Ой ты, Халю, Халю-молодиця…
   Спину вдавило в кресло, уши заложило, кабина наполнилась серым туманом с запахом горячей резины, самолет стал резво разгоняться — почему-то рывками. Ну! Ну! Ну же!.. На ручку управления давило всё сильнее и сильнее — самолет стремился задрать нос. Стремился взлететь самостоятельно. Скорость была уже около двухсот. Я отпустил ручку, и зеленоватое лобовое бронестекло медленно полезло вверх, искажая, изламывая размытую полосу горизонта. Двести семьдесят! Самолет, подпрыгнув, как кривоногий стервятник, оторвался от бетонки.
   Есть одна у летчика мечта — высота! высота!..
   И сразу, лишь только самолет оторвался от бетонки, произошло в мире нечто, изменилось что-то в мире и во мне — я словно влетел в какую-то иную среду — я вдруг словно очнулся.
   Очнулся, повел вокруг себя взглядом и осознал — один! Сам!
   Подняв кран уборки шасси, оглянулся — задней кабины не было. Да, я был один. Я летел — сам!
   А шасси, между тем, с грохотом убрались — полосатые штырьки на носу и на крыльях спрятались, слышно было, как захлопнулись щитки-обтекатели, и самолет рванулся еще стремительнее, а звук полета сделался тоньше и звонче. На «колесном» табло вместо трех зеленых лампочек («выпущено») должны были загореться три красные («убрано»), но загорелись только две красные; левая лампочка по-прежнему зеленела, что означало — колесо не убрано. Но самолет влево не разворачивало — значит, все щитки закрыты. Может, стойка не стала на замок? Но давления в гидросистеме шасси уже не было — значит, всё сработало. Может, просто не замкнулись электроконтакты? Скорее последнее. Такое частенько бывало, самолеты старые, точнее, древние, на некоторых под серебристой краской виднелись нарисованные, а потом закрашенные звезды — следы корейской или вьетнамской войны. Ничего, подумал, когда буду выпускать колеса, тогда, Бог даст, всё и загорится как надо.
   А туман, между тем, в кабине рассеялся, и дуло теперь уже теплым воздухом с уютным домашним запахом, и самолет разгонялся всё сильнее, всё стремительнее, он прекрасно слушался рулей, стоило лишь немного отклонить в сторону упругую ручку управления, как он послушно откликался и следовал за движением руки. Вокруг и с боков тесно обжимали всякие трубки, жгуты проводов, я сидел прочно, привязанный к катапультному креслу с мощной бронеспинкой, впереди зелено искажало мир толстое бронестекло, подо мной из фюзеляжа торчали три пушки, — и я летел-нёсся внутри этой хищной, с подогнутыми ребристыми крыльями, железной «дуры», и чувствовал себя… чувствовал себя превосходно!
   Мой «фантом» как пуля быстрый! В небе, голубом и чистом, с рёвом набирает высоту…
   Я кричал, я орал что есть силы, и все равно себя не слышал.
   Сейчас это даже вспоминать дико…
   Набрав восемьсот метров, прошел над стартом, покачал крыльями — самолет слушался рулей безупречно, он изумительно мягко раздвигал воздушные потоки, я в упоении летел и орал, и хотелось крутануть бочку или еще как-нибудь удивить народ и поразить, который глазел сейчас на меня снизу — прямо так и распирало, так и подмывало выкинуть какой-нибудь финт, но я лишь помахал крыльями, что разрешалось, и видел в этот момент друзей, которые радовались за меня и немножко завидовали, и видел своего зверя-инструктора, который шипел: «У, козел, выпендривается!» — но в то же время и довольного: худо-бедно, а все-таки попал в первую десятку, хоть одного «музыкального мальчика» да «вывозил», вишь, летит, агрегатик, крыльями машет, — а это значит, что премия обеспечена, место на «Доске Почета» сохранится, и прочие всякие блага.
