Потом в его руках оказалось чье-то тело, чья-то кожа была прижата к его коже, а перед своими глазами он увидел глаза, которые то закрывались, то глядели в потолок, а напротив его губ двигалась чья-то челюсть, жующая смолку. Он тоже двигался; оцепенение не проходило, но острый резкий запах водки возбуждал его, и он двигался; а потом лицо Фатимы, прозрачное, овеянное дымкой, стало опускаться на этот движущийся рот. Вдруг он вздрогнул – не потому, что ее лицо исчезло, но зачем она вообще приходила? да и она ли это была или та, настоящая, что сейчас на самом деле была с ним… и вот уже это была не она и не та, что вправду сейчас была с ним, а это был он, он сам… кусок того лица, которое он привык видеть в разбитом зеркале, обрамленный осколком кривого стекла с отбитыми краями, надвинулся на движущуюся челюсть и уставился на него, на самого себя – а челюсть того, другого, лица все двигалась, жуя смолку, и он уже ничего не видел, кроме этих двух лиц, и в животе поднималась волна тошноты, она подступала к горлу (чьему? к горлу той, настоящей? или той, что осталась на сухой стене? или того, кем он был раньше? или к его собственному горлу?), челюсть больше не жевала, кости и мясо под его руками задвигались, и не было уже разбитого зеркала, и глаза, принадлежавшие тому же лицу, что и челюсть, зло смотрели на него. Вдруг в его сознании возникли зеленые глаза, светящиеся в темноте кладовки, и запах проросшего лука. Челюсть двинулась еще раза два, а еще перед тем, как ей остановиться, он, ослабший и измученный, встал; глаза уже не были зелеными и не смотрели со злобой, ведь это были не кошкины глаза, и они не светились посреди стрелок проросшего лука, и они не видели, как чье-то горло было внезапно стиснуто крепкими пальцами, но глядели с презрительным равнодушием, и им безразлично было, крепок ли кто или слаб, горяч или холоден. Им довольно было знать, кончено или нет.
   Заболело вокруг сердца, волна тошноты снова пошла вверх и остановилась на полпути, что-то мучительно и резко сдавило сердце и не отпускало. Ноги подкосились, и он рухнул на край тюфяка.
   Женщина вскрикнула:
   – Эй, ты чего?
   Он очень ослаб, покрылся холодным потом. Голова закружилась. В ушах звенело, все поплыло перед глазами, и сквозь все это он смутно различал, что женщина ушла и вернулась с какими-то другими женщинами и одним мужчиной, и все они подошли, наклонились над ним, а женщина сказала:
   – Верно, он уже пришел выпивши. Прямо так и свалился. Ну, вроде проходит.
   Волна внезапно поднялась кверху и вырвалась наружу, и сквозь шум этого извержения он услышал возмущенное восклицание: «Ах!», «Ай!», «Фу!», а одна сказала: «Надо его головой в воду», а другая: «Деньги взяла?» Потом его выволакивали из комнаты, а потом его лицо вдруг стало мокрым – это его окунали головой в бассейн, макали и вытаскивали, макали и вытаскивали…
   Во рту был запах тины, глаза распухли от воды. Придя в себя, он обнаружил, что его оставили сидеть, прислонив к бортику бассейна посреди пустого двора, увешанного женскими платками и чадрами. Вокруг никого не было. Он посидел немного, потом с трудом поднялся и ушел.
   Была уже поздняя ночь, улица была пуста. Он шел неверными шагами, сердце едва билось, головокружение не проходило, а только лишь отступало и продолжалось где-то за гранью сознания. А дорога, с ее редкими пятнами света, проступившими на погруженной в тень мостовой, все ползла и ползла между ветхими стенами, пока наконец не дотащила его до дому.
   Он открыл дверь; кошка прошмыгнула в комнату впереди него, голубь по-прежнему сидел в клетке, дно которой теперь было покрыто вонючим пометом. Он закрыл дверь на задвижку, повалился в угол и заснул.
