станет мне ближе!" Но одухотворенность мало-помалу исчезала; и она не знала,
как удержать ее; когда же она пропадала совсем, пропадало и ее чувство.
Несколько небольших комнат, которые они занимали, были расположены в
самом конце гостиницы, и он мог играть сколько его душе угодно. Пока он
упражнялся по утрам, она уходила в парк, который скалистыми террасами
спускался к морю. Закутавшись в меха, она сидела здесь с книжкой. Вскоре она
уже знала каждое вечнозеленое растение, каждый цветок. Вот это обреция, а
это лауристин; название этого маленького белого цветка ей неизвестно; а это
звездный барвинок. Дни по большей части стояли хорошие; уже пели и
готовились вить гнезда птицы, и дважды или трижды в ее сердце постучалась
весна - она явственно слышала первые вздохи новой жизни, только-только
зарождающейся в земле. Такое ощущение появляется тогда, когда весны еще нет.
Часто над ее головой пролетали чайки, они жадно вытягивали клювы, крики их
были похожи на кошачье мяуканье.
Она даже сама не сознавала, как повзрослела за эти немногие дни, как
прочно басовый аккомпанемент вошел в легкую музыку ее жизни. Помимо познания
"мужской натуры", жизнь с Фьорсеном открыла ей глаза на многое; наделенная
крайней, быть может, фатальной для нее восприимчивостью, она уже впитывала и
его жизненную философию. Он отказывался принимать вещи как они есть, но
только потому, что этого от него хотели другие; как многие артисты, он не
имел твердых убеждений, а просто иногда брыкался, когда его что-нибудь
задевало. Он способен был весь погрузиться в созерцание солнечного заката,
радоваться аромату, мелодии, неизведанной доселе ласке, отдаться неожиданно
нахлынувшей жалости к нищему или слепцу и, наоборот, проникнуться
отвращением к человеку с чересчур большими ногами или длинным носом, или к
женщине с плоской грудью и лицом святоши. Он мог энергично шагать, а мог и
едва волочить ноги; часто он пел и заразительно смеялся, заставляя и ее
смеяться до упаду, а уже через полчаса вдруг застывал в неподвижности,
словно уставившись в какую-то бездонную черную пропасть, придавленный
тягостным раздумьем. Незаметно для себя она начинала вместе с ним
погружаться в этот мир чувств, но при этом оставалась неизменно изящной,
утонченной, отзывчивой, никогда не забывающей о переживаниях других людей.
В своей любовной одержимости он старался, однако, не слишком досаждать
ей, хотя никогда не упускал случая дать ей почувствовать, что восхищается ее
красотой; его домогательства не шокировали ее только потому, что она
постоянно чувствовала себя вне респектабельного круга - она уже пыталась
однажды объяснить это отцу. Но во многом другом он все-таки шокировал ее.
Она не могла свыкнуться с тем, что он пренебрегал чувствами других людей, с
его грубым презрением к людям, которые действовали ему на нервы, к его
намекам вполголоса в их адрес, - вот так же он вел себя по отношению к ее
отцу, когда проходил тогда с графом Росеком мимо памятника Шиллеру. Подчас
она поеживалась от некоторых его замечаний, хотя они бывали так забавны, что
она не могла не смеяться. Она видела, что это злит его и что он с еще
большим исступлением набрасывается на людей. Однажды она встала из-за стола
и ушла. Он побежал за ней, сел на полу у ее ног и, словно огромный кот, стал
тереться лбом о ее руки.
- Прости меня, моя Джип, но они же просто скоты. Кто бы мог удержаться?
Ну, скажи мне, кто бы мог удержаться, кроме моей Джип?
Ей пришлось простить его. Но однажды, когда он вел себя за обедом
особенно вызывающе, она сказала:
- Нет. Я не могу. Это ты - скот.