   Пройдя над стартом на высоте восемьсот метров, я снизился к первому развороту до пятисот метров, вошел-вписался в круг-«коробочку» и стал прибирать обороты тясяч этак до восьми — пора было сбивать скорость и выпускать шасси, а выпускать их можно лишь на скорости менее четырехсот пятидесяти.
   Когда тупой нос самолета накрыл треугольный, тускло блестящий пруд, место третьего разворота, я опустил вниз кран выпуска шасси. Колеса загрохотали, вываливаясь, и я сразу же несколько подзавис на привязных ремнях — самолет словно бы влетел в другую, желеобразную, среду, скорость начала ощутимо падать, нос же стал задираться; появилось ощущение, что самолет «сыпется», хотя высотомер показывал ровно пятьсот метров, а вариометр никакого снижения не фиксировал. Но главное было не в этом. Главное было в том, что «колесное» табло опять выкинуло фортель: вместо трех зеленых лампочек («выпущено») горели две; третья лампочка, левая, теперь краснела. Это означало: или не вышла левая стойка — но тогда бы меня разворачивало вправо, да и полосатого штырька на левой плоскости не было бы, а он был, и торчал весь, во всю длину; или «нога» вышла, но не стала на замок — но тогда в гидросистеме присутствовало бы давление, а оно упало до нормы; или же «нога» вышла и даже стала на замок, но не сработала электросигнализация, не замкнулись контакты. Скорее всего было последнее, но раздумывать времени уже не оставалось. Пора было «выполнять» третий разворот. И я его благополучно «выполнил», несмотря на то, что появилась сильная болтанка, крен был неустойчив, его то и дело приходилось подправлять, видно, сказывалась уже уменьшающаяся с каждой минутой скорость, да и обтекаемость неважнецкая тоже давала, похоже, себя знать — растопыренные шасси, со своими щитками, цапфами и шинами явно мешали самолету лететь. Тем более — с крутым креном. Когда выводил из разворота, почувствовал, что машина уже и рулей слушается неважно, реагирует с запозданием и с неохотою. Скорость медленно падала…
   Выведя из разворота, опустил кран выпуска закрылков; закрылки вышли на двадцать градусов; самолет «клюнул» носом и «повис» на ручке. Скорость продолжала падать, хотя самолет снижался. Опять мелькнула мысль: что делать с колесом? Докладывать? Посадку не разрешат — как пить дать! — заставят выпускать и убирать шасси, выпускать и убирать, может, даже под перегрузкой, пока не добьются положительного результата. Если же положительного результата не будет, тогда… Самолет снижался прямо на щебеночный карьер, где ползали разноцветные игрушечные машинки, а экскаватор, совсем как из детского «конструктора», крутил ковшом. Скорость неуклонно продолжала падать…
   Когда клетчатая полоса вползла слева в боковое изогнутое стекло и уже приближалась к зеленому бронестеклу, а высотомер показывал четыреста метров, стал доворачиваться влево, всё увеличивая крен и увеличивая. Самолет очень сильно болтало, аж зубы лязгали, и было ощущение, что не летишь, а просто падаешь, прямо на щебеночный карьер, на озеро зеленой стоячей воды посреди карьера, на ржавые подъездные пути, — сиденья почти не чувствовалось, оно уходило, уплывало из-под зада, и я то и дело зависал на привязных ремнях, если б не они, наверное, прилип бы к фонарю. Скорость же — падала…
   Но вот клетчатая бетонка наконец вползла в лобовое стекло, а высотомер показывал триста метров, и опять всплыл вопрос: что делать с левым колесом? Ведь если сейчас доложить, и выполнить все требования РП, и сигнализация все-таки не сработает — то обязательно прикажут покинуть самолет. Прикажут убрать обороты, направить машину на лес или на запасную полосу, сбросить фонарь и катапультироваться. Строго по инструкции. Этого еще не хватало!..
   Я выпустил закрылки полностью, на шестьдесят градусов .
