Степан Дыбец, член бердянского ревкома, рассказал Александру Беку очень важный для нас эпизод о том, как назначенный к Махно начальником штаба Озеров упрашивал его съездить с ним вместе на фронт:
   – Тебе, Дыбец, это выгодно. Наживешь политический капитал в войсках. Посмотришь, как наступают, и будешь мне помогать… (5, 53).
   Дыбец, как дисциплинированный партиец, справился в уездном комитете партии: стоит ли? Там решили: стоит. «…Надо показать, что большевики не страшатся идти в бой, делят судьбу фронтовиков» (5, 53). Показать надо…
   Тем не менее Степан Дыбец, появившийся под огнем в красных революционных сапогах, привезенных из Америки, где он эмигрантствовал еще как анархист, снискал себе среди партизан добрую славу: «Дыбец, бывший анархист, а ныне коммунист, пуль не боится, будет драться вместе с нами, привез белье, – значит, наш брат, к нему можно апеллировать, ходить к нему, как к своему коммунисту» (5, 55). Много ли их было, таких «своих»?
   Еще красноречивее об отношениях между партийными «верхами» и партизанскими «низами» свидетельствует другой факт: перед наступлением Озеров принес Дыбецу рапорт на имя Дыбенко – просил патронов – и молил тоже подписать: «Дыбенко моему рапорту вряд ли поверит. Ты же теперь – большевик. Добавь от себя несколько слов. Подтверди мою бумагу» (5, 52).
   Если не верили, что на войне нужны патроны, то понятно ли, чему верили, дорогой читатель?
   Однако у большевиков были и реальные поводы попристальнее приглядеться к Махно: десятого апреля состоялся третий по счету районный съезд махновских вольных советов. Крамола на нем, безусловно, прорвалась в виде неодобрения продразверстки, но в целом съезд был деловой, речь шла о мобилизации на фронт десяти мужских возрастов (годы рождения с 1889 по 1898-й), и в этом смысле мероприятие могло бы даже рассматриваться как прямое исполнение указаний Антонова-Овсеенко о формировании отрядов на местах перед лицом белой опасности. Но Дыбенко это почему-то взорвало. Он разразился телеграммой: «Всякие съезды, созванные от имени распущенного, согласно моему приказу, Военно-революционного штаба, считаются явно контрреволюционными, и организаторы таковых будут подвергнуты самым репрессивным мерам вплоть до объявления вне закона. Приказываю немедленно принять меры к недопущению подобных явлений. Начдив Дыбенко» (1, т. 4, 108). Получив телеграмму, делегаты съезда, которые претендовали выражать интересы двух миллионов крестьян края, приняли резолюцию протеста. По сути дела, это была первая попытка большевиков наложить лапу на «вольные советы».
   Между тем и сам Дыбенко заодно с Махно попал в щекотливое положение, будучи обвинен в незаконном захвате 90 вагонов муки и фуража, предназначенных для рабочих Донбасса. Потянулось следствие. «Дыбенко вышел совершенно чист; вина Махно оказалась не столь уж значительной, ибо было задержано им небольшое количество грузов ввиду совершенно исключительной обстановки», – констатировал Антонов-Овсеенко (1, т. 4, 102). Тем не менее и через две недели, когда на Украину в качестве чрезвычайного уполномоченного Совета обороны прибыл член большевистского ЦК Л. Б. Каменев, тыловые чинуши самого высокого ранга упрямо ему твердили о том, что в продовольственном вопросе за действия Махно и Дыбенко поручиться не могут. Тут же, как это испокон веку делалось на Руси, вновь решено было создать «для обследования действий» каждого из них специальные комиссии, собрав предварительно имеющийся у наркомпрода и наркомвоена обвинительный материал.
   Под фронтовиков, обесславивших себя неудачами, определенно велся подкоп. Это с болезненной остротой военного человека почувствовал командующий Второй армией Скачко и имел мужество телеграфировать Антонову-Овсеенко лично:
   «Мелкие местные чрезвычайки ведуг усиленную кампанию против махновцев, и в то время, как те проливают кровь на фронте, в тылу их ловят и преследуют за одну только принадлежность к махновским войскам. Глупыми, бестактными выходками мелкие чрезвычайкомы определенно провоцируют махновские войска и население на бунт против советской власти… Так дальше продолжаться не может; работа местных чрезвычаек определенно проваливает фронт и сводит на нет все военные успехи, создавая такую контрреволюцию, какой ни Деникин, ни Краснов никогда создать не могли». Скачко предложил упразднить мелкие ЧК и передать их функции особым отделам при командарме. «В случае отказа я буду вынужден провести эту меру в пределах своей армии собственной властью, и пусть меня тогда вешают, как бунтовщика, ибо я предпочитаю лучше быть повешенным, нежели смотреть, как все завоевания Красной армии сводятся на нет глупостью» (1, т. 4, 102).
   Скачко был человек умный и честный, ему недолго оставалось командовать армией, ибо в сферах политики более высокой по каким-то причинам решили существа дела не разбирать, а для отчетности найти виноватого.
   На соцзаказ, как всегда, первой откликнулась чуткая партийная пресса. Едва стабилизировался фронт, как в лицо повстанцам со страниц главной газеты советской Украины – харьковских «Известий» – были выплеснуты слова: «Долой махновщину!»
   Махно опять обвинялся в мелкобуржуазности, растленной, как венерическая болезнь, и, соответственно, в разлагающем влиянии на Красную армию и развале фронта.
   Помянув махновский съезд, автор передовицы требовал положить конец «безобразиям», творящимся в «царстве Махно», а для этого – слать в район агитаторов, «вагоны литературы», инструкторов по организации советской власти. Готовилась широкомасштабная идеологическая экспансия. К слову сказать, что творится в «царстве Махно» – никто не знал, ибо ни один пропагандист не бывал там. Но, как нередко бывает в таких случаях, это не имело никакого значения.
   Одновременно в штабе Южфронта окончательно решили реорганизовать партизанскую бригаду Махно в регулярную советскую дивизию и для этого первым делом сместить Махно с должности командира и заменить его неким товарищем Чикванайя. Как примет это Махно, было неизвестно. Боялись восстания. Сокольников из штаба Южфронта намекал Антонову-Овсеенко: «…В связи со сдачей Мариуполя, поражением-бегством бригады Махно, не сочтете ли подходящим моментом убрать Махно, авторитет которого пошатнулся?» (1, т. 4, 103). Антонов-Овсеенко отмалчивался. Ему докладывали, что бригада Махно опасно разрослась и давно уже превзошла по численности дивизию, что при нем состоят «многочисленные банды» анархистов, и все местные учреждения, вплоть до уездного центра Александровска, переполнены анархистами и левыми эсерами. Но он знал также, что половина передаваемых ужасов – преувеличение, если не ложь, – и что одно неловкое движение может вызвать взрыв и пожар почище тех вспышек, что тут и там возникали на Украине в виде разрозненных крестьянских восстаний.
   Антонов-Овсеенко решил лично ехать в войска всех трех знаменитых полководцев начала девятнадцатого года, с каждым лично повидаться и поговорить. Ему нужны были Григорьев, Дыбенко, Махно. Поездка эта полна драматизма и той динамики, которая делает рассказ о ней похожим на киносценарий: вот мизансцена общего плана, вот – среднего, вот – крупного…
   У Григорьева командующий фронтом побывал буквально накануне мятежа. Собственно говоря, что-то уже творилось с его дивизией, что-то начиналось: двинутые из-под Одессы на отдых домой части вели себя вызывающе, громили станции и отделы ЧК, зачем-то издевались над станционным персоналом, а то и сцеплялись между собой, но все это, растянутое по лентам железных дорог, еще не имело политического смысла и названия и пока что вписывалось в общий контекст безобразий, сопровождающих продвижение любой армии. Григорьев встретил Антонова-Овсеенко в своей «столице» Александрии с оркестром, почетным караулом, почтительным рапортом. Осмотр войск и войсковых мастерских на комфронтом произвел наилучшее впечатление. Съездили в соседнее село Верблюжку, которое выставило на фронт четырехтысячный полк. Загорелые, крепкие солдаты полка, обутые в «подобие обуви», жадно слушали слова про мировую революцию и советскую власть, отозвались мощным «ура». Но когда кто-то из сопровождавших Антонова-Овсеенко произнес слово «коммуна», полк взорвался такой злобой, что насилу удалось унять. Антонов в тот же день телеграфом недвусмысленно предупреждал Раковского: «Население провоцировано действиями продотрядов. Сначала организуйте местную власть, потом выкачивайте хлеб. Части Григорьева и он возбуждены до крайности… Категорически заявляю вам, как главе правительства: политика, проводимая на местах, создает обиду, возбуждение против центрвласти вовсе не одних кулацких, а именно всех слоев населения» (1, т. 4, 83).