Он вскочил и мрачный, разъяренный вышел из комнаты. Это был первый
случай, когда он дал волю гневу против нее. Джип сидела у камина
встревоженная, но прежде всего тем, что ее, в сущности, совсем не мучило то,
что она обидела его. Разве этого недостаточно, чтобы почувствовать себя
несчастной!
Но когда он не вернулся и к десяти часам, она растерялась. Должно быть,
то, что она сказала - ужасно! Правда, в душе она не отказывалась от своего
приговора. Впервые она открыто осудила то, что Уинтон считал в Фьорсене
"вульгарностью". Будь он англичанином, она никогда не почувствовала бы
влечения к человеку, способному так топтать чувства других. Что же тогда
привлекло ее в нем? Оригинальность, необузданность, гипнотическая сила
страсти, мастерство музыканта? Всего этого у него не отнимешь. Размах,
взлет, тоска - все в его игре напоминало ей вот это море за окном - темное,
окаймленное полосой прибоя, бьющееся о скалы; или другое море - синее-синее,
в ярком свете дня, с кружащими над ним белыми чайками; или море,
изборожденное тропками течений, нежное, улыбающееся, тихое, но таящее в
своих глубинах непреоборимое беспокойство, готовность воспрянуть из бездны и
вырваться снова на простор. Этого она и ждала от него - не его объятий, даже
не его поклонения, не остроумия и эксцентричности, не вкрадчивости,
напоминающей о коварстве кошки; нет, она жаждала только тех даров его души,
что рвались через пальцы ввысь, увлекая за собой ее душу!
Пусть только он войдет - она бросится к нему, обовьет руками его шею,
прижмется к нему, растворится в нем! Почему бы и нет? Это ее долг; и разве
не радость тоже? Но вдруг ее охватила дрожь. Какой-то инстинкт, слишком
глубокий, чтобы разобраться в нем, скрывающийся в тайниках ее души, заставил
ее отшатнуться - словно ей стало страшно, панически страшно отдаться
течению, отдаться любви; неуловимый инстинкт самосохранения восставал против
чего-то рокового, что может увлечь ее куда-то в неведомое; это было
неосознанное ощущение человека, стоящего над пропастью: боязнь шагнуть
поближе и в то же время - непреодолимое влечение сделать этот шаг.
Она прошла в спальню. Лечь спать, не зная, где он, что делает, что
думает, уже казалось невозможным; она принялась медленно расчесывать волосы
оправленной в серебро щеткой. Из зеркала на нее глядело бледное лицо, с
огромными, потемневшими глазами. В конце концов пришла мысль: "Я ничего не
могу поделать! Мне все равно!" Она легла в кровать и выключила свет. Стало
неуютно и сиротливо - огонь в камине не горел. Не думая больше ни о чем, она
уснула.
Ей приснилось, что она едет в железнодорожном вагоне по морю и сидит
между Фьорсеном и отцом; волны подымаются все выше и выше, плещут о стенки
вагона и вздыхают. Она проснулась, как обычно, сразу, словно сторожевая
собака, и поняла, что это он играет в гостиной. Который же теперь час? Она
лежала, прислушиваясь к трепетной, невнятной мелодии. Дважды она вскакивала
с постели, но словно сама судьба давала ей знак не двигаться - каждый раз
именно в это мгновение усиливался звук скрипки. И каждый раз она думала:
"Нет, я не могу! Опять то же самое. Ему безразлично, скольких людей он
разбудит своей игрой. Он делает то, что нравится ему, и не думает ни о ком
другом". И, заткнув уши, она продолжала лежать.
Когда она наконец отняла руки от ушей, он уже перестал играть. Потом
она услышала, как он входит в комнату, и притворилась спящей. Утром он вел
себя так, словно забыл о случившемся. Но Джип не забыла. Ей очень хотелось
узнать, что он перечувствовал, куда ходил, но гордость не позволила ей
спросить об этом.