   Закрылки вышли со скрежетом, и самолет еще сильнее «клюнул» носом, он полностью «висел» теперь на ручке управления и планировал строго на серое полотнище, которое лежало перед бетонкой за двести метров — «место начала выравнивания». И само собой пришло решение: снизиться до тридцати-двадцати метров и уйти на второй круг, убрать шасси, — может, всё и наладится само собой. А пока ни о чем не докладывать — еще и в самом деле прыгать прикажут. Посадку не разрешат — это уж точно. А прыгать из самолета — увольте!..
   Скорость установилась на трехстах километрах — пришлось прибирать обороты до семи тысяч, и тогда стрелка скоростемера дрогнула и поползла вниз. После этого доложил:
   — Три-девяносто три, закрылки полностью. Сам!
   — Садитесь, девяносто третий.
   И все. Молчание. Обычно РП начинал усиленно подсказывать, а тут — ни звука. Не разобрал, что ли, что — «сам»? Может, повторить и сделать акцент на — «сам»?..
   А высота уже двести метров, скорость двести семьдесят, и падает, падает… Ниже двухсот семидесяти падение скорости допускать никак нельзя — оборотиков немножко, полтысячи. Ага, ага, хорошо! Самолет словно бы «вспух» и как бы «повеселел». Но что это молчит Поляков? Может, повторить, что — «сам»? Нет, подумают — трушу.
   Так я сомневался, а самолет, между тем, снижался и снижался — к «точке начала выравнивания», к серому полотнищу, что лежало перед ВПП, и уже видно было, как ветер гнет прошлогодний конский щавель, шевелит его метелки, а по грубому полотнищу прыгают воробьи… Чего они там клюют?
   Высоты оставалось сто-сто двадцать метров. Скорость больше не падала. Самолет шел хорошо. Устойчиво и ровно. Как утюг. Правда, немного сносило влево, но в пределах нормы. Посадка на левую сторону. И тут РП сказал:
   — Девяносто три, уточни заход.
   Ага! Оказывается, за мной все-таки следили. И заметили, что сносит влево. Я стал делать крен вправо, на ветер, — оч-чень неохотно послушался рулей мой летяще-падающий агрегат! — но я все-таки сломал его плавный устойчивый полет и направил рыскающий нос прямо на полосатый СКП, который стоял в двадцати метрах справа от бетонки, и на котором развевалась полосатая «колбаса». РП среагировал почти мгновенно:
   — Девяносто три, уточни заход! — чуть не крикнул он.
   Ну что, давать обороты по заглушку и уходить на второй круг? Как решил. Но ведь обязательно скажут: струсил! Сажать забоялся. А-а, была не была, посажу. Авось пронесет. Должно пронести… А если на пробеге левое колесо станет подламываться — успею дать обороты и оторвать самолет.
   Так я решил на высоте сорока метров.
   И с таким решением сделал левый крен, отворачивая от СКП — высоты оставалось метров тридцать, — и самолет уже почти не слушался рулей, а «поддавить» педалью было страшно, инструктор говорил, точнее, орал, чтоб на такой ничтожной высоте ни в коем случае педали не трогали —иначе полный рот земли! Еле-еле выправив, стал подходить к полосе под небольшим углом к продольному створу. Исправлять что-либо уже не было ни времени, ни высоты…
   На оптимальной высоте, на восьми метрах, выбрал на себя ручку, почти до пупа выбрал, — рука чуть было не дернулась дать полный газ и уйти на второй круг, но я подавил это желание, — самолет очень плохо реагировал на мое вмешательство, и лишь где-то на пяти-шести метрах все-таки «переломился», задрал нос и понесся в таком положении, всё приближаясь к земле и приближаясь. По мере его приближения, я выбирал ручку и выбирал, и вот он как бы завис на высоте около метра, и так несся, постепенно, по дюйму, по сантиметру, опускаясь, и, лишь мелькнули первые плиты бетонки, я полностью убрал обороты, и самолет, пролетев по инерции еще метров двести-триста, на последних дюймах, мягко и нежно, коснулся бетонки точно у «Т». Посадка была на «отлично», отметил про себя, ожидая, не станет ли подламываться левая стойка — нет, не подламывалась, даже и не думала. Всё нормально! Всё ништяк! И я тут же забыл о ней…
