– Покажи-ка, сын мой.
   Юноша перехватил камень снизу и, повернув его боком, поднял к груди. Джослин вскинул голову и засмеялся.
   – Ну нет, нет! У меня не такой длинный нос! Даже вполовину не такой длинный.
   Он взглянул снова и замолчал. Нос как орлиный клюв. Рот широко раскрыт, щеки морщинистые, под скулами глубокие впадины, глаза ввалились; он коснулся угла своего рта, провел пальцами по смеженным складкам плоти. Потом трижды открыл рот, чувствуя, как губы растягиваются, и трижды закрыл его, щелкая зубами.
   – Нет, нет, сын мой. И волосы у меня не такие густые!
   Немой вытянул свободную руку, быстро согнул ее и повел ладонью в воздухе, подражая полету ласточки.
   – Птица? Какая птица? Может быть, орел? Или Святой Дух?
   Рука повторила движение.
   – А, понимаю! Ты хочешь передать ощущение полета!
   Лицо немого расплылось в улыбке, он едва не уронил камень, но вовремя подхватил его, и над этим камнем слились воедино их души, подобно единению с ангелом, радость…
   Теперь оба молча смотрели на камень.
   Беспредельная скорость полета ангелов, запечатленная в неподвижности, волосы разметаны, реют, подхваченные веянием духа, рот раскрыт, но не дождевая вода изольется из него, а осанна и аллилуйя.
   Джослин вдруг поднял голову и улыбнулся с сожалением.
   – А ты не мог бы воплотить мое смирение, изваять ангела?
   Мычание, покачивание головы, собачьи, преданные глаза.
   – Значит, вот каким я, обращенный в камень, вознесусь на высоту двухсот футов, с четырех сторон башни, и пребуду там с раскрытым ртом, вещающим денно и нощно, вплоть до Судного дня? Поверни-ка лицо ко мне.
   Немой повернул камень и послушно держал его перед Джослином. Они долго стояли молча, не шевелясь, и Джослин разглядывал острые, торчащие скулы, раскрытый рот, раздутые ноздри, которые, словно два крыла, рвались унести в вышину длинный нос и широко отверстые, слепые глаза.
   «Воистину так. В миг видения телесные очи слепы».
   – Откуда ты знаешь все это?
   Но немой ответил ему безмолвным, как камень, взглядом. Джослин коротко рассмеялся, похлопал его по смуглой щеке, ущипнул.
   – Наверно, твои руки знают, сын мой. В них заключена мудрость. Потому Всевышний и сковал твой язык.
   Мычание в горле.
   – Ну, ступай. А завтра можешь снова ваять с меня.
   Джослин пошел было прочь, но вдруг остановился.
   – Отец Адам!
   Он поспешил через капеллу Пресвятой девы к священнику, стоявшему в тени, под самыми окнами.
   – Все это время вы ждали?
   Тщедушный священник терпеливо стоял, держа в руках письмо, как поднос. Его блеклый голос задрожал в воздухе:
   – Я не смел ослушаться, милорд.
   – Простите, отец, я виноват перед вами.
   Но не успел он произнести это, как другая забота уже вытеснила раскаяние из его головы. Он повернулся и пошел к северной галерее, слыша за спиной стук подбитых гвоздями сандалий.
   – Отец Адам. Вы ничего… вы ничего не видели у меня за спиной, когда я стоял, преклонив колена?
   Мышиный голос пискнул:
   – Нет, милорд.
   – А если и видели, я повелеваю вам хранить молчание.
   В галерее он остановился. Над головой простирались солнечные ветви и стволы, но священники стояли в тени, у стенки, отделявшей хор от широкой кольцевой галереи. Джослин слышал, как у опор дробили камень, видел пыль, которая плясала даже здесь, за дощатой перегородкой, разве только помедленней. Пляска пылинок увлекла его взгляд вверх, к высокому своду, и он отступил на шаг, чтобы лучше видеть. И тут он почувствовал, что его кованый каблук наступил на мягкие пальцы.