В первую неделю она писала отцу дважды, а потом только изредка посылала
открытку. К чему рассказывать ему о том, как проходит ее жизнь в обществе
человека, которого тот не переносит? Неужели отец был прав? Признать это -
значило бы слишком уязвить свою гордость. Но она начала тосковать по
Лондону. Ее новый дом еще не был отделан. Быть может, когда они поселятся
там и смогут жить так, как захотят, не боясь помешать другим, жизнь пойдет
по-иному? Он снова примется за работу, она будет помогать ему, и все будет
хорошо. Новый дом, новый сад, деревья, которые скоро должны зацвести! Она
заведет собак и кошек, станет ездить верхом, когда отец будет наезжать в
Лондон. Будут приходить тетушка Розамунда, друзья, можно устраивать
музыкальные вечера, даже танцы - ведь она танцует превосходно. А его
концерты, приносящие радость и торжество: ведь его успех - это и ее успех! А
главное, как приятно будет заняться самим домом - все должно там быть
элегантным, оригинальным по форме и цвету! И все-таки в глубине души она
думала, что загадывать сейчас на будущее - недобрый знак.
Как бы там ни было, но одно ее радовало - ходить на лодке под парусами.
Дни были ясными, пригревало мартовское солнце, дул легкий ветерок. Фьорсен
великолепно ладил с "морским волком", лодку которого они нанимали, - он
вообще лучше всего раскрывался в общении с простыми людьми.
В эти часы Джип вся отдавалась поэзии и романтике. Море было синее,
скалы и лесистые отроги южного побережья словно дремали в легкой дымке.
Забыв о "морском волке", он обнимал ее, и она была благодарна за эти
короткие мгновения духовной близости. Она честно старалась понять его все
эти три недели, принесшие ей горечь первых разочарований. Ее страшили не
обычные трудности, естественные для первой поры замужества; не испытывая
страсти сама, она не могла упрекать ни в чем и его. Причина тревоги лежала
глубже - она все время чувствовала, что перед ней какой-то непреодолимый
барьер, что ей надо постоянно держать себя в узде. Она не раскрывала ему
себя и не могла узнать его. Почему он иногда смотрит ей в глаза и будто не
видит ее? Что заставляет его в середине какого-нибудь серьезного пассажа
вдруг переходить на бравурную или унылую мелодию или вовсе откладывать в
сторону скрипку? Чем объяснить эти долгие часы подавленности после
безудержного веселья? И главное, о чем мечтает он в те редкие минуты, когда
музыка преображает его странное бледное лицо? Или это всего лишь обман
зрения? Да и мечтает ли он о чем-нибудь? "Чужое сердце - темный лес..." Для
всех, но ведь не для того, кто любит!..
Однажды утром он получил письмо.
- Ага! Поль Росек заходил взглянуть на наш дом. "Очаровательное
гнездышко для голубков" - так он назвал его.
Джип всегда было неприятно вспоминать слащавую, льстивую физиономию
Росека и его глаза, которые, казалось, хранят столько тайн. Она спокойно
спросила:
- Чем он тебе нравится, Густав?
- О, он человек полезный! Хорошо разбирается в музыке и... еще во
многих вещах.
- По-моему, он отвратителен.
Фьорсен рассмеялся.
- Почему же отвратителен, моя Джип? Он хороший друг. И он восхищен
тобой, очень восхищен! Il dit qu'il a une technique merveilleuse {Он
говорит, что у него великолепная техника (франц.).} в обращении с женщинами.
Джип засмеялась.
- Мне кажется, он похож на жабу.
- А, я это расскажу ему! Он будет польщен.
- Если ты это сделаешь, я...
Он вскочил и схватил ее в свои объятия; лицо его так комично выражало
раскаяние, что она сразу успокоилась. Впоследствии ей пришлось пожалеть о
том, что она так отозвалась о Росеке. Но все равно, Росек - соглядатай,
холодный сластолюбец, уж в этом-то она уверена! При одной мысли, что Росек
шпионит за их маленьким домом, последний словно терял что-то в ее глазах.