   Мчался на двух колесах, несся, всё приближаясь и приближаясь к левым буйкам — РП молчал. Я ждал заветного слова — «лётчик»! Но он молчал, а я всё приближался к левым буйкам и приближался. Вот уже мелькнули первые буйки под левым крылом — надо бы выправить направление педалями, но как тут «давать ногу», если самолет еще на двух колесах — надо ждать, пока он опустит нос. А нос должен опуститься сам, обязательно сам, иначе, если поможешь и «припечатаешь», самолет может начать «козлить» — а «козлы» это такая гадкая, неуправляемая штуковина — не дай Бог! Почти то же самое, что штопор — только в непосредственной близости от земли… Поэтому я сжался и ждал, когда же самолет опустит нос сам, а он уже давил левым колесом полосатые буйки — один! второй! — и от этих препятствий его еще больше разворачивало влево. Так я сидел и ждал, а левое колесо съехало с бетонки и уже зашуршало по щебенке — и сразу же самолет очень резко развернулся влево, очень резко, хищно опустил нос, я так же резко дал правую педаль, стараясь выправить, выровнять движение, но было, конечно же, уже поздно: самолет, резвясь и прыгая, как молодой козел, соскочил с бетонки прямо в грязь, во время прыжков его развернуло носом вправо, и он вдруг, словно оттолкнувшись от каких-то невидимых канатов, резво перемахнул шестидесятиметровую полосу ВПП поперек, но только теперь — на правую сторону. Пока мчался через бетонку, я успел дать левую ногу и зажать тормоза, но мой строптивый и железный всё же успел заскочить в грязь справа от ВПП, после чего выскочил опять на бетонку, перескочил ее — теперь снова на левую сторону — и там, в непролазной грязи, увязнув по самые пилоны от топливных баков, наконец-то остановился. Всё! Я чуть не вопил от обиды. Идиотизм какой-то! Тут раздался голос РП, который меня просто уничтожил:
   — Эх, Дёгтев, Дёгтев! — говорил РП открытым текстом. — Ты не Дёгтев, ты — Грязев!
   Я был размазан и растёрт. Слезы текли по щекам и прятались в потных ларингофонах, разъедая кожу.
   — Сруливай дальше влево, на запасную полосу, глуши двигатель и стой, жди тягача.
   Я дал полные обороты, и самолет, зарывшись колесами в грязь по самое брюхо, поплыл, совсем как катер-глиссер на воздушной подушке, пополз, как трактор-скреппер, зарывшись в грязь по самую кабину, — он с ревом плыл-полз в сторону Двоёвки, пугая школьников, которые убегали, размахивая портфелями и испуганно оглядываясь, подальше от этой опасной запасной полосы. Горько мне было. И обидно.
   Заглушив двигатель, разгерметизировал кабину, сдвинул фонарь, расстегнул шлемофон — в самом зените заливался жаворонок, от земли поднимался пар, пахло одуряюще, я был весь мокрый и в каком-то полу шоке-полутрансе, я чего-то не понимал. Что же это такое, в самом-то деле? Все люди как люди, а я вечно вляпываюсь… Двое до меня слетали нормально, сели как надо, хоть и с подсказками (не без этого!), но вполне сносно приземлились, не сбили ни одного буйка, и на ВПП удержались, а у меня всё — не слава Богу. После полетов их будут хвалить перед строем, а меня… Эх!
