, у всех горе. Только вы не печальтесь. Придут наши. Возможно, и сыновья отыщутся.
   - Знамо дело, мабуть, и отыщутся. Тильки когда они придут наши-то. Теперича... более года ждем, дождаться не можем. Дюже намаялись под немцем-то.
   - Слушай, отец, слушай внимательно. - И Долаберидзе начал рассказывать старику о битве на берегу Волги, об окруженной армии Паулюса.
   Яков Семенович как-то напрягся. В полумраке комнаты, освещенной керосиновой лампой, все чаще и чаще поблескивал его единственный, наполнявшийся влагой глаз. Старик ловил каждое слово летчика и изредка, когда события захватывали, удивленно повторял:
   - Ишь, ить как! Знать, недолго нам маяться. Чего ж раньше бы так?
   А Долаберидзе все говорил и говорил. Вскоре речь его стала бессвязной, глаза закрылись, глубокий сон сковал тело.
   Яков Семенович заботливо поправил стеганое одеяло, положил под ноги летчика подушку и, глубоко вздохнув, полез на печку. Вскоре в хате стариков Петренко повисла тишина.
   Долаберидзе проспал остаток ночи и почти весь день. Разбудили его выстрелы, доносившиеся с улицы.
   - Это кто стреляет? - спросил он у подошедшего к окну Якова Семеновича.
   - А кто его знает. Теперича ить все стреляют... А ты спи, спи поболе... Ноги тебе жирком пообтерли. Сейчас мать молочка испить даст и спи, это теперича твое главное лекарство.
   Только сейчас Долаберидзе пристально огляделся. Посередине комнаты стоял квадратный стол, застеленный старой клеенкой, у стены между двумя окнами покоился самодельный комод, в одном углу большой сундук был покрыт белой кружевной накидкой, в другом висела небольшая икона и под ней почерневшая лампадка. От побеленной печки-мазанки тянуло теплом. Из-за занавески, отделяющей почти четверть комнаты, аппетитно пахло свежевыпеченным хлебом.
   Невольно вспомнился родительский кров. И хотя комната, где вырос Долаберидзе, не была похожа на эту, между ними было какое-то сходство. Тот же уют, та же скромная обстановка трудовой семьи, такие же фотографии родных, развешенные на стене заботливой рукой. Глядя на карточки незнакомых людей, Григорий думал об отце, матери, сестрах.
   Из-за занавески вышла Мария Захаровна с миской в руках. Из-под серого, шерстяного платка, покрывавшего ее голову, выскользнула на лоб прядка седых волос, от глаз к вискам лучами расходились старческие морщинки. В потускневших голубых глазах сквозила забота,
   - Яков! Помоги!. Мне одной не сдюжить, - попросила она мужа.
   Старик подошел к кровати, приподнял одеяло на ногах летчика и взял у жены миску.
   - Ишь, дохтур, опять мазать хочет, - лукаво подмигнув единственным глазом, пояснил он.
   Долаберидзе не видел своих ног. Лишь подсознательно чувствовал, как шершавые руки нежно массируют ступню и пальцы. Мария Захаровна пригоршнями брала жир из миски. Долаберидзе разглядел на ее руках синеватые змейки вздувшихся вен. "И у моей мамы такие же", - вспомнил он,
   - Спасибо вам, мамо!
   - Погоди, сынок, спасибо гутарить, от коли выходим, тогда и скажешь, посоветовал Яков Семенович и, поставив миску с жиром на стол, укутал одеялом ноги летчика.
   Мария Захаровна принесла полную кружку молока и большой ломоть еще теплого хлеба. С детства Долаберидзе не любил молоко, но теперь выпил его с наслаждением.