Волин почувствовал ответственность момента:
   – Если сегодня, в разгар революции, после всего, что произошло, крестьяне направят на съезд контрреволюционеров и монархистов, тогда – слышите – дело всей моей жизни было сплошной ошибкой. И мне ничего не останется, как вышибить себе мозги из револьвера, который вы видите на столе!
   – Я серьезно… – начал было Лубим.
   – И я серьезно, – закончил Волин. – Мы поступим так, как решили. Если съезд будет контрреволюционным, я покончу с собой. И потом – не я созывал съезд. Это дело всех наших товарищей. И я не хочу ничего менять, потому что согласен с ними… (95, 606–607).
   Сегодня трудно понять, почему резолюция в поддержку Учредительного собрания вынудила бы Волина покончить с собой. Острота проблем стерлась, прежние разногласия не кажутся нам столь существенными. Но Волин оказался прав в другом – Учредительное собрание не было съездом, кажется, даже вспомянуто. Съезд открылся 27 октября. Председательствовавший Волин объяснил делегатам, что Реввоенсовет Повстанческой армии взял на себя ответственность созыва этого съезда и выступает гарантом его безопасности. Он объяснил, что махновцы – не власть, а только военный отряд, защищающий интересы народа и те органы власти, которые будут избраны на съезде. Изложив предполагаемую повестку дня, он сделал несколько неожиданное заявление, сказав, что председателя на съезде не будет и что вот с этой минуты собравшиеся вольны поступать и решать все так, как им заблагорассудится. «Если товарищи не против, – добавил он, – то я возьму на себя функции секретаря…»
   Поначалу депутаты настороженно отмалчивались. За два года войны у них выработалось неопровержимо скептическое отношение к любым нововведениям и обещаниям. Их молчание по-своему истолковали приглашенные на съезд меньшевики и эсеры:
   – Товарищи делегаты, мы, социалисты, должны предупредить вас, что здесь разыгрывается гнусная комедия. Вам ничего не навязывают… Но вам вполне квалифицированно подсунули председателя-анархиста и вы продолжаете руководствоваться мнением этих людей! (95, 611).
   Вышла склока. Махно, не стерпев такой черной неблагодарности, как был, в гимнастерке и в портупее, выбежал на трибуну и, облаяв эсеров и меньшевиков, назвал их «ублюдками буржуазии», посоветовав работе съезда не мешать, а лучше убраться на все четыре стороны… Махно был оратор не слабый, но, скорее, предназначенный для митингования на майдане или перед строем бойцов, так что можно представить себе, в каких выражениях он разделал противников.
   Меньшевики и эсеры продемонстрировали обычный прием малодушной оппозиции и покинули съезд. С ними ушло несколько представителей рабочей делегации, в которой из 17 человек 15 были меньшевиками.
   Инициативу попытались перехватить левые эсеры, потребовав все же избрать председателя съезда, чем спровоцировали совершенно неожиданную реакцию «депутатов»:
   – Хватит нам начальников! Везде эти головы! Хоть раз без них поработаем спокойно! Товарищ Волин нам сказал, что технические вопросы уладит – и довольно… (95, 611).
   Если доверять свидетельству Волина, съезд в дальнейшем проходил в «исключительной» атмосфере. И не только в смысле работоспособности, но и в смысле общего настроя. Крестьянские делегаты, среди которых были и старики, признавались Волину, что это был первый съезд, на котором они не только ощущали себя свободными, но еще чувствовали себя братьями (95, 613). Фигура председательствующего с наганом в руке больше не тяготела над ними. Вряд ли все было так ладно, как пишет Волин (остатки рабочей делегации, например, заняли глухую оборону, хотя существенно повлиять на решения собрания они не могли). Но съезд действительно наметил решения ряда принципиальных вопросов. Была санкционирована «добровольная мобилизация» [15]в Повстанческую армию двадцати мужских возрастов (с 19 до 39 лет). Была, несмотря на сопротивление рабочей части съезда, одобрена идея «вольных советов». Почему сопротивлялись рабочие, понятно. Идея децентрализации, явно заложенная в фундамент «вольного советского строя», казалась губительной для сложившегося в бывшей империи механизма промышленности. Рабочие чувствовали это. В то же время понятно, почему «вольные советы» были так радостно восприняты крестьянами: для них центральная власть всегда ассоциировалась прежде всего с поборами. А большевистская власть довела эти поборы до максимума – по заявлению Цюрупы, нэповский продналог составлял 339 процентов довоенного прямого налога, а продналог был мягче мягкого по сравнению с продразверсткой 1919–1920 годов (40, 97).