   Григорьев не скрывал своего раздражения: «За что воюем?» Антонов-Овсеенко вынужден был убеждать, что виноват не центр, а местный идиотизм, но слова звучали вроде бы не совсем убедительно, и от его внимания не ускользнуло, что Григорьев проговорился о необходимости «миром поладить» с восставшими казаками верхнего Дона, которые к тому времени еще не попали в орбиту влияния Деникина и вместе с примкнувшим к ним 204-м красным полком вели партизанские бои против советских войск независимо от белых. Он принимает решение не бросать дивизию Григорьева в сторону Дона, в помощь Махно, а двинуть ее на запад – на Румынию, Венгрию, подальше от проклятых вопросов внутренней политики – к чести и славе, богатым трофеям и винным погребам, наградам и почестям, причитающимся будущему предводителю восстания мирового пролетариата…
   Никифор Григорьев был честолюбив, и Антонов-Овсеенко знал это. В последнем разговоре наедине, твердо глядя в глаза атаману, он сказал: «Смотрите, в союзе с Советской властью вы одержали победы мирового смысла, прославили свое имя. Дорожите этим именем. Не поддавайтесь шептунам-предателям. Вы можете новыми великими делами войти в историю».
   Григорьев задрожал, но выдержал взгляд командующего фронтом. Потом воскликнул: «Решено! Верьте! Я с вами до конца. Иду на румын. Через неделю буду готов… Только дайте больше работников и обуви…» (1, т. 4, 84).
   Работников толковых Григорьеву не прислали, обуви, по-видимому, тоже. Через неделю дивизия полыхнула мятежом на пол-Украины…
   Из Александрии путь Антонова-Овсеенко лежал в Симферополь, к Дыбенко. Тут обстановка была поспокойнее: решался вопрос о создании Крымской советской республики со своим правительством, куда Дыбенко – явно невтерпеж ему было – метил наркомвоенмором. Вопрос о подкреплениях Махно решился отрицательно: Дыбенко не дал, напротив, грозился забрать приданные Махно части своей дивизии для добивания последних белогвардейцев под Феодосией…
   Из Крыма поезд Антонова-Овсеенко покатил прямиком в Гуляй-Поле. Ни один из начальников подобного ранга еще не осчастливливал городок своим визитом. Можно с уверенностью сказать, что если бы не мужество Антонова, сунувшегося в самое махновское логово, никто бы так и не побывал у Махно – прежде всего не состоялся бы скоро воспоследовавший визит Каменева, – и мы до сих пор судили бы об обстановке в Гуляй-Поле того времени исключительно по ужасающим слухам, которые вокруг него циркулировали.
   Первые впечатления, правда, легли довеском к тому «негативному», которого и так было предостаточно. 28 апреля в Пологах к поезду командующего фронтом приблизилось несколько человек в сильной взволнованности – это были комиссары, бежавшие от Махно. Говорили, что Махно готовится арестовывать коммунистов и поворачивать штыки против советской власти. Вообще, предчувствие грозящей измены, какого-то грандиозного восстания, близкие приметы которого мерещились всюду, смертной тоскою точили сердца партийцев. Мятеж мерещился всем, мятежа ждали, мятежом сочилась деревня, еще не раздавленная, не выжженная войной, еще полная сил, но уже уставшая от первых большевистских упражнений. Антонов-Овсеенко чувствовал настроения и ситуацию лучше, чем кто бы то ни было. Он знал Украину, он давно, с 1918 года еще, имел дело с партизанами. Махно, Маруся Никифорова, Гарин – эти имена для него, в отличие от киевских, харьковских и московских вождей, имели смысл и значение. За этими именами стояли люди и войска – его войска.
 