   Он не помнил, когда уснул и сколько времени проспал: когда он открыл глаза, сон сразу улетучился и больше не возвращался, как он ни старался; а была еще ночь. Приглядевшись к темноте, он заметил зеленые глаза кошки. Теперь это уже была та кошка, что однажды, в какой-то день, сохраненный его памятью, бежала, спасаясь от собаки, вверх по лестнице, ведущей на крышу; он снизу смотрел и видел, что дверь на крышу закрыта, а собака уже догоняет; и тут кошка, сжавшись в комок, напрягши все жилы, все свои силы, изготовилась к бегству, а собака подступает все тесней, хрипло и тяжело дыша, – и тут собака зарычала и прыгнула, и кошка тоже прыгнула, но мягче, продолжительней, и вот ее уже не было, а была только мокрая полоска на глиняной стене, а собака осталась перед щелью, за которой была кладовая [10]. Он пошел, приблизился к собаке, а в темноте кладовой ничего не было видно, кроме запаха хранившегося там лука и зеленого огня кошачьих глаз. Ни он, ни собака не могли пробраться в кладовую, а полоска кошачьей мочи уже впиталась в стену… А сейчас он, взмокший от пота, слушал тихое курлыканье и пошаркивание голубя в клетке. Последние силы капля за каплей покидали его. Опустошенный, измученный и промокший, он в изнеможении положил руку на грудь, там, где билось сердце. От низа живота до самого горла и во рту у него все пересохло. А зеленые глаза все так же – неужели? – смотрели на него из щели. Теперь он боялся темноты. Темноты и одиночества. Болезни и бессонницы. А зеленые глаза все светились в темноте, и сердце его сжималось в темноте, словно от боли и наслаждения одновременно, дыхание прерывалось, и глаза, распахнутые бессонницей, никак не закрывались, словно у них вовсе не было век. Пришло утро, и кошка выступила из рассеявшейся темноты, и боль отпустила. Он уснул. Весь день он проспал тяжелым прерывистым сном. Проснувшись, увидел, что за окном уже скоро вечер. Все окружающее виделось и слышалось ему не так, как раньше. Очертания всех предметов дрожали и колыхались перед глазами, пока не растворялись и не исчезали совсем, отголосок каждого звука тянулся, пока не исчезал в неясном гуле; ощущение тяжести на сердце и голода преобладало над всеми чувствами. Он встал. Плеснул в лицо водой из кувшина, вода пролилась на рваный палас, и запахло влажной слежавшейся шерстью. В глазах прояснилось, головокружение стало потихоньку стихать. Он сел. Немного спустя внизу послышались шаги. Кто-то поднимался по лестнице. В дверь постучали, чей-то голос позвал его. Он невольно рванулся к двери, но тут же сдержался. Голос показался ему знакомым. Голос звучал знакомо, но он не мог вызвать в памяти лицо обладателя голоса. Снова голос позвал его. Все, что таилось в темных безмолвных закоулках его души, устремилось навстречу этому голосу. Но он уже твердо решил не откликаться. Он увидел, что кошка навострила уши, и услышал, как женщина внизу, далеко, говорит: «Вам кого нужно было?», и услышал, как голос наверху, совсем близко, отвечает: «Господина Гуляма». Теперь голос словно раздвоился, как будто у него появился двойник, потому что один, знакомый, голос говорил по ту сторону двери: «Я стучу, но никто не открывает. Скажите ему, что я завтра утром приду, завтра рано утром». А другой, не за дверью, ближе, даже ближе, чем по эту сторону двери, ближе, чем собственная кожа, повторял: «Я стучу, но никто не открывает. Скажите ему, я завтра утром приду, завтра рано утром». Снова застучали шаги, теперь они спускались вниз, но не отдалялись – или это их двойник не отдалялся, и когда тот, первый, спускался вниз, двойник оставался на месте и вторил уходящему, и эти шаги звучали более резко, тяжело, гулко, мучительно, они все стучали и стучали на одном месте и терзали его – и вдруг умолкли. Он потерял сознание. И снова он перенесся в далекое прошлое, а в этом далеком прошлом мальчик запустил в кошку обломком кирпича, а кошка, ковыляя, с воем кинулась к померанцевому дереву, усыпанному белыми душистыми цветами, взобралась на него и осталась там и, сколько мальчик ни бросал в нее камнями, не спускалась вниз. Тогда мальчик сказал: «Завтра утром приду, завтра рано утром». И завтра наступило, и мальчик снова швырял в кошку камнями, а кошка все не слезала, потому что – теперь он понял – у нее был перебит позвоночник, и, взобравшись наверх, она уже не могла двинуться; а камни иногда ударялись о сетки, и тогда белые душистые цветы сыпались вниз, а иногда попадали в кошку, и тогда кошка выла. Мальчик сказал ей: «Завтра приду, завтра рано утром». И наступило завтра, и он пришел, а кошка все так же была наверху; камни, ударявшиеся о ветки, посбивали все лепестки, и все теперь было белым, все пахло цветами, а кошка больше не выла. Ветер развеивал осыпавшиеся на землю лепестки, на дереве больше не было ни цветов, ни листьев, остались одни голые ветки, а кошка лежала на ветках, и теперь от нее пахло. Это было зловоние кошачьей смерти…
   Он открыл глаза. Прошлое исчезло, и теперь было только настоящее. Он увидел кошку, лежащую под клеткой. Выпил воды, и вместо боли и бреда пришла легкость и расслабленность покоя. Хотелось есть. Видения успокоили его, не потому, что были плодом его желания – он и не думал об этом, – но потому, что в них были благоухание, белизна, детство, и все было усыпано белыми цветами, и ветер развеивал лепестки. Перебитый позвоночник и смерть тоже были там, но главное наслаждение было в детской страдальческой мордочке кошки. Желание завладело им. Он поднялся и хотел одеться. Но, уже начав натягивать рукав, остановился, сунул руку в карман и обнаружил, что там ничего нет. Спутавшийся клубок времени неожиданно упал и покатился, раскручиваясь, и привел во вчерашний день – и он вспомнил… Одна там спросила: «Деньги получила?» А он тогда понял только, что его выволакивают за дверь, что лицо его погружается в воду, когда его окунают головой в бассейн – его макали и вытаскивали, макали и вытаскивали; и сейчас во рту снова был запах затхлой воды, он снова услышал этот запах – и все понял.