   Но, пожалуй, самые неожиданные события произошли на съезде в день его закрытия, 2 ноября. Несколько делегатов осмелились под конец поднять вопросы, не предусмотренные повесткой дня. Самым щепетильным был вопрос о махновской контрразведке, которая, по слухам, существует в армии и чинит расправы на манер Чека. Волин, конечно, прекрасно знал про армейскую разведку Голика и корпусную разведку Задова. Но он боялся Махно и на съезде притворился несведущим. Делегаты решили создать комиссию для расследования деятельности контрразведки. Волин не возражал. Надеялся ли он приструнить военную верхушку при помощи народных избранников? Возможно. Между Реввоенсоветом и штабом Повстанческой армии всегда были трения, но попытки «гражданских» повлиять на штаб неизменно заканчивались провалом. Съезд, казалось, мог изменить расстановку сил. Один из делегатов высказал претензии в адрес армии и, в частности, заметил, что комендант Александровска т. Клейн (сменивший на этом посту Каретника), выпустивший воззвание против пьянства, на недавнем вечере отдыха сам надрался так, что его едва живого доставили домой на извозчике, чему был свидетелем весь город.
   Зал выслушал историю с добродушной иронией, однако же потребовал Клейна на съезд. Клейн считался одним из лучших командиров Повстанческой армии. Как это ни странно, происходил он из семьи немецких колонистов, нелюбимых махновцами, но по бедности нелюбви избежал. Был он почти необразован, бесстрашен, многажды ранен и закален в боях и беспечно весел. Однако приглашение на съезд и необходимость держать ответ перед народом смутили его.
   Праведный депутат начал без обиняков и спросил, верно ли, что Клейн собственноручно подписал указ против пьянства.
   Клейн подтвердил.
   – Скажите, товарищ Клейн: как гражданин нашего города и его военный комендант, считаете ли вы необходимым следовать вашим собственным распоряжениям или полагаете это необязательным?
   Клейн понял, куда клонит дотошливый депутат, и, смутившись, приблизился к краю сцены:
   – Товарищи делегаты, я неправ, я знаю. Я совершил ошибку, напившись третьего дня. Но поймите меня: я не знаю, почему меня назначили комендантом города. Я военный человек, я солдат… А я целый день сижу за столом и подписываю бумажки! Мне нужно действовать, мне нужен воздух, фронт, мои товарищи. Я скучаю здесь смертельно! Вот почему я напился позавчера вечером. Я готов исправить ошибку. Для этого вам нужно только попросить, чтобы меня отправили на фронт. Там я буду полезен. А здесь, на этом проклятом посту коменданта, я вам ничего не обещаю… Простите меня, товарищи, пусть меня отправят на фронт… (95, 619).
   Описывая этот эпизод, Волин пытается теоретизировать: понимал ли Клейн, что съезд выше его? Понимал ли, несмотря на все свои раны и заслуги, свою ответственность перед народом?
   Да ничего не понимал товарищ Клейн, кроме того, что комендантство ему постыло и нужен ему вольный воздух фронта! Здесь – трагедия всех фронтовиков послевоенных лет, и уж тем более – «бунтующего человека». Повстанческое движение возглавили люди, созданные для войны, люди боя, для которых возвращение к нормальной человеческой жизни было, наверное, невозможно. В свое время был широко распропагандирован факт, что один из махновских командиров, Иван Лепетченко, сдавшись по амнистии, в годы нэпа мирно торговал мороженым (69, 60). Но, во-первых, это была ложь: Лепетченко, будучи телохранителем Махно, в 1921 году не сдался, а ушел вместе с батькой в Румынию, потом в Польшу, и обратился в консульство СССР с просьбой о возвращении на родину лишь в 1924 году, когда Махно удалось перебраться в Берлин, а сам верный батькин телохранитель остался на чужбине не у дел. Просьба Ивана Лепетченко была удовлетворена – о чем в своем месте будет рассказано, – но к тому времени, когда он надел лоток мороженщика, большинства его близких товарищей уже не было в живых. ГПУ, естественно, пыталось привлечь Лепетченко к сотрудничеству, но он никого не выдал и до конца жизни питал ненависть к большевикам, в каких бы мероприятиях ни выражалась их деятельность в деревне, причем неприятие свое выражал открыто, что и было ему вменено в вину перед расстрелом в 1937-м. Раскаивались идейные анархисты, возвращались к земле крестьяне-повстанцы, но из тех, кто возглавлял их, чьи молодые силы целиком сожгло пламя восстания, не смирился никто. Война, вознесшая их, их же и успокоила. Никто из них не дожил ни до победы, ни до поражения. Все они были убиты, как и подобает воинам.
   Александровский съезд понял Клейна и принял решение отправить его на фронт. На этом заседания закончились. Захлопнулась одна из самых ярких страниц в истории махновщины. Никто не знал, что в эти дни движение переживает свой пик – казалось, оно только набирает силы. 28 октября повстанческие части ворвались в Екатеринослав, были выбиты, но в начале ноября к городу подошел Махно с основными силами и после двухдневного боя овладел им. В Екатеринославе Махно намеревался устроить столицу своей республички, хотя с той стороны Днепра город беспрерывно обстреливали белые бронепоезда, и мирная жизнь в нем никак не налаживалась.