   – Отец Адам!
   Но священник молчал и не шевелился. Он по-прежнему держал письмо, и лицо его даже не дрогнуло. «Может быть, это потому, – подумал Джослин, – что у него вовсе и нет лица. Он как деревянная кукла, и вместо лица у него гладкая чурка». Джослин со смехом сказал, глядя на его лысину, окруженную каемкой жидких волос:
   – Простите, отец Адам. О вас так легко забываешь. – И добавил, смеясь от радости и любви: – Я буду звать вас отец Безликий.
   Священник по-прежнему молчал.
   – Ну ладно. Давайте это противное письмо.
   В другом конце храма собирался хор, готовясь к следующему богослужению. Он услышал, как запели псалом. Процессия двинулась; сначала ясней всего звучали детские голоса, потом они притихли, уступив первенство низким голосам викариальных певчих. Но вот притихли и они, из капеллы Пресвятой девы взмыл одинокий голос: «А-а-а-а» – и, подхваченный эхом, закружился под огромным сводом, настигая сам себя.
   – Скажите, отец… Ведь все знают, что по мирским законам она приходится мне теткой?
   – Да, милорд.
   – Надо всегда быть милосердным – даже к ней, какова бы она ни была теперь… или прежде.
   Снова молчание. «Двумя крылами закрывал он ноги свои. Ангел Твой – моя опора. Теперь я могу вынести все».
   – Что же говорят люди?
   – Но ведь это просто пьяная болтовня, милорд.
   – Я хочу знать.
   – Люди говорят, что без ее денег вам никогда не построить шпиля.
   – Это правда. Что еще?
   – Говорят, что даже тот, у кого грехи как багрянец, за деньги будет похоронен у самого престола.
   – Так говорят?
   Священник все держал письмо в руках, как белый поднос. От письма еще исходил тонкий аромат, забивался в ноздри, словно в галерее, тускло освещенной с севера, вопреки естеству повеяло дыханием весны. И Джослин, несмотря на начало великого свершения и на ангела, снова почувствовал досаду.
   – Оно смердит!
   Одинокий голос в капелле Пресвятой девы смолк.
   – Читайте вслух!
   – «Моему племяннику и…»
   – Громче.
   (А в капелле Пресвятой девы опять зазвучал голос, перекрывая эхо: «Верую во единого Бога…»)
   – «…духовному отцу Джослину, настоятелю собора девы Марии».
   (А в часовне молодые и старые голоса слились: «…творца небу и земли…»)
   – «Это письмо писано по моей просьбе магистром Годфри, поскольку ты, среди своих пастырских трудов и хлопот о шпиле, не читал, как я полагаю, те письма, которые он написал для меня за эти три года. Итак, дорогой племянник, я снова спрашиваю тебя все о том же. Неужели ты не найдешь времени мне ответить? Когда дело касалось денег, все было иначе, тогда ты отвечал не мешкая. Будем говорить начистоту. И ты, и все люди знают, какую жизнь я прожила, и всего лучше это известно мне самой. Но ведь все кончилось с его смертью, которую я назвала бы убийством, мученической кончиной. С тех пор я несу покаяние перед Творцом, который, надеюсь, продлит дни недостойной рабы своей, полные тяжких испытаний во искупление грехов».
   («…при Понтийском Пилате и страдавша…»)
   – «Я знаю, ты молчишь, потому что осуждаешь мою сделку с царем земным. Но разве не велит Писание отдавать кесарю кесарево? Я исполняла это в меру сил своих. Я должна бы покоиться в Винчестере, среди королей, он обещал это, но мне отказано, хотя недалеко то время, когда я смогу лежать только с мертвыми королями».
   («…судить живых и мертвых».)
   – «Магистр Годфри хотел вычеркнуть эту фразу, но я воспротивилась. Неужели в твоем соборе все останки столь уж безгрешны? Ты, верно, думаешь, что у меня нет надежды попасть в рай, но я уповаю на лучшее. По южную сторону от хора есть – или, во всяком случае, был до тебя – уголок, который освещает солнце, между каким-то стародавним епископом и часовней Настоятеля. Надеюсь, меня будет видно от престола, и Бог благосклонней тебя взглянет на прегрешения, в которых мне до сих пор так трудно раскаяться до конца».
