В утро венчания облачили служанки еле стоящую на ногах дочь базилевса в подвенечную багряницу и алую мантию, украсили лорумом златотканым и водрузили на чело ее корону – столь великую размерами, что адаманты на кончиках лучей ее не могла достать Симонис рукой, – и повели на заклание. Окрасились перья ангела багрянцем, покрыла их золотая патина, и плясали отблески ее в глазах, что были словно переспелые вишни на меду, только одни из них источали нектар, а другие – сочились болью, но ни те ни другие не отпускали.
   Длился свадебный пир всю седмицу. Сидела она за столами, ломившимися от яств и напитков, как кукла, боясь вздохнуть. Ничего не ела и не пила, только пригубила кубок с вином да надломила кусок пирога. Ей, вскормленной на муставлерии с лепестками роз, дико было видеть горы еды и реки пития, жутких видом людей, которые выдирали мясо из туш при помощи кинжалов или прямо руками, брызгая жиром на богатые одежды. Здесь ели мясо, закусывали мясом и запивали бы мясом, кабы можно было налить его в чаши. Дабы порадовать госпожу свою, достали ромеи привезенные ими дары – золотую и серебряную посуду тончайшей работы, кубки, сделанные из огромных перламутровых раковин, и тончайшие золотые вилки с витыми ручками, сердоликами украшенными. Переглянулись дикари, зашептали – «златнэ вилюшке, златнэ вилюшке»[18] — и налили себе еще по чаше.
   Веселился в тот день весь Призрен до упаду. Веселился и воздавал должное господарю своему. Надменные ромеи – и те как будто подобрели, развязывает-то язык сербская шливовица. Даже враги заклятые – король Милутин и брат его родной Драгутин – обнялись да расцеловались по старинному обычаю. Только сын короля, королевич Стефан, сидел супротив молодых и мрачен был, как тучи над Босфором. Нахмурился господарь:
   – Зашто ти – пехар наздрављени на очевој свадби не дижеш?[19]
   Кинул Стефан взгляд на отца – будто клинком отрезал. А потом посмотрел на сидящую подле Симонис – да так посмотрел, что сердце ее оборвалось, – и ответствовал:
   – Ако ја будем дизао пехар за здравицу сваки пут, кад на кучку скочи кер, брзо бих се пијан ваљао испод плота[20].
   Разгневался господарь на такие слова, швырнул кубок золотой в сына своего. А потом показал рукой жест, от коего ромеи, за столами сидевшие, поперхнулись. Да наказал господарь сыну своему, чтоб не показывался тот ему на глаза более. А Стефану только того и надо – вскочил он с места, дернул скатерть, повалил на пол посуду драгоценную да яства царские, пнул ногой скамью, ажно отлетела та к стене да развалилась на части, – и выбежал из залы. Потом снова вскочил на коня да и ускакал с юнаками своими в Зету, что ромеи называли Диоклеей, ибо то был удел его в королевстве Сербском. Упрямы были Неманичи, как черти. И своевольны. Порода. Совсем сникла невеста, но ни радости, ни горя никто не узрел на лице ее. Терпи, королева, это пока только пир свадебный.
   – Ничего, – говорил на то господарь, отпивая из другой чаши, – молод еще, перебесится. Женю-ка я его на дочери царя болгарского. У девки высокая грудь и крутые бедра, она родит ему хороших детей. Пускай он сперва кобылу объездит – а там посмотрим, на что годен. Я в его годы войско водил и не возвращался без победы.
   Вздохнула на то королева Елена, но не сказала ничего, ибо не имели права жены сербские перечить мужам в собрании. Набежали тут прислужники с блюдами немалыми, на коих возвышались внушительные горы мяса, прикатили бочки со шливовицей взамен пустых – пей, народ, веселись, господарь в высях горних ангела заарканил и в жены себе нынче берет.
   Как досидела она до той поры, когда уместно было ей покинуть залу пиршественную, не помнила Симонис. Оставили ее служанки в покоях, возрадовалась она – ну слава богу, можно мне теперь одной побыть. Не тут-то было! Вошел господарь в опочивальню к ней, смотрит на нее, как кот на мышь, ласкает взглядом своим всю с головы до ног, будто нет на ней одежд ее. Многое говорила ей мать перед отъездом, еще больше – кормилица по дороге, но про то, зачем муж в ночь после свадьбы приходит к жене, – об этом они умолчали. Не хотели тревожить ее прежде срока? Или настолько грешно это было, что слов не подобрали нужных? Кто знает. Но вот – муж вошел к ней, а она боится его, как будто это сам сатана явился из преисподней по ее душу.