   В Александровске тоже было неспокойно. Съезд не решил проблемы консолидации сил. Идея «вольного советского строя» не вдохновила большевиков. И хотя в Реввоенсовете, который фактически был временным коалиционным правительством на территории партизанской республики, были представители партии, нелегальная работа коммунистов не прекращалась.
   Е. П. Орлов вспоминает: «Я уже говорил, что мы решили сохранить явку в гостинице „Париж“. И вот как-то однажды наша девушка, Клава, говорит: приходи туда сегодня вечером. То есть в „Париж“, на конспиративную явку. Случай чрезвычайный. Я пришел. Были коммунисты и я, комсомолец. Ждем кого-то. И вдруг входит Полонский: красавец, русый чуб, красная черкеска, белый башлык. От неожиданности я даже за пистолет схватился – ведь я же не знал еще, что он большевик, думал, махновец, начальник гарнизона. Меня ребята – хвать: „Потише Женя, потише…“ И вот он нам сделал двухчасовой доклад о Повстанческой армии, о положении на фронтах. Поставил задачу: внедряться в махновские части. Узнавать, чем они живут, какие настроения у них. В каких частях больше процент красноармейцев? Расчленять армейскую массу…»
   Большевики, верные своим принципам, готовили военный заговор.
   Меньшевики действовали обычным путем интриг: несколько делегатов, ушедших со съезда, выразили протест против «унижения рабочего класса». Была созвана конференция – явно в пику махновскому съезду – и поддержала протест, заявив к тому же, что раз оскорбляют рабочий класс, решения съезда не будут иметь для рабочих никакого авторитета. Представители 18 крупных заводов поставили свои подписи. Махно встревожился, отписал рабочим страстное открытое письмо в газету, в котором с присущей прямотой вопрошал: «Правда ли, что вы, заслушав на экстренной конференции меньшевиков и эсеров бежавших, как гнусные воры и трусы, от справедливости произнесенного мною перед делегатами съезда, постановили протестовать против справедливости? Правда ли, что эти ублюдки буржуазии вами уполномочены?..» (40, 106).
   Махно был явно обижен. Ему, как военному человеку, не хватало выдержки для ведения нудных политических споров. Он хотел, чтобы идея «вольных советов» была воплощена в жизнь. Он думал, все поддержат ее, все возрадуются… Еще бы чуть-чуть – и горькое разочарование благодетеля человечества, столкнувшегося с неблагодарностью подданных, коснулось бы души его. Но не успел он разочароваться.
   Обстановка накалялась с каждым днем. У Александровска стали появляться белые разъезды. Оттянув все силы на Екатеринослав, махновцы не могли защитить Александровск. Решено было уходить на правый берег, отгородиться от белых Днепром. Полонский как-то пришел в «Париж» – там было только бюро городской парторганизации, – сказал, что Махно назначил его начальником никопольского боевого участка, и его «железный полк» вместе с приданной частью корпуса Удовиченко уходит на правый берег. Будет держать оборону там.
   Е. П. Орлов: «Мы тоже решили уходить с махновцами. Я и Семен Новицкий пошли к Волину: нам нужны были подводы, потому что у нас две девушки, Вера Шапошникова и Аня-махновка (она у махновцев медсестрой работала), заболели тифом. Нам дали пару телег. Часть наших должна была идти в Екатеринослав, часть – в Никополь, к Полонскому. Через несколько дней мы тронулись. Человек 15–20 нас было, вооруженных очень мало – пешком через Кичкасский мост…
   Вечером пришли в немецкую колонию Николайполе. Ни одного колониста не было там, все ушли. Сметана на столах стояла, а люди ушли. Боялись. Мы переночевали там. После Николайполя разделились. Несколько человек должно было к Полонскому в Никополь идти: Гришута, Кац, товарищ Борис (он был то Борис, то товарищ Теодор), жена Шоя Андриенко и я…
   Ноябрь. Чернозем. Дождь. Грязь – колесам по ступицу. Холод. По дороге и без дорог, прямо по стерне, двигались толпы людей. Уходили от белых. Вечером следующего дня снова дошли до какого-то хутора, остались ночевать. Ночью ворвался какой-то отряд. Кто – неясно. Рубят всех подряд… Мы в лес побежали, нашли друг друга только на рассвете…
   Наконец, дошли до Нижней Хортицы, где стоял корпус Удовиченко. Народу было везде набито – что-то неописуемое… Болеют все, тифозные… Документа у меня никакого не было, одет подозрительно: курточка, переделанная из гимназической шинели, фуражка-керенка. И тут я узнаю, что здесь находится штаб Зинченко, начальника снабжения махновской армии. Пошел к нему. „Вы, – говорю, – меня помните?“ – „А кто ты такой, что я помнить должен?“ – „Так и так, – говорю, – был у вас от союза молодежи по борьбе с контрреволюцией. Вы нам клуб дали“. – „А, да-да-да, – говорит. – А ну там, пошукайте, где та книга, где я кодысь написал…“ И что вы думаете? Нашли в архиве махновской армии мое письмо с просьбой дать нам клуб. И мне дали удостоверение, что я действительно такой-то.
 