 
    Дом семьи Махно (Михненко) в Гуляйполе.
 
    Запись в метрической книге о рождении Нестора Махно.
 
    Браться Махно – Карп и Емельян.
 
    Нестор Махно в 1906 году.
 
    Гуляйпольская группа анархо-коммунистов в 1907 году. Махно – первый слева.
 
    Тюремное дело Нестора Махно. 1910 год.
 
    Бутырская тюрьма, узником которой Махно был в 1911–1917 гг.
 
    Узники Бутырки, освобожденные после Февральской революции. Махно и здесь – первый слева.
 
    Духовные отцы Махно – М. А. Бакунин и П. А. Кропоткин.
 
    Письмо Махно Кропоткину.
 
    Партизанский отряд Т. Вдовиченко хоронит погибших товарищей. 1918 г.
 
    Гетман П. Скоропадский со своим окружением.
 
    Тачанка – боевое изобретение махновцев.
 
    Батька со своими бойцами. 1918 г.
 
    Штаб-квартира Махно в Гуляйполе.
 
    Махновцы изучают проект соглашения с красными. Старобельск. 1920 г.
 
    Н. Махно в 1919 году.
 
    Знаменитый атаман Федор Щусь (в центре) с товарищами.
 
 
    Образцы печатной продукции армии Махно – газета «Голос махновца» и листовка, обращенная к повстанцам.
 
    Один из ближайших сподвижников батьки Трофим Вдовиченко.
 
 
    Командир еврейской роты армии Махно Александр Тарановский.
 
    Начальник штаба повстанческой армии Виктор Белаш.
 
    Федор (Феодосий) Щусь.
 
    Известный махновский командир Лев Задов (Зиньковский).
 
    Партизаны-махновцы. 1919 г.
 
    Батько Махно на вершине популярности.
 
    Знамя одного из махновских отрядов.
 