   – Не плаши се, анђеле мој. Нисам медвед, не уједам[21].
   Подошел король к Симонис совсем близко – слышала она уж дыхание его жаркое. Ждала, что скажет он ей. Подняла голову, дабы посмотреть на него, но тут снова мелькнули пред ней те самые дивные глаза, лишившие ее покоя когда-то. Заструился сладкий багровый сок по ягодам виноградным, умастил елей сосуды потаенные. И то, что случилось в сей миг, не имело объяснения ни на языке ромеев, ни на языке латинян, ни на сербском – обвил господарь хрупкий стан ее руками и увлек за собой на ложе. Как дикий зверь налетел на нее, порвал одежды драгоценные, раскидал повсюду. Зазвенела корона, покатилась по полу. Завладели чужие руки и губы телом ее, и не было для них там ничего запретного. Узри такое ромеи, лишились бы дара речи, ибо не принято дочерям базилевсовым подол рвать и охаживать их, как девок простых. И прямо как тогда, на реке, будто подстегнул король коня своего плетью да погнал вперед.
   На всю жизнь запомнила Симонис ту скачку. Пустил господарь коня своего во весь опор, и казалось – вот сейчас он раздавит ее, разорвет на мелкие кусочки. Будто в жернова попала она – так сдавило ее и сжало. Боль пронзила все тело, и сиплый стон вырвался из горла, но он только распалил всадника. А под окнами голосили что-то несусветное. Пыталась она вырваться, потом едва не лишилась чувств от боли и стыда – но сильные руки в толстых золотых запястьях крепко держали ее, а что-то чужое и страшное проникало в самое сокровенное, будоража его. Тяжкое дыхание задавало ритм песни, жуткой и манящей. Летел конь, мерно качаясь, будто по волнам, и всхрапывал, подобно зверю. На самой вершине горы осадил господарь коня своего, и вместе упали они с обрыва крутого под крик, от которого небо валится на землю. Багровый сок от смятых ягод виноградных стекал по телам, капал на белое полотно. Чудилось ей в этом что-то неправильное, не так все должно было быть, но оцепеневший от смятения разум мог только давать ответы на вопросы, которых не знал. Вывел ее из забытья голос, тихо, но властно сказавший:
   – Одсад моје срце теби припада, моја краљице![22]
   Окровавленная простыня вывешена была с балкона опочивальни королевской, дабы узрел народ свидетельство чистоты королевы своей и доблести короля. Варварский обычай. Напрасно опасалась королева Елена, что дочь базилевса еще слишком молода, дабы стать женой мужу своему. На то отвечал ей Милутин, что ежели недостает у мужа иного крепости в членах – так нечего на жену пенять, ибо все в этом деле зависит от мужчины. Раз может он взять – так берет, кого ему спрашивать?
   Но простыня еще не была концом всему. Раз за разом продолжался для Симонис этот кошмар, совсем измучил ее господарь – неудивительно, что жены его жили недолго, кто ж такое выдержит. Всю ночь до утра подгонял он коня своего да столь отвратительным вещам учил ее, что она и представить себе не могла, что бывает такое. Хотелось ей провалиться сквозь землю от стыда. И почему не ушла в монастырь она сразу? Приоткрылась пред ней дверь в неведомое, но плата за это была высока. А под окнами гремели, встречаясь, чаши со шливовицей: «У здравље господара! Свима би такве моћи, као он у својим годинама!»[23]
   Тяжела была рука Неманичей. Непреклонна их воля. Дано было им более, нежели другим. Все мужи из сего славного рода жили долго, если не были убиты, и сила их являла себя во всей красе своей после того, как разменивали они пятый десяток.
   Но не кончился еще свадебный пир, не отгремели песни застольные, не осушены были чаши заздравные, как пополз слух в народе. Мол, дочь базилевсова-то – только на вид ангел ангелом, а на деле – ведьма, змеюка подколодная. Сглазила она господаря и сына его, что прежде жили душа в душу. Околдовала обоих, оплела тенетами своими – тайными, любовными – да развела в разные стороны, врагам на поживу. Была это неправда – все, до последнего слова – но кому об этом расскажешь? Припомнилась тут Симонис отчего-то гадалка из Студиона, а отчего припомнилась – разве разберешь? Терпи, королева.