   («…исповедую единокрещение во оставление грехов…»)
   – «В чем дело? Тебе нужны еще деньги? Ты хочешь возвести два шпиля вместо одного? Знай же, что я намерена разделить свое состояние – он и в этом был щедр, как и во всем прочем, – между тобой и бедняками, оставив лишь, сколько нужно, на свое погребение, заупокойные службы и еще вклад во спасение души твоей матери, с которой мы были очень дружны…»
   Он дотянулся и скомкал письмо в руках священника.
   – Мы прекрасно обойдемся без женщин, отец Безликий. А вы как думаете?
   – Милорд, о них сказано: «Лукавы и коварны».
   («Аминь».)
   – А ответ, милорд?
   Но Джослин теперь вспоминал о начале свершения, об ангеле и о невидимых очертаниях шпиля, которые уже сейчас открывались глазу посвященного над собором в солнечном небе.
   – Ответ? – переспросил он со смехом. – Но зачем же менять решение? Ответа не будет.

ГЛАВА ВТОРАЯ

   Он вышел из галереи через деревянную дверцу и мгновение постоял, моргая от яркого света. Через пролом в северном трансепте мог бы проехать целый фургон, и солдаты из армии главного мастера обтесывали края. Пыль стала гуще прежнего, она клубилась как желтый дым, и он закашлялся до слез. Двое землекопов углубились в землю уже по пояс, и пыль над ними висела так густо, что Джослину показалось, будто их лица искажены чудовищной гримасой, но потом он разглядел, что они просто завязали себе рты тряпками; на тряпках запеклась корка пыли и пота. Возле ямы дожидался подручный; он поднял наполненный землей лоток и пошел через северный трансепт, а его место занял другой. Миновав густую завесу пыли, подручный с лотком на плече натужно запел. При первых же словах Джослин поспешно зажал уши и, глотая пыль, хотел было усовестить певца, но тот словно не заметил его и, распевая, вышел через пролом в стене. Джослин быстро вошел в неф и огляделся. Он поискал возле опор, но не нашел никого. Тогда он решительно свернул в южный трансепт, потом распахнул тяжелую дверь аркады, рывком поднял занавесь. Но в скриптории священнослужителя не оказалось; только дьякон сличал две рукописи, уткнувшись носом в страницы.
   – Где ризничий?
   Юноша вскочил, подхватив книгу.
   – Милорд, он прошел здесь…
   Джослин отдернул следующую занавесь, но в учебной галерее тоже никого. Скамьи стоят вкривь и вкось, одна опрокинута. Он подошел к парапету, оперся обеими руками о каменную плиту, на которой были вырезаны клетки и валялись костяные шашки, и выглянул наружу. Ризничий сидел на скамье, вынесенной из школы. Он дремал на солнце, опершись спиной о колонну и сложив руки на коленях.
   – Отец Ансельм!
   Весенняя муха ударилась в нос отца Ансельма и метнулась прочь. Он приоткрыл затуманенные глаза и снова опустил веки.
   – Милорд ризничий!
   Джослин поспешно отдернул еще одну занавесь, вышел во двор, остановился перед отцом Ансельмом и, подавляя раздражение, сказал спокойно, как ни в чем не бывало:
   – В соборе пусто. Там никто не сторожит.
   Хотя казалось, будто отец Ансельм дремлет, он едва заметно дрожал. Он открыл глаза, но не смотрел на Джослина.
   – Там пыль, милорд. Вы же знаете, какая у меня слабая грудь.
   – Но вам незачем сидеть там самому. Отдайте распоряжение.
   Ансельм сдержанно кашлянул: кха, кха.
   – Как же мне требовать от других то, чего я не могу сделать сам? Дня через два пыли станет поменьше. Так сказал главный мастер.