   Выслушав комиссаров, Антонов отправил Махно телеграмму, предупреждающую о визите. Аппарат в штабном вагоне вскоре отстучал ответ: «На вашу телеграмму № 775 сообщаю, что знаю вас как честного, независимого революционера. Я уполномочен от имени повстанческо-революционных войск… просить вас приехать к нам, чтобы посмотреть на наш маленький, свободно-революционный Гуляй-Поле – „Петроград“, прибыв на станцию Гуляй-Поле, где будем ждать с лошадьми» (1, т. 4, 109).
   В этом ответе умиляют своеобразная чопорность – «от имени…» – и ежистая независимость. Петроград сравнил с Гуляй-Полем – не для того, чтобы противопоставить, а для того, чтобы сопоставить: и здесь, и там в свое время пробил час народной свободы. Мы независимы и свободны так же, как и вы.
   29 апреля на станции Гуляй-Поле командукра встретила тройка. В селе выстроенные во фронт войска грянули «Интернационал». Навстречу Антонову вышел «малорослый, моложавый, темноглазый, в папахе набекрень, человек. Отдал честь: комбриг батько-Махно. На фронте держимся успешно. Идет бой за Мариуполь» (1, т. 4, ПО).
   Конечно, инспекция Антоновым-Овсеенко бригады Махно была поверхностна – он многого не успел увидеть, почувствовать здесь, как и в дивизии Григорьева, которую покинул, все-таки, с ошибочным впечатлением, что Григорьев «не выдаст», пока будет удовлетворено его честолюбие. Но Махно командующий знал дольше, Махно был понятнее: таких, как он, командиров-анархистов у Антонова немало было в восемнадцатом году…
   Обходя строй формирующегося в Гуляй-Поле полка, Антонов-Овсеенко отмечал про себя: одеты кое-как, но вид бодрый. В штабе чувствуется рука спеца – Озерова, посланного к Махно начальником штаба. Выслушав доклад о положении на фронте, где разгромленная бригада вновь контратаковала и пробивалась к Мариуполю, Антонов зафиксировал: Махно обнаруживает как будто «значительную упругость». Выслушал жалобы: ни винтовок, ни патронов. Заговорили об отступлении. Разгорячась, Махно понес на соседей: девятая дивизия панически настроена, ее командный состав – белогвардейцы! (1, т. 4, 111). Антонов-Овсеенко, пользуясь поворотом разговора, возразил, что, по докладам командиров девятой, сами махновцы обнаруживают неустойчивость и антисоветские настроения. Это вызвало недоумение: «повстанцы уважают красную звезду». Побледневший Махно как доказательство предъявил фронтовое донесение: «Бежала соседняя девятая и погиб, окруженный, не сдаваясь, наш полк у Кутейникова» (1, т. 4, 111). Разговор пошел уже не обиняками:
   – Изгоняли политкомиссаров?
   – Ничего подобного! Только нам надо бойцов, а не просто болтунов. Никто их не гнал. Сами поутикали… (1, т. 4, 112).
   Эти батькины слова сурово подтвердил политкомиссар бригады.
   Махно просил оружия. За все время союза с Красной армией бригада, по непонятным причинам, получила от Дыбенко только три тысячи винтовок, причем итальянских, к которым ни русские, ни немецкие патроны, бывшие в ходу на Украине, не подходили. Теперь, за израсходованием патронов, эти винтовки превратились в тяжелое и неудобное холодное оружие. Все остальное вооружение, в том числе и орудия, добыто с бою…
   После штабного совещания Махно показал командующему любимое село: три школы, «деткоммуны», госпитали, где на тысячу раненых не было ни одного профессионального, опытного врача. Школами и детсадами, как это ни смешно, заведовала в Гуляй-Поле Маруся Никифорова, прима-анархистка 1918 года, которую Махно отстранил от ведения военных операций. Видел Антонов-Овсеенко и еще кое-кого из приближенных: по-видимому, темной осталась для него лишь деятельность махновской контрразведки да анархического Культпросветотдела (что-то вроде политуправления бригады), но всего успеть увидеть он не мог.
   Читателя, вероятно, заинтересует контрразведка, навсегда соединившаяся в исторической памяти с фигурой Левки Задова. Но организовал контрразведку не он, а анархист-набатовец Черняк, появившийся в Гуляй-Поле в январе 1919 года вместе с Белашом, после того как тот приезжал для переговоров с большевиками в Харьков. Черняку мирная пропагандистская работа была не по нутру, его тянуло к романтике прежней суровой и беспощадной жизни подпольщиков-боевиков, и он еще в 1918 году попытался в новых условиях реализовать подходящий ему modus vivendi, организовав контрразведку при одном из красногвардейских штабов, в котором – мир тесен – был и знаменитый разгонщик Учредительного собрания матрос Анатолий Железняков. Здесь же встретился ему и юзовский анархист Лева Зиньковский – огромный улыбчивый рыжий детина необыкновенной физической силы, бывший каталь доменного цеха, который, собственно, и был Левкой Задовым. Потом они вновь повстречались уже у Махно, куда Лева привел и своего брата, совсем юного еще, девятнадцатилетнего Даниила, которого ласково звали Данько. Вообще, обоих в батькином войске любили за бесстрашие, настоящую воинскую хитрость, верность и доброту. Лева очень привязался к Махно и весь последний год, когда тот не вылезал из болезней, причиняемых ранами, ходил за ним, как родная мать и, бывало, в буквальном смысле слова носил на руках.