   Жива была еще у ромеев надежда, что не признают сей брак противоестественный в Константинополе – ни светские властители, ни духовные. Посему, едва отгремел пир свадебный, отправился в тайне великой к базилевсу Андронику гонец с письмом, в коем со всем усердием и в ужасающих подробностях изложили посланники прегрешения господаря сербского – и то, как нарушил тот священный договор, и то, как умыкнул жену себе, и то, как супротив воли Господней растлил дитя невинное. Изложено все это было в надежде, что скажет повелитель империи веское слово свое, расстроит брак да вернет назад все посольство вместе с дочерью. А тайно гонца слали затем, что боялись гнева господарева. Но не вчера родился Милутин на свет Божий, знал наперед он все премудрости византийские, хотя препятствий ромеям и не чинил. Как только улеглась пыль из-под копыт гонца ромейского, из тех же ворот выехал гонец короля сербов. Так и помчались гонцы наперегонки до Константинополя.
   Страшно разгневался базилевс, как прознал обо всем. Не было таких слов бранных, коими не называл бы он короля сербского. Не было таких кар господних, коих бы он не призывал на его голову. Женская же половина дворцов влахернских погрузилась в траур – заживо хоронили они милое их сердцу дитя, доставшееся стервятнику на поживу. В годах таких о вечном пора уж думать, а старому греховоднику все нипочем, подавай ему агнца на растерзание. Кинул базилевс в сердцах письмо короля сербского на пол, истоптал его ногами. Но опосля помыслил, что неразумно властителю империи давать ослепить себя гневу, – не поленился, нагнулся за письмом, надломил печать с крестом сербским да прочел.
   Писал ему король Милутин, аки родному, как ни в чем не бывало. Радовался, что отныне как братья они стали и что теперь славным родам Палеологов и Неманичей рука об руку строить царствие Христово на земле. А заодно сообщал господарь, что готов он во главе воинства своего выступить в поход супротив богумилов, богомерзких еретиков, отступников от веры, коих базилевс давно уже призывал одуматься, но кои, подстрекаемые злокозненным царем болгарским, плевали на увещевания базилевсовы с высокой колокольни. Давно уж хотел базилевс выжечь в империи заразу эту – а войско все никак не мог собрать. Призывал он государей христианских на дело богоугодное – а и те отчего-то не спешили, кто на засуху жаловался, кто на дожди. Так кому же, как не зятю новоиспеченному, оказать помощь семейству своему, постоять за веру отцов! Такоже сообщал господарь сербский между делом, что желает он в честь супруги молодой возвести в стране своей сорок задушбин – храмов да монастырей – по числу городов сербских, для чего не пожалеет он несметных сокровищ, взятых им в походах, а от базилевса же покорно просит помощи в деле сем многосложном – потребны ему искусность мастеров ромейских да отцы святые в нужном количестве, дабы вести народ к вере истинной.
   Опустился на трон базилевс, выронил письмо из рук своих. О, как давно ждал он этого! Как давно ждали этого предки его! И вот – случилось оно в тот самый миг, когда совсем уже и надежду потеряли. Это болгары всегда на Орду оглядывались, а братец Милутинов Драгутин мало что в рот папе не смотрел, веры им не было никогда, но Милутин избрал иное. Связывали себя сербы навеки с Византией и с верой истинной. Да так связывали, что никак потом не развяжешь. И нужны они были нынче империи – ох как нужны! Нужна была сила их и мощь, пусть и варварская, но принявшая самую суть веры в сердце свое. Нужно было и золото их, и клинки, и зерно. Нужна была свежая кровь. Разумел базилевс, что не все так просто, что и сам король сербский нуждается в союзниках, а пуще их ищет он опору внутри народа своего, на которую можно было бы уповать в суровую годину бедствий. И по всему было видно, что оба они обрели наконец искомое.
   Давно тщился базилевс найти слабое место у союзника своего, дабы давить на него при случае, но все как-то не находилось такового у короля сербского. А тут вон оно где отыскалось, место-то это! Бес в ребро. Не зря отдал базилевс дочь свою, этого кроткого ангела, дикарям на растерзание. Правду говорили в народе, что, мол, ночная кукушка дневную перекукует. Ай да ангел! Не ошибся базилевс в дочери, всегда была она умной девочкой. За одну ночь сделала более, нежели все базилевсы, стратеги да церковники вместе взятые за пять сотен лет. И не время было нынче отворачиваться от руки протянутой. Отец в Андронике вопил об отмщении, император – о выгоде великой. Знал Милутин, какие слова тестю его потребны, какие найдут дорожку к сердцу его.