   – А пока, стало быть, пускай себе распевают любую мерзость?
   Как ни старался Джослин сдержаться, он повысил голос, его правая рука сжалась в кулак. Он заставил себя сразу же разжать кулак – будто случайно согнул и разогнул пальцы. Но ризничий заметил его движение, хотя смотрел в этот миг на большой кедр. Он по-прежнему дрожал, но голос у него был спокойный.
   – Если вспомнить, милорд настоятель, сколь много теперь у нас против устава творят, то песня, прошу прощения, какой бы мирской она ни была, право, кажется мне невинной. Ведь у нас двенадцать алтарей в боковых нефах. Из-за этой… этой нашей новой затеи там не горит ни одной свечи. И кроме того – еще раз прошу прощения, – поскольку эти чужие люди, собранные неизвестно откуда, по всякому поводу готовы на злодеяние, я полагаю, лучше уж пускай поют.
   Джослин открыл было рот, но так и закрыл, не сказав ни слова. Он вспомнил мучительные колебания капитула, а ризничий уже отвернулся от кедра и смотрел теперь прямо на него, склонив голову набок.
   – Право, милорд настоятель. Пусть себе поют день-другой, а там хоть пыль осядет.
   Джослин перевел дух.
   – Но ведь капитул решил!..
   – Кое-что было оставлено на мое усмотрение.
   – Они оскверняют храм!
   Ризничий окаменел, как колонна у него за спиной, и уже не дрожал.
   – Но они хотя бы не разрушают его.
   Джослин вскрикнул:
   – На что это вы намекаете?
   Ризничий развел руками, и они замерли в воздухе.
   – Я? Ни на что, милорд.
   Он осторожно опустил руки и сжал их на коленях.
   – Прошу вас, поймите мои слова правильно. Не удивительно, что эти невежественные люди оскверняют воздух своими словами, так же как оскверняют его пылью и вонью. Но они не разрушают воздух. И не разрушают самый храм.
   – А я разрушаю?!
   Но ризничий был настороже.
   – Разве я говорю о вас, милорд?
   – С тех пор, как вы перед капитулом высказались против шпиля…
   Негодование комом стало в горле, и он замолчал. Ансельм едва заметно улыбнулся.
   – Увы, то была прискорбная слабость веры, милорд. Дело решено, и теперь я понимаю, что мы все должны служить ему, не щадя живота.
   «Служить, не щадя живота» – ведь это слова из его речи, и негодование, комом стоявшее в горле Джослина, прорвалось злобой.
   – Воистину прискорбная слабость веры!
   Ризничий улыбался спокойно и даже ласково.
   – Не каждый чувствует себя божьим избранником, милорд.
   – Неужели вы думаете, что я, при всей вашей осторожности, не слышу в этих словах обвинения?
   – Я сказал только то, что сказал.
   – И не соблаговолили встать.
   Какие-то ничтожные причины, сплетаясь, приводили Джослина в ярость. Когда он заговорил снова, голос его то и дело пресекался.
   – Мне кажется, устав основателя храма еще не утратил силы.
   Ризничий не пошевелился. Только бледное лицо как будто слегка порозовело. Потом он подобрал под себя ноги и медленно встал.
   – Милорд…
   – За рабочими до сих пор никто не присматривает.
   Ризничий промолчал. Он сжал руки, едва заметно наклонил голову и пошел к двери. Джослин порывисто протянул руку ему вслед.
   – Ансельм!
   Ризничий остановился, повернулся к нему и ждал.
   – Ансельм, я не хотел… Из старых друзей у меня никого не осталось, кроме вас. До чего мы дошли!
   Ответа не было.
   – Вы же знаете, я не хотел вас обидеть. Простите меня.
   На порозовевшем лице не мелькнуло и тени улыбки.
   – Да, пожалуйста.
   – Ведь у вас под началом больше десятка людей. Пошлите хоть того мальчика, что сейчас в скриптории. Златоуст может и подождать. Он ждет уже так давно!