    Нестор Махно в 1921 году.
 
    Временные союзники – Махно и командир Заднепровской дивизии крастных Павел Дыбенко.
 
    Махно среди своих командиров. 1919 год.
 
    Генерал А. И. Деникин.
 
    „Черный барон“ Петр Врангель.
 
    Ворошилов и Буденный слушают рапорт подчиненных.
 
    Штаб Махно в 1919 году.
 
    Автограф Махно. Конец 1919 года.
 
    У штаба Красной армии по борьбе с махновщиной. 1921 год.
 
    Такими видели махновцев советские карикатуристы.
 
    Атаман Григорьев с красным комиссаром В. А. Антоновым-Овсеенко.
 
    Знаменитая анархистка Маруся Никифорова.
 
    Карта боевых действий повстанческой армии Махно.
 
    Махновцы вступают в Бердянск.
 
    Нестор Махно в 1919 году.
 
    Жена батьки – Галина Кузьменко.
 
    Командиры махновцев. Слева направо: С. Каретников, П. Петренко, Н. Махно, медсестра, В. Куриленко, Г. Василевский.
 
    Махно в госпитале после ранения. Старобельск. 1920 год.
 
    Н. Махно и Г. Кузьменко среди интернированных махновцев в Польше.
 
    Махновские деньги.
 
    Махно в 1932 году.
 
    Всеволод Волин.
 
    Петр Аршинов.
 
    Махно и анархист Беркман. Париж. 1934 год.
 
    Махно с женой и дочерью Люсей. 1925 год.
 
    Махно с дочерью. 1928 год.
 
    Надгробие Махно на парижском кладбище Пер-Лашез.
 
    Мемориальная доска на штабе Махно в Гуляйполе.
 
    Жена и дочь Махно в Германии, откуда они попали в советские лагеря.
 