   «Ладно уж, забирай ее, раз так нужна она тебе, – думал базилевс. – Наш товар – ваш купец. И с неканоничностью мы сладим, и с прочим. Но платить тебе за это, предводитель сербов, всю оставшуюся жизнь, да такую цену, какую только сможешь ты заплатить». И говорил ныне в Андронике отнюдь не базилевс.
   Ждали ответа императора византийского в Призрене: ромеи и королева молодая – с трепетом, король – со знанием, что всегда платили Неманичи по долгам своим и что все, за что брались они дерзновенно, было им по плечу, ибо любил их Господь более других. А когда пришло письмо долгожданное с орлом двуглавым на печати, зачитал его король пред всеми. Писал базилевс Андроник, что благословляет брак дочери своей возлюбленной с королем сербским и что он и супруга его будут молиться за счастье молодых. Писал базилевс такоже, что и патриарх дает свое благословение и вскорости пошлет королю все потребное для сорока задушбин, кои тот вознамерился возвести во славу Божию. И не забыл базилевс напомнить между делом, что еретики эти, богумилы, совсем стыд и совесть потеряли и что в будущем году намерен он при помощи зятя своего выжечь заразу сию на корню, покуда по всему свету не расползлась. С усмешкой прочел слова сии господарь – уж он-то знал, чем благословение сие оплачено будет. С отчаяньем внимали словам сим ромеи – продал базилевс возлюбленную дочь свою, как рабыню на рынке невольничьем, как корову на базаре, принес ее в жертву, подобно язычникам древности.
   «Молиться мы будем за тебя, доченька…» Уступила ее на большом торжище константинопольском родная семья по сходной цене, отреклась от нее. Во времена, когда все доступно, стало целомудрие хорошим товаром, а базилевс – удачливым торгашом. И тогда потеряла Симонис надежду. Но хуже всего было то, что ни в чем не могла упрекнуть она мужа своего. Любил ее он так, как в юности не любят – не научились еще. Ласкал он ее со всем пылом натуры своей и баловал, как ребенка, только были у нее теперь совсем иные игрушки. Щедро сыпались на нее едва ли не каждый день божий, будто из рога изобилия, золотые украшения, усыпанные самоцветами, дорогие платья из шелка и парчи, безделушки драгоценные, к коим женщины во все века слабость большую питают.
   Все прихоти ее тотчас же исполнялись, желала ли она гранатовых яблок, что росли на земле обетованной, или понежиться на покрывале из мехов горностаевых, когда холодный ветер задувал с гор. Все тут же доставлено было во дворец, и вот уже сам господарь потчевал ее искомыми яблоками на том самом покрывале, и губы от них были сладкими на вкус. А еще преподнесен был молодой королеве горностай ручной, дабы было ей кому дарить ласку свою в отсутствие господаря. Как-то обмолвилась она, что нравятся ей изумруды, – и вот уже надевает господарь на нее ожерелье изумрудное, да такое, что любая царица от зависти удавится, во все плечи. Прознал как-то господарь, что любит его юная супруга пение птичье, так на следующий же день в покоях ее щебетали птицы будто из сада райского, соперничая друг с дружкой красотой оперенья.
   Приказал он построить для нее новый дворец и насадить большой сад, закладывал в честь ее храмы, где запечатлевали лик ее лучшие мастера. По воле господаревой все вокруг благоговели пред ангелоподобной супругой его, будто она святая. И на руках носил он ее – вернее, на одной руке, у сердца, ибо легка была для него ноша сия. И на колени пред ней вставал, что уж и вовсе было делом небывалым, ибо никогда и ни пред кем не преклонял король колен своих. Как, бывало, придет он к ней в покои, а играет она там со сверстницами своими, на полу, на шкурах медвежьих, разбросав по ним подушки, то стоит опуститься ему к ним на пол, как тотчас все исчезают, оставляя господаря наедине с юной супругой его, дабы никто не мешал ему брать то, что принадлежит ему по праву. И не в детские игры приходил он играть на шкурах тех. Сядет господарь, бывало, на ложе, устроит Симонис у себя на коленях, зароется лицом в копну волос ее душистых, смешивая белые пряди с золотыми и целуя ее в теплый пробор, – и сидит так, преисполнившись духа святого. Вот уж воистину седина в бороду!