   Но к ризничему вернулось спокойствие, и он покачал головой.
   – Сегодня я никого не стану просить об этом. Там пыльно.
   Они помолчали.
   «Как же мне быть? Что ж, пустое огорчение, оно скоро пройдет. Но это урок на будущее».
   – Ваше распоряжение не отменяется, милорд?
   Джослин круто повернулся и поднял голову. Он увидел крытую галерею со стрельчатыми арками, контрфорсы и высокие окна южной стены; глаза его скользнули вверх вдоль угла между этой стеной и трансептом, где была квадратная плоская крыша над средокрестием. Солнце заливало стену, не нагревая ее; каменные утесы тянулись к небу, чисто вымытому ночным дождем. Оно было безоблачно, но предвещало ветер. Джослин созерцал стройные, ему одному видимые линии, которые сами собой вырисовывались над зубцами, в вышине, там, где кружила птица, и сливались воедино на высоте четырехсот футов.
   «Да будет так! Любой ценой».
   Он снова повернулся к ризничему и успел заметить на его лице сочувствие и в то же время злорадство. «Я твой друг, – говорила его улыбка, – твой духовник и, кроме того, друг». И еще она говорила (а ответить было нельзя): «Незримая громада там, в вышине, – это Джослиново безумство, которое рухнет и погребет под собою весь собор».
   – Я жду, милорд.
   Джослин сказал спокойно:
   – Нет. Ступайте.
   Ризничий сжал руки и склонил голову. Это было безропотное повиновение, и даже нечто большее, потому что нить, связывавшая их, перетерлась. У двери трансепта ризничий замешкался, и в том, как он тихонько поднял щеколду и осторожно, с едва слышным скрипом отворил дверь, был неуловимый упрек, какаято дерзость – и перетертая нить лопнула. «Что ж, – подумал Джослин, – значит, конец». И он вспомнил, какой крепкой и длинной была эта нить, этот канат, связывавший их сердца, и его сердце сжалось. И он знал, что, когда пройдет негодование, он будет тосковать, вспоминая монастырь у моря, сверкающую воду, солнце.
   «Это назревало уже давно.
   Я не знал, какую цену мне придется уплатить за тебя, высота в четыреста футов. Я думал, ты будешь стоить только денег. Но все равно, любой ценой…»
   Он вернулся в собор и, очутившись в трансепте, совершенно забыл про Ансельма, потому что в воздухе стало меньше пыли, а та, что еще оставалась, понемногу оседала. Землекопы сняли свои намордники, пыль над ними уже не стояла столбом. Видны были только их головы да взлетавшие вверх лопаты. Опускаясь, лопаты не звенели о щебень, а с легким шорохом врезались во что-то мягкое, и подручный тащил лоток с черной землей. Но Джослина интересовал не подручный и не землекопы: по ту сторону ямы стоял Роджер Каменщик и пристально всматривался вниз. На миг он поднял глаза к опорам, скользнул по Джослину невидящим взглядом и снова уставился вниз. Это не могло удивить Джослина, потому что взгляд у главного мастера часто был невидящий и когда он смотрел на что-нибудь, то ничего другого словно не замечал, не слышал и не чувствовал. В такие минуты его взгляд как будто схватывал и обтесывал то, на что был устремлен, или вбирал это в себя целиком. Но теперь он смотрел не так. Он пристально вглядывался вниз, и его смуглое лицо выражало попросту удивление и недоверие. Синий капюшон был откинут и лежал складками вокруг толстой шеи, и Роджер поглаживал свою коротко остриженную круглую голову, словно хотел убедиться, что она на месте.
   Джослин остановился у ямы и спросил мастера:
   – Ну как, Роджер? Ты убедился?
   Мастер не ответил и даже не взглянул на него. Он стоял подбоченясь, широко расставив толстые ноги и чуть наклонив вперед крепкое тело в коричневой блузе. Он сказал вниз, в яму:
   – Попробуй щупом.