   Но тут услышал в шлемофоне, что Беспечальный, который вылетал за мной, заблудился — на «кругу» заблудился! — и улетел в сторону Москвы, километров на тридцать отклонился, и что ему приказано стать в вираж и ждать, когда за ним прилетит инструктор, а еще минут через пять рядом со мной плюхнулся на бетонку Анисько, бойкий казачишко с Северского Донца, плюхнулся — аж дым из-под колес пошел! — припечатал самолет на три точки да еще и «скозлил» раза два, с таким огромным, а-гро-мадным перелётом плюхнулся, который не предусмотрен ни в каких инструкциях, и по всем правилам нужно было бы уходить на второй круг, даже и не прицеливаться на посадку, — а он плюхнулся, и конечно же, выкатился на полкилометра в грязь, только не в сторону от ВПП, как я, а в створ полосы, и ему тоже было приказано отруливать как можно дальше в грязь и ждать тягача. И он вскоре тоже заглушился, вылез из кабины на крыло и стал махать мне шлемофоном. А я помахал ему.
   И стало немного легче — все-таки не я один такой «особенный». Есть и покруче. Есть и похлеще.
   Скоро полеты закончились, за нами с Анисько приехали тягачи. Зацепили, поволокли. Мы ехали друг за другом в грязных самолетах, шматы грязи отваливались на чистую рулежку, солдаты охранения злорадно приветствовали нас: привет трактористам! — мы огрызались: ша-а, чмыри! — и Анисько чего-то насвистывал, даже отсюда было слышно, а на меня напала какая-то странная сонливость, я клевал носом и сделался совершенно ко всему равнодушен. Вот такой был наш триумфальный въезд.
   Потом, когда нас закатили на стоянку, Анисько стал дарить всем «отцам-командирам» свои мятые пачки сигарет, а я долго не вылезал из кабины, всё находил себе какие-нибудь занятия, — я не знал, как себя вести, горевать или радоваться. И когда техник свесился в кабину и поздравил меня с «вылетом», я даже несколько обиделся: что он, гад, издевается? Указал ему на табло: там по-прежнему горели две зеленые лампочки и одна красная. Техник изменился в лице.
   — Тише! — сказал он шепотом. — Молчи! Молчи! — нырнул с отверткой под левое крыло; через три-четыре секунды красная лампочка погасла, а вместо нее загорелась зеленая. Техник опять появился и опять прошептал, на этот раз облегченно:
   — Никому не говори! — и сунул мне маленькую смятую шоколадку, от которой резко пахло авиационным клеем.
   Тут подошли инструктор с Ляпотой. Инструктор был весел и возбужден. Блестели его крупные белые зубы. Он то и дело ржал. Как конь. Ляпота пучил глаза и тоже погогатывал, чем-то довольный.
   — Ну, ты чего, агрегатик, нос повесил? — спросил Ляпота. — А ну-ка, угощай цигарками.
   Я растерянно пожал плечами: дескать, чему радоваться-то? — и стал вынимать сигареты.
   — Ты это брось, — сказал Ляпота, и прогоготал, выпучив глаза: — Наплевать и забыть — ясно? Слетал? Слетал! Сел? Сел! Сам сел — и живой! Значит — лётчик. А что рулить не можешь — так ты же не шофер…
   А в самом деле — что это я? Я же слетал! И меня выпустил тот, кого сам Покрышкин…
   И, подхватившись, я побежал вдоль старта — дарить «отцам-командирам» сигареты.
   Боже, как давно всё это было! А вроде — вчера…
   А было мне тогда девятнадцать лет, моему «старому» и строгому зверю-инструктору — двадцать четыре, ну, или, может, двадцать пять; а древнему «деду» Ляпоте — полсотни.
   Еще жив был Покрышкин, еще даже летал, страна была еще великой и безбрежной, и нас совсем другие волновали проблемы. Эх!..

Старуха с косой

   Легендарному сыщику Виктору Кусову, на жизнь которого трижды покушались.

 
— Что пристала, что ходишь за мной?
То отступишь, то вновь за спиной.
Сгинь, Старуха!..
— Уж больно хорош.
Ум, смекалка, к работе пригож…
 
 
— Не преследуй, отстань, отпусти!
Душу спас, дай и сердце спасти.
Что, Костлявая, ходишь за мной?
Кто послал тебя, Сука с косой?
 
 
Не гундось, что не буду в Раю.