Через три дня они приехали в Лондон. Пока такси огибало Лордс
Крикет-граунд, Джип держала Фьорсена за руку. Она была страшно возбуждена. В
парках на деревьях уже набухали почки, вот-вот готов зацвести миндаль. А вот
и их улица. Дом пять, семь, девять... тринадцать, еще два! Вот он - с белой
цифрой "19" на зеленой ограде, обсаженной кустами сирени; а миндаль в их
саду уже расцвел! За оградой виднелся невысокий белый дом с зелеными
ставнями. Она выпрыгнула из машины и попала в объятия Бетти, которая стояла,
улыбаясь во все свое широкое, румяное лицо; из-под каждой руки у нее
высовывалась маленькая черная мордочка с настороженными ушами и сверкающими,
как алмаз, глазками.
- Бетти! Что за прелесть!
- Подарок майора Уинтона, дорогая мэм!
Крепко обняв ее пышные плечи, Джип схватила обоих скоч-терьеров и
бросилась бежать по обсаженной шпалерами дорожке, прижав к груди щенков,
которые смущенно потявкивали и лизали ей нос и уши. Миновав квадратную
прихожую, она очутилась в гостиной, окна которой выходили на лужайку; встав
у балконной двери, она принялась разглядывать эту новую нарядную комнату,
где все оказалось расставленным совсем не так, как она хотела. Стены белые,
отделанные черным и атласным деревом, выглядели даже приятнее, чем она
надеялась. А в саду - в ее саду - на грушевых деревьях появились почки, но
деревья еще не цвели; возле дома распустилось несколько нарциссов, а на
одной из магнолий уже появился бутон. Она все прижимала к себе щенков,
наслаждаясь приятной теплотой их пушистых телец. Потом выбежала из гостиной
и бросилась по ступенькам наверх. О, как чудесно быть у себя дома, быть...
Вдруг она почувствовала, что кто-то, схватив ее сзади, поднимает на воздух;
в этой несколько легкомысленной позе она обернулась, сияя глазами, и
наклонилась так, что он мог дотянуться губами до ее губ.

    ГЛАВА III



В то первое утро Джип проснулась в своем новом доме вместе с воробьями
или с какими-то другими птицами, которые, начав с робкого чириканья и
щебетания, потом начали распевать на все лады. Казалось, все пернатое
царство Лондона собралось в ее саду. И строки старого стихотворения пришли
ей на память:

Все дети нежные Природы
У ног супругов молодых,
Их все благословляют...
И мелодичный птичий хор,
Союзник их с недавних пор,
Им утро возвещает!

Она повернулась и посмотрела на Фьорсена. Он лежал, уткнув голову в
подушку, видны были только густые всклокоченные волосы. И снова ее пронизала
дрожь - будто рядом лежал чужой мужчина. Принадлежит ли он ей по-настоящему,
навсегда, а она - ему? А этот дом, чей он? Их общий? Все казалось иным,
более серьезным и тревожным в этой чужой, но уже их постоянной кровати, в
этой чужой, но уже их постоянной комнате. Стараясь не разбудить его, она
выскользнула из-под одеяла и стала у окна, отодвинув портьеру. Свет был еще
призрачным, только где-то далеко за деревьями пробивалась розовая полоска
зари. Все напоминало бы утро в деревне, если бы не слабые шумы просыпающейся
столицы и дымка низового тумана, обволакивающая утренний Лондон. Она хозяйка
этого дома, ей надо здесь всем распоряжаться, за всем присматривать! А
щенки! Чем их кормят?
Это был час добросовестных размышлений, первый из многих. Ее утонченный
вкус требовал совершенства во всем, а деликатность не позволяла требовать
этого от других, особенно от слуг. Не станет же она понукать их!
У Фьорсена не было ни малейшего представления об упорядоченной жизни.