   Один из землекопов выпрямился и утер рукой потное лицо. Другой нырнул вниз, и оттуда послышался скрежет. Мастер быстро встал на колени и, ухватившись за край плиты, еще больше подался вперед.
   – Есть что-нибудь?
   – Ничего, мастер. Вот, глядите!
   Появилась голова землекопа и его руки. Он держал железный прут, прихватив большим пальцем одной руки прощупанную глубину, а другой придерживая сверкающее острие. Мастер не спеша смерил прут взглядом от пальца до пальца. Он взглянул сквозь Джослина, сложив губы, словно собирался свистнуть, но не издал ни звука. Джослин понял, что на него нарочно не обращают внимания, и оглядел неф. В дальнем конце он увидел благородную седую голову Ансельма, который сидел у самой двери, повинуясь букве его приказа, но в таком месте, где он ничего не слышал и почти ничего не видел. И Джослин снова с горечью подумал, что он совсем не такой, каким казался, хоть этому и трудно поверить. «Что ж, если не хочет бросить свое ребячество, пусть сидит там, покуда не прирастет к камню! Я не скажу ни слова».
   Он опять повернулся к мастеру, и на сей раз его заметили.
   – Ну как, Роджер, сын мой?
   Мастер выпрямился, смахнул пыль с колен, отряхнул руки. Землекопы возобновили работу, лопаты зашуршали.
   – Вы поняли, что это значит, преподобный отец?
   – Лишь то, что легенды правы. Но ведь легенды всегда правы.
   – Вы, священники, выбираете себе легенды по вкусу.
   «Вы, священники!»
   «Надо быть осторожным, не то он рассердится, – подумал Джослин. – Пока он повинуется мне, пусть болтает что угодно».
   – Согласись, сын мой, ведь я говорил тебе, что этот храмчудо, а ты не верил. Теперь ты видишь своими глазами.
   – Что?
   – Чудо. Ты видишь фундамент, или, вернее, видишь, что фундамента нет.
   Мастер презрительно и насмешливо фыркнул.
   – Фундамент есть. Но он едва выдерживает собор. Взгляните вниз, по стенке, – видите, как это сделано? Вон до тех пор щебень, ниже что-то еще, а дальше – только жидкая грязь. Они настлали бревна, а сверху насыпали щебень. Но этого мало. Наверняка есть твердый грунт, и он должен лежать у самой поверхности. Должен, или же я ничего не смыслю в своем ремесле. Наверное, здесь была отмель, намытая рекой. А эта жижа скопилась просто случайно.
   Джослин торжествующе засмеялся. Он вздернул подбородок.
   – Вот то-то: мастерство не дает тебе уверенности, сын мой! Ты говоришь, они настлали бревна. Так почему же не поверить, что собор плавает на этом настиле? Проще верить в чудо.
   Мастер молча дождался, пока он кончит смеяться.
   – Отойдемте-ка в сторонку и поговорим без помех. Вот сюда. Пускай, если вам угодно, собор плавает. Дело не в слове. Положим, это так…
   – Именно так, Роджер. Мы всегда знали это. Теперь ты убедился, что мне можно верить. Эта яма совсем не нужна.
   – Я копаю, чтоб убедить своих людей.
   – Твою армию? А я-то считал тебя военачальником.
   – Бывает, армия ведет начальника.
   – Плох такой начальник, Роджер.
   – Послушайте меня. Фундамент, или настил, если хотите, едва выдерживает собор. Больше ему не выдержать, разве только самую малость. И теперь мои люди это знают.
   Джослин старался соблюсти торжественность, но в его голосе невольно прозвучала снисходительная насмешка:
   – Ведь эта яма и для меня, правда, Роджер? Вы роете яму настоятелю?
   Но Роджер Каменщик не улыбнулся. Он по-бычьи смотрел на Джослина из-под густых бровей.
   – Как это понимать?