Да, стоял… и не раз на краю.
Видит Бог, через край не ступил,
Грех один — на говно наступил.
 
 

ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ

I
   А тут всё другое. И деревья, и запахи. И даже земля — непривычно черная, жирная. Вчера позабавило, когда увидел, как её копают — вилами. Пыльные пустырники пахнут чердаком, колючие кусты, кажется, татарники, — прокалённой степью, а конский щавель и вовсе — пивом разлитым. С огородов, когда проходил мимо, тянуло развороченным чернозёмом, горечью картофельной ботвы; хозяева в серых одеждах ковырялись в распахнутой пашне. Неужто убогие эти люди — потомки храброго воинства, о котором столько всего написано и о котором с гордостью рассказывал дед Игнат, старший урядник Лейб-Гвардии Атаманского полка?..
   Луговое сено под боком хрусткое, бурьянистое. Пахнет остро и терпко, наверное, чабрецом или чем-то еще, может, полынью? Запах пьянит — очень похож на запах буйволовой травы. Сквозь дыры в кровле шалаша видно, как по низкому небу скользят косматые облака; они смотрятся в собственную тень, бегущую за ними по мглистой земле; в разрывах мерцают незнакомые звезды. Где-то тут, среди этой алмазной россыпи, Полярная звезда и Пастушья, — о них не раз говаривал дед Игнат, — но поди разберись, вон их сколько…
   Дед Игнат был человеком необычным и необыкновенным. «Сто угодьев в нем!» — затаенно вздыхала бабушка, поспешно сплевывая три раза. Он вырос здесь. Купался в этой реке. Вот тут, напротив этих меловых столбов. «Стоят как стопочки!» — уточнялось всякий раз.
   Как хотелось в детстве, после таких рассказов деда, попасть сюда, на берег Дона! Мечталось, вот накопите денег, купите билеты и поедете с дедом на его родной хутор. Как ненавистна была «краснорожая» Аргентина! О, какие чудовищные кары изобретались для мальчишек, с которыми приходилось общаться, и которые обижали только лишь за то, что не похож на них. И как любил далекую, неведомую и чудесную Россию, где всё не так, где всё иначе, чище, благороднее, возвышеннее.
   И вот я тут…
   Чу! Птица какая-то вскричала тоскливо. Фьють-тюрю! Так похоже на маринетту, серую куропатку из пампы. Фьють-тюрю! Фьють-тюрю! Вот и. совсем уже как дома. Только там сейчас — весна…
II
   А тогда стояла осень. Казалось — без конца и края. Сколько же лет минуло с того холодного майского дня? Мно-ого… Где, в какой голубой дали, в какой чудесной сказке осталась та осень, вместе с пенистым морем, гнущимися седыми травами, и с беленьким мальчиком, который ёжился от холодного ветра-памперо? Ветер шумел, дул порывами, рвался на сушу с моря, с холодного юга, от Фолклендов, и уже чувствовалось в нем антарктическое дыхание, суровое и жгучее, он раскачивал полуоблетевшие пыльные вербены, заставлял кланяться серые паслены, теребил бородачи за рыжеватые их бороды, гремел сухими листьями портулака, а мальчик прятался от задиры-ветра за серыми валунами и натягивал на голову капюшон маловатой ему куртки. Среди красно-серых гранитных валунов, похожих на огромных озябших кабанов, бродили чёрные пуховые козы-муфлоны. Пастбище представляло из себя каменистую, бесплодно-костлявую пустошь, которая тянулась вдоль пенистой полосы прибоя. Это была бросовая, ничейная земля, если валуны и галька — земля. Что там находили и щипали козы — одним им известно. Почти все мальчишки из окраинных бедных домишек Ла-Платы стерегли по камням, вдоль берега, своих коз. Пастушки были смуглые, с приплюснутыми носами, краснолицые, черноволосые. Они смеялись над белоголовым мальчиком и задирали его без конца. Просто так, без дела. Он устал от стычек и драк. Кстати, один на один потомки индейцев и конкистадоров оказывались жидковаты…