   Черняк же у Махно сплотил вокруг себя группу горячих молодых людей, каждый из которых потом в полной мере реализовался как бескомпромиссный романтик террора: Яша Глагзон после разгона штаба Махно пробрался в Москву и стал эксистом у «анархистов подполья», которые, борясь с диктатом большевиков, совершили осенью 1919-го знаменитый взрыв Московского комитета партии в Леонтьевском переулке, надеясь убить Ленина, который вроде бы должен был присутствовать на заседании, но не пришел. Хиля Цинципер из контрразведки Черняка у «анархистов подполья» был печатником – следовательно, он на даче в Краскове и набрал листовочку «Правда о махновщине»; дачу потом, когда накрыли организацию, сожгли, но Хилю взяли живым. Один из его подельщиков, Михаил Тямин, сидя на Лубянке, написал пространные показания, где пытался объяснить следствию трагизм положения, при котором революционеры вынуждены разговаривать друг с другом на языке динамита, и, много внимания уделив ужасающему вырождению «делателей революции», умолял чекистов помиловать и освободить Цинципера и еще пять человек, как чистых и искренних борцов за народное дело, уверяя, что эти пятеро еще сделают для революции больше, чем сотни «чистеньких» карьеристов. Просьбе его не вняли: «анархисты подполья» слишком уж многое себе позволили—взрывом было убито 12 человек, 55 пострадало, среди них – Н. И. Бухарин, раненный в руку. «Анархисты подполья» пытались большевистский государственный террор перешибить плетью своего самопального террора, применяя против советских чиновников те же методы, что и против сановников царского режима. Взрыв объявлялся началом третьей революции, за первым ударом были обещаны новые: «С большевиками мы ведем борьбу… пока власть не уничтожит нас или мы не уничтожим власть…»
   При такой постановке вопроса «анархистам подполья» нечего было рассчитывать на пощаду. Все подпольщики были, безусловно, романтиками, но это был тот чудовищный, бесплодный, презрительный к человеческой жизни романтизм обреченных – и, более того, зачарованных своею скорой смертью людей, – который других людей, с более здоровыми инстинктами, заставляет от таких держаться подальше, чураясь их, как бесноватых. Декларацию «анархистов подполья» – ответ на политику «красного террора» – читать по-настоящему страшно: это апология тотального разрушения, песнь смерти, написанная людьми, не способными ни к каким компромиссам и готовыми ради человеческого братства и солидарности дойти до крайности разрушения и «пожарищ новой революции».
   Левка Задов был не из таких. Он был проще, здоровее. Родился он в семье бедного еврея, имевшего восьмерых детей и две десятины земли. После того как отец, перебравшись в Юзовку, умер, двадцатилетний Лева, в ту пору уже поступивший на металлургический завод, решил, что жизнь несправедлива к нему, и вступил в анархистскую группу. За ряд экспроприации он прямиком попал на каторгу, откуда, как и Махно, был освобожден всеобщей политической амнистией 1917 года. Но, вернувшись домой, он не стал бунтовать, а снова пошел на завод, и, пожалуй, если б не революция, то к прежнему бы делу Задов не вернулся: не было в нем того запалу, что был в Махно, и злости не было – выдумка это Алексея Толстого, такая же выдумка, как и придурочный Махно в картузе на велосипедике.
   В 1921 году Лева с братом ушел вслед за Махно в Румынию, но через три года от тоски вернулся и стал служить в одесском ГПУ, где, благодаря своей толковости, продвинулся в должностях и от «сотрудника для поручений» дослужился до высокого чина в разведке. В 1937-м его вместе с братом арестовали, в 1938-м – расстреляли за «шпионаж». В автобиографии, подшитой к следственному делу, Лев Николаевич Задов сообщил о себе еще следующие сведения:
   «…В 1917 году по возвращении из каторги поступил снова на завод в доменный цех, где работал до апреля 1918 года, т. е. до прихода немцев на Украину…
   В сентябре м-це от рабочих дом. цеха был избран в Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, каковым я состоял до отступления партизанских отрядов из Украины.
   В декабре 1917 или в январе 1918 г. вступил добровольно в партизанский отряд, именуемый тогда Красной Гвардией, и участвовал в боях во время налетов донских казаков на Донбасс.
   В апреле 1918 г. во время прихода немцев отступил с красногвардейским отрядом под руководством анархиста Черняка. Отступали мы до гор. Царицына.
   Под Царицыным наш отряд, как и большинство анархистских отрядов, был разоружен, но в течение 8—10 дней наш отряд был снова вооружен и брошен на фронт в районе станицы Потемкинской – против казачьих банд генерала Краснова…
   В августе м-це 1918 года к нам в отряд прибыло распоряжение из Царицына о том, чтобы именоваться Красной Армией, были присланы деньги для выплаты зарплаты, где мне, как начальнику штаба боевого участка, полагалось 750 руб., а красноармейцу рядовому – 50 р. Я, как анархист, с этим положением не согласился и с согласия Черняка выехал в Козлов в штаб Южного фронта. Откуда был направлен на Украину для ведения подпольной работы.
   По приезде на Украину я связался с атаманом Махно, у которого я и остался до 1921 года, т. е. до момента ухода в Румынию.
   Во время моего пребывания в махновских бандах я занимал следующие командные посты: помкомполка, начальник контрразведки 1-го Дон. корпуса, был комендантом так называемой Крымской группы во время ликвидации Врангеля, членом штаба армии и адъютантом…»