   Ну, вышел с удостоверением. Однако кушать же надо? Там немецкие колонисты – господи! – ни слова, кормят всех. Но я не могу же сразу: „Есть давай!“ Хожу не евши. Какой-то боец подходит ко мне, разговорился. Я ему объяснил. „Давай, – говорит, – идем до батька Удовиченка“. Крупный был командир махновский, любили его. Здоровенный мужик, силач. Выслушал меня, говорит: „Хай вин иде вон в ту хату, скажет, чтобы зачислили его…“
   Захожу. В парадной половине лежит на полу огромная корова ободранная. В хате почему-то. Один ее режет. Во дворе котлы, мясо варят. Над огнем одежда висит, прокаливается. Вшивые все были страшно. Никаких же санитарных, банно-прачечных отрядов не было у махновцев. В то время парикмахеры за хорошие деньги стригли машинкой. Так из-за вшей, извиняюсь, вся машинка бывала в крови…
   Раз мимо парикмахерской как раз иду. Гляжу, стоит Чурилин. Наш подпольщик, коммунист. „Женя, ты куда?“ – „Да мне, – говорю, – в Никополь надо“. А Никополь сто километров оттуда. Переночевал у него, он мне продуктов немножко дал в дорогу. Пошел пешком. Ночевал, где придется. Однажды на хутор зашел – а там махновцы и, как назло, пьяные все. „Э, э, э! – говорят. – Арестован. Утром будем разбираться с тобой“. Утром хозяин говорит: „Ступай с богом, они пьяные были, не вспомнят ничего“. Я дальше пошел, по шпалам. Потом поезд какой-то… Так я в Никополь и попал… Полонского сразу нашел: городок маленький, начальника боевого участка всякий знает. И вот познакомился там с его женой Татьяной и с сыном ее, Юрочкой. Шесть лет ему было…
   И наших там же нашел: Гришуту, Бориса. Гришута – его настоящая фамилия Конивец была, он в истории фигурирует, [16]– мне сказал: никакой самодеятельности. Изучать настроение в армии, но аккуратно. Потому что Полонский ему сказал, что махновская армия в том виде, в котором она существует, будет разгромлена, конечно. Надо до разгрома выяснить, какие части можно сагитировать в Красную армию. Надо сказать, что Полонского самого дома почти не бывало: никопольский боевой участок очень обширный был – от Никополя до Хортицы, до самого Днепростроя сейчас. Полонский – он уже не в своей знаменитой красной черкеске ходил, а в кожаной тужурке, – постоянно объезжал фронт. То на тачанке, то верхом. Татьяна жаловалась – что ей трудно жить. Что он… грубоват с ней, что ли. Ведь в Повстанческой армии командир полка – это колоссальная должность была, колоссальная власть у человека. В Красной Армии еще комиссар был, партийная организация – командир под контролем. А здесь батька – царь и бог. Хочешь самогон – пожалуйста, пей. Женщин хочешь – пожалуйста. Я не хочу сказать, что Полонский злоупотреблял в этом отношении. Просто такое всевластие, оно невольно воспитывало крутость в человеке. И ей это было тяжело. Она необычайной красоты была женщина, высокая брюнетка, чем-то похожая на Веру Холодную. Муж у нее был белый офицер, и, когда Полонский со своим полком брал Крым летом 1919-го, он нашел ее. И вот… Мне показалось… Конечно, это только мое субъективное впечатление… Мне показалось, что между нею и Борисом какие-то особые отношения начинают складываться. Он потоньше, студент, красавец. Ходил в студенческой фуражке. Что-то такое было в нем, чего ей, может, так не хватало…
   Потом Полонский меня вызвал: „Знаете, Женя, – говорит. – Меня вызывают в Екатеринослав. Я скоро уеду отсюда. А сейчас хочу отправить жену и ее сына. Дам вам две тачанки и кучера. Поедешь с ними“.
   Я, конечно, очень хотел в Екатеринослав. Там большой город, много наших, там все. И мы поехали с ними. Что-то около двухсот километров нам проехать нужно было… Медленно ехали, грязь жуткая. Но встречали и кормили нас везде очень хорошо крестьяне: командирская жена с ординарцем едет…
   Чуть-чуть я их до Екатеринослава не довез. Помню: Сурско-Литовск, километров двадцать от города. Выпал снег. Что-то меня зазнобило, голова стала болеть… Когда подъехали к Екатеринославу, остановились возле какого-то домика на окраине. Я был уже почти без сознания. Тиф. Видимо, в этом домике оставили меня. Я иногда просыпался: где они? Ничего не знаю… Потом пришла какая-то женщина, сказала, что она от партийной организации. Не знаю, как разыскали меня. В следующий раз очнулся – уже в больнице…»
   Евгений Петрович Орлов, свалившись с тифом, так тогда и не узнал, что сталось с Полонским и его женой…
   Махно вызвал Полонского на совещание командного состава армии в самом конце ноября. В середине декабря белогвардейские части Слащева пробили махновский фронт у Пятихаток и стремительно двинулись на Екатеринослав. Еще через две недели махновская республичка была смыта с политической карты Гражданской войны потоками разгромленной красными под Орлом, поспешно отходящей на юг Добровольческой армии…