   В тот вечер дул сильный ветер, и можно было уйти пораньше. Все так и поступили, но нашему мальчику не хотелось уходить от шумящего моря, от настырного ветра; игра, борьба стихий завораживала…
   Перед сумерками подъехала старомодная машина, чёрная и большая, как броневик. Остановилась на обочине каменистой дороги, и из нее вылезли трое в чёрных плащах: двое здоровяков и какой-то дядька со шныряющими движениями и рассеянным взглядом. Они подошли к морю. Двое присели среди камней, закурили и стали о чём-то болтать, маленький, опустив воротник плаща, долго и возбужденно вышагивал по берегу, у самого прибоя, бросая в воду камни, что-то крича, словно дразня кого-то невидимого или споря, — визгливо, на незнакомом лающем языке. Длинная чёлка струилась по ветру. Странным казался дядька, вроде известного в округе дурачка Педро. Ему, как и Педро, до всего было дело: то он наблюдал за парой птиц-печников, которые сердито трещали друг на друга, ссорясь из-за пустого гнезда, которое каким-то чудом держалось на вершине наклоненного столба, круглое, похожее на футбольный мяч, с отверстием как печной зев, за что этих птиц «печниками» и зовут, то задирал коз, пугал их, хлопая прутиком по голенищу начищенного сапога, то… И вдруг заметил мальчика. Маленькие усики вздернулись к носу.
   — О-о! Mein Gott! Что ты тут делаешь, беленький козлик? — протянул он, и мальчик сразу проникся к нему доверием: какой хороший дяденька! т— Стерегу вот…
   — Прекрасно. Уже помощник. А как тебя зовут?
   — Александр.
   — Прямо как бессмертного македонца. А меня — дядя Ади. Откуда ты — такой беленький? Ты, верно, из Европы?
   — Из России.
   — Что? Ты — русский? — Глаза его сделались как угольки — чёрные и жгучие.
   — Да. Мой дед казак. Дядька облегченно вздохнул.
   — Уф! Казак — это хорошо. Значит, ты потомок арийского племени готов. Две тысячи лет назад они кочевали между Днепром и Доном.
   — На Дону родился мой дед… А откуда вы про готов знаете? Ведь это было так давно. Даже дед такого не знает…
   — Йозеф где-то раскопал, чтобы подвести идеологию под казачьи формирования. Он подо что угодно мог подвести идеологию… Бедный Йозеф! Несчастный Йозеф! Он остался верен до конца, не то что эти иуды — Генрих и Мартин, — добавил с оглядкой на охранников. Те играли за валунами в карты.
   Он возбужденно залопотал что-то на лающем своем языке и отошел от мальчика. Заковылял вдоль воды, по самой кромке прибоя. Похоже, воспоминания отвлекли его и расстроили. Вдруг охранники взглянули на часы, затушили сигареты, громко окликнули Ади. Тот вздрогнул, сжался и затравленно покосился на мальчика. Охранники подошли, нахлобучили ему шляпу, отвернули воротник плаща и, взяв под руки, увели к машине. Перед тем как сесть в машину, он обернулся. У него оказалась вдруг густая черная борода.
   Мальчик испугался. Ему сделалось отчего-то тоскливо.
III
   Наверное, недели три не появлялся Ади. Вдоль берега уже плавали айсберги; их приносило от Фолклендов течением. Подходило веселое время: скоро пастухи гаучо пригонят из пампы стада, начнутся ярко-пестрые ярмарки; с гор и из сельвы, из области Гран-Чако, придут индейцы кечуа и аймара, с циновками, корзинами и одеялами из шерсти ламы, со своими сиплыми флейтами. Появятся толстые провинциалы с дальних и глухих эстансий, у них такие потешные шляпы и башмаки, почти как у клоунов… На ярмарке дедушка продаст четырех коз, а с остальных — шерсть, и купит, как обещал, новые штанишки, портфель и азбуку — на будущий год внуку идти в школу.