Он даже не мог оценить ее стремление наладить хозяйство в доме. Она была
слишком горда, быть может, слишком умна, чтобы просить у него помощи; он
явно неспособен был ее оказать. "Жить как птицы небесные" - вот был его
девиз. Джип самой не хотелось бы ничего другого; но возможно ли это в доме с
тремя слугами, где стол накрывается по нескольку раз в день? Да еще с двумя
щенками? Как со всем этим управляться, если никто не поможет тебе даже
советом?
Она ни с кем не делилась своими заботами. Надо было держать себя очень
осторожно: Бетти, консервативная до мозга костей, с трудом мирилась с
Фьорсеном, как некогда и с Уинтоном. Но сложнее всего было с отцом. Она
тосковала по нем, но буквально со страхом думала о встрече с ним. В первый
раз он пришел - как, бывало, приходил, когда она была девочкой, - в час,
когда, по его расчетам, "этого типа", которому она сейчас принадлежит,
скорее всего не будет дома. Она сама отворила дверь и бросилась ему на шею,
чтобы его проницательные глаза не сразу увидели ее лицо. И тут же она
заговорила о щенках, которых назвала Дон и Дафф. Они просто прелесть! От них
ничего не убережешь: истрепали ее домашние туфли и повадились лазать в горку
с фарфором и спать там! Но он должен сам все осмотреть!
Не переставая болтать, она водила его вверх и вниз по лестницам,
потащила в сад, потом в музыкальную комнату - или студию - домик с отдельным
входом из переулка. Студия была ее гордостью. Фьорсен мог здесь спокойно
упражняться. Уинтон молча расхаживал с нею по дому, время от времени делая
меткие замечания. В дальнем углу сада, глядя через стену, отделяющую ее
владение от соседнего, Уинтон вдруг сжал ее руку.
- Ну, Джип, как же ты живешь?
- О, я бы сказала: просто чудесно. - Но она не смотрела на него, а он
на нее. - Взгляни-ка, отец! Кошки проложили здесь себе дорожку!
Уинтон поджал губы и отвернулся. Мысль о скрипаче снова вызвала в нем
горечь. Она, видимо, решила не говорить ему ни о чем, прикинулась веселой и
беззаботной; но ведь его-то не проведешь!
- Погляди на мои крокусы! Сегодня настоящая весна!
Пролетели две-три пчелы. Молоденькие листочки были тонки и так
прозрачны, что лучи солнца свободно проходили через них. Пурпурные крокусы с
нежными прожилками и оранжевыми огоньками в середине венчика казались
маленькими чашами, в которые налит солнечный свет. Ласковый ветерок
раскачивал ветки; то там, то тут под ногами шуршал сухой лист. На всем: на
траве, на голубом небе, на цветах миндального дерева - уже чувствовалось
дыхание весны.
Джип сжала руки.
- Как чудесно чувствовать весну!
А Уинтон подумал: "Она изменилась!" Она стала мягче, живее, больше
глубины, серьезности, уверенности в движениях, приветливости в улыбке. Но
счастлива ли она?
Рядом кто-то воскликнул:
- А! Очень приятно!
Этот парень подкрался незаметно, как хищник, - да он и есть хищник!
Уинтону показалось, что Джип вздрогнула.
- Отец считает, что в студии следовало бы повесить темные портьеры,
Густав.
Фьорсен поклонился.
- Да, да, как в лондонском клубе, - сказал он.
Уинтон следил за лицом Джип; он увидел, что на нем появилось выражение
робкой мольбы. Он заставил себя улыбнуться и проговорил:
- Вы тут, кажется, уютно устроились. Рад вас повидать снова. Джип
выглядит прекрасно.
Еще один поклон скрипача, точно такой, каких Уинтон не выносит! Фигляр!
Нет, никогда, никогда он не сможет примириться с этим субъектом! Но нельзя и
виду показывать. Как только позволили правила приличия, Уинтон распростился.
Возвращаясь домой через эту часть города, где он знал только Лордс
Крикет-граунд, он продолжал терзаться сомнениями и горечью. Наконец он
решил, что всегда будет под рукой, на случай, если Джип потребуется его
помощь.