   Удивительно было Симонис и страшно – вот, этот человек, которого боятся все вокруг, даже властители держав иных, даже отец ее, всесильный базилевс, а пред ней слаб он и беззащитен, могла б она веревки из него вить, кабы имела к тому наклонность. Приятно было иметь власть над господарем таким, пускай и не простиралась она далее опочивальни. По приезде в Призрен узрела Симонис во дворце некое число красивых женщин. Носили они одеяния яркие да украшения богатые, и хотя сами считались служанками, но тоже имели прислужниц. А ныне их как ветром сдуло, ни одной нет. Всплеснула руками королева-мать: «За одну ночь ребенок этот сделал больше, нежели пять жен да за всю свою жизнь!» Смягчил ангел суровое сердце господарское.
   Щедра рука Неманичей. Сладостно повиноваться их воле. Ни днем ни ночью не давала воля эта отныне покоя юной королеве. Все принимала она, что было ей дадено, – и ласки, и дары богатые, – не выказывая при том радости либо грусти. Хорош был господарь, второго такого не найти, но Господи – в сердце у нее уже был другой, а вместе им там разве ужиться? Где-то далеко, в Диоклее, был сейчас королевич Стефан, все чаще смотрела она на юг и думала о нем. А в народе уж и спор пошел. Одни мыслили, что неправ был господарь, забрав невесту у сына своего, ибо сам он был уже стар и не об утехах с девами юными помышлять ему надлежало. Другие же говорили, что много сделал господарь для народа своего и потому право имеет хотя бы в преклонных годах выбрать себе ту, что по сердцу ему, сын же должен следовать за волей отцовской и принимать с благодарностью то, что дадено ему, не вправе сын отца судить.
   А когда, бывало, выезжал король сербов на прогулку да сажал юную супругу на луку седла своего, то все оборачивались им вослед, ибо странно было видеть их вместе – столь умудренного летами, сурового и наводящего ужас на врагов мужа и столь прелестное дитя. Смолкали в их присутствии громкие разговоры и смех, только перешептывания слышались да вздохи. И было в этих двоих что-то такое жгучее и пряное, что люди смотрели им вослед и не могли оторвать глаз.
   Год прошел с тех пор, как отгремела королевская свадьба, а за ней уж и другая торопится – королевского сына. Дабы поощрить болгар на более тесные сношения, женил король Милутин сына своего Стефана на Феодоре, дочери Смилеча, царя болгарского. Была царевна болгарская совсем не похожа на Симонис, статная и чернявая, как и обещал господарь – с высокой грудью да крутыми бедрами. И вновь начался для дочери базилевса знакомый уж ей страшный сон – толпы народа на улицах, туши на вертелах, смрадный дым из котлов, летящие на крыльцо пред храмом золотые монеты да простыня, с балкона вывешенная.
   Но свадьба эта еще более походила для Симонис на похороны, нежели ее собственная. Тогда боялась она неведомого, теперь же того, что знала доподлинно. Сама она держалась на ногах только матушкиными заветами, господарь пил одну чашу шливовицы за другой, но никак не пьянел, а жених так и вовсе напоминал покойника – лицом бледен, видом яростен, а из глаз, тех самых глаз, сочилась боль, не патока. Не своя воля привела его ныне к алтарю, но долг пред народом своим да сыновний долг – так же, как и дочь базилевса когда-то. Не вольны короли выбирать себе супругов по сердцу. Один Милутин на такое сподобился, да и ему это дорого станет.
   Утешала кормилица Симонис, оплетая жемчугом косы ее, говорила, мол, полюбишь еще, никуда от тебя это не денется, была бы шея – а хомут уж найдется. Вон мать с отцом – тоже шли к алтарю, не зная друг друга. Был он сыном базилевса, она – из далеких земель италийских, даже не видали они друг друга до свадьбы-то, а и поныне живут душа в душу. Но что до увещеваний сих тем, чьи жизни навеки связаны с нелюбимыми? Одна только болгарка Феодора и радовалась на свадьбе этой, ибо заполучила она то, что хотела.
   По случаю торжеств свадебных полон был город гостями, а более всего среди них было болгар заезжих. Сам царь болгарский почтил Призрен присутствием своим. Приехал и родич царя, владетельный князь Шишман с супругой своей Анной, дочерью Милутина. И когда отгремели все пиры, а под окнами молодых отголосили положенное, собрались властители земель окрестных на совет в большом зале дворца.