РАЗГРОМ

   В ноябре ольвиопольская группа белых, в свое время упустившая Махно под Уманью и ввязанная в бои с Петлюрой, завершила разгром петлюровцев. Часть из них ушла через польскую границу и влилась в грандиозную, никогда не бывалую в Польше армию Пилсудского, снаряжаемую французами и англичанами для войны с красной Россией. Другая часть ушла в подземное русло бандитизма, который был жесточайшим бичом всех без исключения властей, сменявшихся на Украине с 1917 по 1920 год. Так или иначе, у белых высвободились, наконец, руки для спешного оперирования глубоко укоренившейся заразы – республики Махно. Болезнь пустила повсеместные метастазы: не только в «махновских» губерниях было неспокойно, но и под Херсоном и Елисаветградом, где всего несколько месяцев назад бушевало григорьевское восстание против большевиков, вновь поднялись крестьяне. Размах движения был таков, что давал повод белому командованию говорить о «восставших республиках» в этих губерниях.
   Возглавить операции против Махно вновь должен был Слащев, назначенный командиром специально сформированного третьего армейского корпуса силою в десять тысяч человек. С востока, со стороны Александровска, надежно сковывали действия партизан части Синельниковской группы – 5 тысяч человек. У Махно людей было несравненно больше, но, как бы ни странным казалось это, в момент наибольшего могущества махновщины вдруг стала замечаться в ней какая-то болезненная немочь. Махно стал вял, нерешителен. Целый месяц деникинские бронепоезда из-за Днепра обстреливали махновскую столицу Екатеринослав, и махновцы, проявлявшие неимоверную изобретательность в партизанских авантюрах, так и не смогли выдумать ничего, чтобы прекратить этот назойливый обстрел, который ужасно затруднял жизнь в городе.
   Какова была численность махновской армии в последние месяцы 1919 года, в точности неизвестно. Мелькающая в литературе цифра в 80 тысяч человек является явным преувеличением. Французский историк Александр Скирда дает более скромную статистику – 28 тысяч человек при 50 орудиях и 200 пулеметах. Наиболее дотошный из советских историков махновщины М. Кубанин пишет, что у Махно было 40 тысяч пехоты и 15 тысяч конницы, то есть поболе народу, чем в «штатной» большевистской армии (40, 173).
   Все это, однако, нисколько не смущало Слащева. Он оценивал «ядро» Махно в 15 тысяч человек и в дальнейшем, казалось, совсем не принимал в расчет отмобилизованные по решению александровского съезда 40 тысяч махновской пехоты.
   Чтобы разбить партизан, нужна была стратегия. Возможно, среди высших чинов белого командования только Слащев, ранее имевший дело с Махно, понимал это. Он размышлял: «Предыдущие боевые столкновения выяснили… что Махно вовсе не боится окружения, а даже сам на него напрашивается, действуя в таких случаях своими свободными от окружения отрядами конницы на тыл противника… К моменту же тактического окружения, если ему до этого еще не удалось нанести поражение противнику, он выбирал один из подходящих отрядов окружавшего его врага и, напав на него всеми силами, прокладывал себе дорогу…» (70, № 12, 41–42).
   «Окружать» республику партизан силами в 15 тысяч человек не имело никакого смысла. Махно и так, в некотором смысле слова, находясь в белом тылу, был «окружен». Нужно было найти способ его уничтожить. Слащев не упустил из внимания поразительную для Махно пассивность. Из этого он совершенно верно выводил, что Махно оказался в абсолютно для себя непривычной ситуации: прикован к территории, связан «столицей» и почти регулярной армией, для жизнеобеспечения которой нужны были нормально работающие железные дороги и мастерские, которые едва теплились, госпитали, для работы которых не было ни персонала, ни лекарств… Слащев понял: самый верткий противник его утратил подвижность.