Минут через десять после его ухода явилась тетушка Розамунда; опираясь
на трость, она прихрамывала с истинно аристократическим достоинством - у
тетушки Розамунды тоже была подагра. Только теперь, когда Джип вышла замуж,
добрая женщина поняла, как она привязана к племяннице. Ей хотелось бы
вернуть Джип к себе, выезжать с ней, баловать, как прежде. Тетушка
Розамунда, как всегда, говорила медленно, растягивая слова, но это не могло
скрыть обуревающих ее чувств.
Джип заметила, что Фьорсен украдкой передразнивает тетушку Розамунду, и
у нее заалели уши. Разговор о щенках, их привычках, чутье, дерзком нраве,
кормлении на несколько минут отсрочил нависшую угрозу. Но потом Фьорсен
снова стал гримасничать. Когда тетушка Розамунда торопливо распрощалась,
Джип осталась стоять у окна гостиной, на лице ее больше не было маски.
Фьорсен подошел, обнял ее и со вздохом сказал:
- Они часто будут приходить, эти милые люди?
Джип отшатнулась.
- Если ты любишь меня, почему ты обижаешь людей, которые тоже меня
любят?
- Потому что я ревную. Я ревную тебя даже к твоим щенкам.
- Ты и их собираешься обижать?
- Если увижу, что они тебе очень дороги.
- Неужели ты думаешь, что я могу быть счастливой, когда ты обижаешь
людей только потому, что они меня любят?
Впервые ее самые близкие друзья пришли к ней в новый дом! Нет, это
слишком!
Фьорсен проговорил хриплым голосом:
- Ты не любишь меня. Если бы ты меня любила, я бы почувствовал это по
твоим губам. Я бы видел это в твоих глазах. О, люби меня, Джип! Ты должна
любить меня!
Требовать любви, приставая с ножом к горлу, - это ли не верх
вульгарности и тупости? Душа Джип все больше застывала. Если женщина ни в
чем не отказывает тому, кого по-настоящему не любит, - это значит, что над
домашним очагом новобрачных уже сгущаются тени. И Фьорсен понимал это; но
умения владеть собой у него было меньше, чем даже у этих щенков.
В общем же, первые недели в новом доме были заполнены заботами и
хлопотами, не оставлявшими времени для сомнений или печали. На май было
назначено несколько серьезных концертов. Джип ждала их с огромным
нетерпением и старательно устраняла все, что могло бы помешать Фьорсену
готовиться к ним. И, словно стараясь возместить то, что не смогла отдать ему
сердце - а это она всегда подсознательно ощущала, - Джип щедро отдавала ему
в эти дни свою энергию и заботу. Она готова была аккомпанировать ему каждый
день, с утра до вечера. Правда, утренние часы принадлежали ей - Фьорсен
лежал в постели до одиннадцати и раньше полудня к занятиям не приступал. В
эти ранние часы она делала заказы и выезжала за покупками - для многих
женщин это единственный "спорт": тут все - и погоня за идеалом, и состязание
во вкусе со всем остальным миром, и, разумеется, тайное желание сделать так,
чтобы быть красивее других. Джип всегда отправлялась за покупками с каким-то
нервным подъемом. Она терпеть не могла прикосновения чужих рук, но даже это
не портило ей удовольствия, которое она испытывала, стоя перед огромными
зеркалами, без конца поворачиваясь то в одну, то в другую сторону и все
время чувствуя, как продавщица дотрагивается до нее кончиками пальцев,
накалывает булавки и без конца повторяет слово "мадам"...
Случалось, что по утрам она ездила верхом с отцом. Однажды после
прогулки в Ричмонд-парке они позавтракали на веранде одной гостиницы. Прямо
под ними несколько фруктовых деревьев еще стояли в цвету; солнце сверкало
серебром на извилинах реки и золотило молодые, только что распустившиеся
листья дубов. Уинтон курил сигару и смотрел через верхушки деревьев на реку;
украдкой подняв на него глаза, Джип тихо сказала:
- Ты когда-нибудь ездил верхом с моей матерью, отец?