   Восседал на троне сам Милутин, по обыкновению – в черных одеждах по моде ромейской, со своими тяжелыми цепями и толстыми запястьями из чистого золота да в венце королевском. Подле господаря сидела на креслах изящных, резным перламутром отделанных, Симонида Палеологиня, супруга его, в пурпурных одеяниях и с блистающей тиарой на челе. Не принято было что у сербов, что у болгар жен допускать на советы мужей сильных, но на то была воля господаря. Хотел ли похвастать он женой молодой пред соседями или перенял порядки константинопольские, дабы во всем походить на империю, – кто знает? Но цели своей достиг – позавидовали господарю все черной завистью, ибо второго такого ангела воистину не было больше на свете. Не было ни у кого из правителей окрестных столь прелестной супруги, а у кого была жена лицом приятна, так языкам не была научена и обхождению правильному, только и годилась, что вышивать, на женской половине сидючи.
   Явился на совет и болгарский царь Смилеч со своими боярами, и владетельный князь Шишман. Явился и старый недруг Милутина – брат его старший Драгутин с сыном своим Владиславом и приближенными. Явились и посланники ромейские, венгерские, валашские, боснийские, хорватские, италийские и всякие прочие. Много было и сербов знатных. Одесную от короля сидел сын его, королевич Стефан, опора и надежа господарева, только глядела эта опора все больше куда-то на сторону – то на Драгутина взгляд кинет, то на мачеху свою.
   Не для словес праздных совет собрался. Должно было решать наконец, когда начинать войну с проклятой ересью богумильской и как войско собирать. Но не так-то просто было властителям разным достичь согласия. Симонис, по привычке своей к учениям всяким, перед советом пытала женщину, что знала по-ромейски и к ней приставлена была, – о чем говорить будут там мужи именитые да в чем все дело? А и было дело не сказать чтоб простым. Подвизался Милутин идти на богумилов. Дело то было нехитрое, богумилы – чай не татары, ордами не кочуют, в деле ратном не сильны. Но тронуть их просто так нельзя было, ибо обитали они в царстве Болгарском, под крылышком у царя, а между сербами и болгарами давно уж кошка пробежала, и немало войн случалось меж соседями, потому якобы и не хотел царь болгарский впускать чужое воинство в страну свою. Было и другое. Как только наладится Милутин в Болгарию, так сразу же в спину господарю ударить может брат его родной Драгутин да с венграми заодно.
   – Как же так? – вопрошала Симонис. – Родной брат – и в спину? Как получилось, что братья стали врагами? И почему сербами правит Милутин, а не старший брат его?
   – Потому и враги, – был ответ.
   И узнала Симонис такую историю. Был Драгутин старшим сыном господаря сербов Уроша. Страждал он власти более всего на свете и не мог противиться сему. Не хотелось ему ждать своей очереди у трона, и задумал он дело лихое. Сверг он отца своего с престола, убил его и занял место его. Но власть его и после этого не стала беспредельной. А еще боялся Драгутин младшего брата своего, что тот поднимет бунт против него, отцеубийцы, ибо был Милутин неистов и искусен в деле ратном. Текла в их жилах одна и та же кровь, кровь Неманичей, она-то и толкнула Драгутина на новое лиходейство, коего свет не видывал.
   Сложно в это поверить, но были времена, когда жили братья душа в душу и все делали сообща – было то до смерти отца их. А когда нечем было заняться им, проводили они дни в неизъяснимом веселии, и были посрамлены те, кто мыслил зло, видя изобильную любовь их. Каково же было изумление всеобщее, когда напали на Милутина убийцы, посланные братом его. Подло напали, со спины, ибо, даже имея перевес, боялись они скрестить с ним оружие. По всему, должны они были убить его наверняка, но силен и ловок был Милутин, а еще отчаянно смел – не раз спасало это жизнь ему и народу его. Жестоко раненный, ушел он от жаждущих крови убийц и даже поразил клинком своим некоторых из них. Видела Симонис на теле господаря эти страшные шрамы, братом оставленные, врагу такого не пожелаешь. Напрасно болтали, что не берет господаря сербов ни стрела, ни копье, ни какое иное оружие. Еще как берет! Только спасают от смерти живучесть породы его и бесстрашие – после того как брат поднял на тебя руку свою, чего еще достойно убояться?