   Теперь в его сознании оставалось только одно – легкое, как пар, оно поднималось над зловонием и становилось благоуханным и белым. Он был очень голоден, но не хотел, настолько не хотел, что и не мог, выйти из дома, чтобы насытиться. Он хотел остаться дома с самим собой.
   Перед его глазами стояло лицо – неясное, незнакомое, оно было абсолютным воплощением наслаждения. Он был весь в поту, слабость мучила его. Теперь он должен смириться с тем, что у него ничего не получается. Даже с самим собой, с этим смутным неясным призраком.
   Душевные муки вызывали острый голод, они все сильнее терзали его, и он уже не мог успокоиться, все перемешалось в нем. Он вскочил и забегал по комнате, слабея, тяжело дыша, весь в поту, но ничего не нашел, кроме своего узника. Он кружил по клетке, и от ужаса перед его короткими приглушенными стонами в этом давящем своей пустотой, исполненном смятения пространстве, стонами, отзвуком которых были его собственные шаги, это кружение и мука стали непереносимыми – и неожиданно он рухнул и сам завопил, ибо в одной руке у него оказалось тело голубя, вытащенное из клетки, а в другой – голова, которую он сам только что оторвал. Оторвал, чтобы вырвать, истребить источник стонов, истребить воплощение собственного желания. Он отшвырнул то, что было у него в руках, и громко зарыдал. Он видел, как кровь течет по тельцу голубя и капает на палас, и с плачем к нему приходило успокоение – спокойствие водоема, из которого уходят последние капли воды. Повисшая капля крови голубя свернулась.
   Он услышал, что в дверь стучат и зовут его, спрашивают, что случилось и отчего он кричит, а он не открывал дверь, и не вставал, и ничего не отвечал. Не мог – и поэтому не хотел – ответить. Была ночь. Из темноты ночи приближались зеленые глаза кошки, кошка подходила все ближе и ходила рядом с ним, все так же неотрывно глядя на него, потом, тихо и мягко ступая, медленно пошла к двери. А ночь надвигалась, становилась все темней, темней, чем он мог вспомнить, темнота становилась плотней, она сковывала все движения, сжимала собою все, и не осталось ничего, кроме кошачьих глаз и разорванного на две части голубя, и глаза были острее всех глаз на свете, а белизна – сумрачнее всего на свете, но вместе с тем притягательнее для взгляда, чем любая другая белизна. И глаза неотрывно смотрели на два разорванных куска белизны.
   Теперь он слышал. Сначала это было как звук, который производят термиты в источенных балках потолка, но скоро звук стал громче, и он догадался, что это кошка грызет голубя. В голове стало еще тяжелее, дыхание запирало в груди и не выходило наружу, и он с трудом мог выдохнуть, а белизна раздиралась, дробилась, кошка жевала вce громче, и глаза, не сдвигая век, смотрели неподвижно. Он понял, что от тельца голубя ничего не осталось, кроме разорванных полуобглоданных кусков. А он был голоден. Время шло, глаза все так же неподвижно смотрели на него (словно следили за его мыслями, ждали, что он что-то сделает, хотя силы уже настолько покинули его, что не могли возвратиться).
   И тут послышался звук. Кто-то поднимался по лестнице. Дыхание замерло у него в груди и с усилием пыталось выбиться наружу. Шаги приближались. Наверное, это уже раннее утро. Он видел, кошка поднимает головку голубя медленным и плавным движением, головка падает, словно кусочек крыла. Кошка снова поднимает ее, мягко прихватив зубами. Его глаза закрылись.
 
* * *
 
   Из-за запертой изнутри двери шел запах, и люди решили, что надо что-то сделать. Никто не знал, что случилось. Наконец дверь взломали. Увидели Гуляма, полуобнаженного и мертвого, и не заметили, как кошка выскользнула из двери, прыгнула и исчезла. Увидели клетку, висящую посреди комнаты; в ней была сухая чашка для воды, никакого корма не было, а все дно было покрыто птичьим пометом. И увидели, что рядом валяются остатки разорванного голубя и голубиной головы. Они удивлялись, как это могло получиться. И кто-то предположил, что этот человек, наверное, хотел есть, так хотел есть, что разорвал голубя и съел сырое мясо.
   И отчего это он умер? И почему он полуголый – нижняя половина тела обнажена? Какой в комнате тяжелый и неприятный запах… И все ушли.
   Потом в эту темную зловонную комнату вошли двое; они притащили гроб и остановились возле трупа. Поставили гроб на пол и вытерли руки.
   – Давай скорей, а то у меня еще работа есть, – сказал один из них.
   – Ладно. Ну, начали! – ответил другой.
   Когда они делали свое дело, оторванная голова голубя расплющилась под ногой одного из них. А дверь в комнату была взломана.