- Только однажды - как раз по той дороге, по которой мы ехали с тобой
сегодня. Под ней была вороная кобыла. Я ехал на гнедом...
Значит, вон в той рощице на холме, через которую они проезжали утром,
он спешился и стоял возле нее! Джип протянула к нему через стол руку.
- Расскажи мне о ней. Она была красива?
- Да.
- Брюнетка? Высокая?
- Очень похожа на тебя, Джип. Немного... немного... - Он не знал, как
объяснить это различие... - Немножко больше, пожалуй, было в ней
иностранного. Одна из ее бабушек была, ты знаешь, итальянка.
- Как ты полюбил ее? Внезапно?
- Так же внезапно... - он положил руку на перила террасы, - ...вот как
этот солнечный луч лег сейчас на мои пальцы.
Джип сказала, словно про себя:
- Не знаю, понимаю ли я это... пока. А она тоже полюбила тебя с первого
взгляда?
- Каждый верит в то, во что ему хочется верить... Но она говорила, что
именно так и было.
- И долго это продолжалось?
- Всего один год.
- О, отец! Я не могу забыть, что это я убила ее... Я не могу
примириться с этим,
Уинтон резко поднялся; испуганный дрозд замолчал в кустах. Джип
продолжала сурово:
- Я не хочу иметь детей. И я не хочу... я не хочу так любить. Я боюсь
этого.
Уинтон глядел на нее, сдвинув брови, думая о прошлом.
- Дорогая! - сказал он. - Это застает тебя врасплох - и ты уже любишь и
ни о чем другом не можешь думать. Когда приходит любовь, ты радуешься, и
неважно, убьет это тебя или нет.
Она вернулась домой еще до полудня. Торопливо приняла ванну,
переоделась и побежала в студию. Стены ее были затянуты уиллсденовскими
тканями; портьеры были серебристо-серого цвета; здесь же стоял диван, обитый
серебристо-золотой тканью; камин был отделан кованой медью. Вся комната
сверкала золотом и серебром - исключение составляли только зеленый экран у
рояля, великолепно расписанный павлиньими хвостами, и синяя персидская ваза
с красными цветами разных оттенков.
Фьорсен стоял у окна и курил. Он не обернулся. Джип взяла его под руку.
- Прости меня. Но сейчас только половина первого.
У него было такое лицо, словно весь мир нанес ему оскорбление.
- Как жаль, что тебе пришлось вернуться! Должно быть, приятно ездить
верхом?
Разве ей не дозволено ездить на прогулку с отцом? Какая нелепая
ревность, какой эгоизм! Не сказав ни слова, она села за рояль. Она не
выносила несправедливости, к тому же от Фьорсена пахло вином. Пить по утрам
- это отвратительно... ужасно! Она сидела за роялем и ждала. Вот таким он и
будет, пока не прогонит своей игрой дурное настроение; а потом подойдет к
ней и станет гладить ее плечи и касаться губами ее шеи. Нет. если он будет
так себя вести, он не заставит ее полюбить себя. И у нее неожиданно
вырвалось:
- Густав! Что такого я сделала? Что тебе не нравится?
- То, что у тебя есть отец.
Джип рассмеялась. Он был похож на обиженного ребенка. Быстро
обернувшись, он прикрыл ей ладонью рот. Она взглянула на него. Ее сердце
совершало сейчас "grand ecart" {Здесь - глубокий поворот (франц.).},
колеблясь между укорами совести и возмущением. Он опустил глаза под ее
взглядом и убрал руку.
- Что ж, начнем? - сказала она.
- Нет! - ответил он глухо и вышел в сад.
Как случилось, что она приняла участие в этой ужасной, жалкой сцене!