   – Пускай настоятель убедится, что построить шпиль невозможно. Этим летом нет работы ни в Винчестере, ни в Чичестере, ни в Лейкоке, ни в Крайстчерче, нигде не строят аббатств, монастырей или соборов. И новый король не закладывает замков. Здесь, подумал ты, мы переждем лето, а настоятелю Джослину покажем, какой он дурак. Так можно сохранить армию, пока не подвернется что-нибудь другое, потому что без армии ты – ничто. Теперь мастер слегка улыбнулся.
   – Скоро я найду твердый грунт, преподобный отец, и тогда мы подумаем еще. А если нет…
   – Если нет, ты согласишься построить невысокую башню, робко, с опаской и все время поглядывая, не начал ли собор оседать. Ты слишком надеешься на свою хитрость! Ведь строительство башни можно прекратить когда угодно, правда, Роджер? А тем временем твоя армия перезимует здесь и совершит еще не одно убийство.
   – Эта драка стоила мне лучшего каменотеса.
   – И все ради какой-то жалкой башни. Ну нет, Роджер!
   – Я ищу твердый грунт. Это и есть настоящий фундамент.
   Но Джослин качал головой и улыбался.
   – Ты увидишь, как я подвигну тебя ввысь силою своей воли. Ибо это воля божия.
   Мастер перестал улыбаться. Он сказал сердито:
   – Если б они хотели построить шпиль, то заложили бы для него фундамент!
   – Они хотели.
   Роджер Каменщик сразу заинтересовался:
   – А план?
   – Какой план?
   – Всего собора… Вы его видели? Сохранился он у вас?
   Джослин покачал головой.
   – Нет никаких планов, сын мой. Тем людям не нужны были картинки, нарисованные на пергаменте или нацарапанные на доске. Но я знаю: они собирались построить шпиль.
   Мастер почесал в затылке, кивнул.
   – Пойдемте со мной, преподобный отец, осмотрим опорные столбы.
   – Я и без того их знаю. Не забывай, волею божией этот собор – мой дом.
   – Нет, вы взгляните на них моими глазами.
   По углам средокрестия было четыре опоры. Каждая поднималась кверху, словно густая купа деревьев, кроны которых поддерживали свод. Вверху, на высоте ста двадцати футов, было сумрачно, и глаз не мог проследить сплетение ветвей вокруг деревянного щита, которым была прикрыта отдушина посередине. Мастер подошел к юго-западной опоре и хлопнул ладонью по одному из стволов. Камень был гладкий, и пыль не держалась на нем; рука встретила свое искаженное отражение.
   – Они кажутся вам толстыми и прочными, отец мой?
   – Беспредельно.
   – Но приглядитесь, как они тонки в сравнении с собственной длиной!
   – В этом их красота.
   – На них опирается только свод. Они никогда не были рассчитаны на тяжесть, много большую своего веса.
   Джослин вздернул подбородок.
   – И все же они достаточно прочны.
   Теперь мастер улыбался так же двусмысленно, как ризничий.
   – Преподобный отец, а как вы стали бы строить такую опору?
   Джослин подошел к опоре и пристально вгляделся в нее. Каждая колонна была толще человека. Он провел пальцами по камню.
   – Видишь? Тут проходят поперечные щели или швы. Как они у вас называются? Стыки? Наверное, обтесанные камни клали один на другой, как дети складывают кубики.
   Улыбка мастера становилась все мрачней.
   – Вы называете этих людей праведниками, преподобный отец. что ж, возможно, они были честные. Но можно было сделать и по-другому.
   Мимо опор, хромая, прошел Пэнголл. Следом за ним, передразнивая его, крался подручный. Он точно так же ковылял бочком, точно так же держал голову, и даже взгляд у него был такой же свирепый. Пэнголл резко обернулся, подручный остановился как вкопанный и грубо захохотал. Пэнголл, что-то бормоча, ушел в свое царство.
   – А теперь вот что, Роджер. Этот человек…
   – Пэнголл?
   – Он верный слуга. Вели своим людям оставить его в покое.
   Мастер молчал.
   – Роджер!
   – Он дурак. Почему он не понимает шуток?