Когда меня выпизднули из художников и отправили в бригаду, Юрий Васильевич возлежал на панцирной койке и кричал: «Пистро-пистро работай тавай!»
   Никто из моих нынешних знакомых в это ни за что не поверит, но я поднял Юрия Васильевича с койки за шиворот, дал ему поджопника и вручил ему совковую лопату. «Шени дедиспроче! Шени могетхан! Кхаргис мутели!» – кричал Юрий Васильевич, корчась, но ничего, кидал бетон не хуже прочих.
   В обеденный перерыв подошёл ко мне серьёзный и очень не идиот Леван Паркадзе. «Пойдём, – говорит, – поговорим». Зашли за инструменталку.
   «Юру зачем обижаешь?» «Я не обижаю, – сказал я, смотря в сторону. – Я его в чувство привожу, он охуел». «Ещё раз тронешь – пиздец тебе, понял?» Да понял я, понял, я и сам знаю, что пиздец.
   И ни разу более не получил Юра от меня поджопника. Потому что было не за что. Он отчего-то проникся вдруг ко мне совершенно собачьим уважением.
   Я очень любил ходить с ним в наряд. Ходить в армии во дневальные считается западло, но мне там было хорошо. Во-первых, после обеда дают поспать часа три, потом ночью тоже можно поспать, а уж когда рота упиздует на работу, а прапорщик Ревякин ещё не проснулся – это же вообще ничего прекраснее невозможно придумать. Сидишь эдак просто так на крылечке, лето начинается. Из крыльца идёт пар, и тишина, и никого, вообще никого, и так заебись, как никогда не бывает в той другой жизни. А ты сидишь в самой середине огромной-преогромной тайги, и всё остальное вращается вокруг тебя, но тут, впрочем, просыпается прапорщик Ревякин.
   Юра полов, конечно, не мыл. Но зато он выполнял другие функции. Он обожал стоять на тумбочке и орать при входе какого-нибудь майора громовым голосом «Смирна!», даже если в роте больше никого кроме нас не было. Когда рота возвращалась с работ, он ревел в предбаннике: «Валенкасымай чуркабля!» И в казарму заходили перепуганные босые узбеки и таджики.
   Впрочем, это всё были времена довольно счастливые. Первое лето службы. А потом наступил сентябрь.
   В день своего рождения я снова был дневальным по роте. Без Юры, и прапорщик Ревякин был с утра трезв и поэтому особенно злобен. Чистил я крантики и разводил в специальной ёмкости зловонную жидкость для замазывания сапогов.
   Когда я уходил на дембель, я обнял Юру и похлопал его по горбатой его спине. С тех пор я не боюсь идиотов и грузинов.
 
   Ну и вот тут-то и подошло время для подлости.
   Старого замполита уволили куда-то на повышение по должности, а художника части, ингуша Магомета Евлоева, отправили на гауптвахту за распитие неположенных напитков на рабочем месте.
   Я пришёл в штаб в кабинет нового замполита и спросил: «Художник нужен?»
   Замполит был из новых, не чета дряхлому и заскорузлому майору Баканову: румяный, даже скорее красномордый. Комсомолец.
   Дал мне тестовое задание: нарисовать стенгазету к Новому году. Нарисовал, говна-то. С игрушечками, шишечками, в стиле покойного художника Саврасова. Был принят в должность немедленно. Мне выдали личные ключи от рая и поселили в тёплую художественную комнату, мечтать было уже решительно не о чем. Привезённый из гауптвахты бывший художник Евлоев был с позором отправлен в бригаду на общие работы. Но на душе было впрочем гадостно.
   Но ничего, армия тем и хороша, что справедливость в ней всегда всё равно победит, как ты от неё ни уворачивайся. Земляк и, более того, односельчанин уволенного художника Ваха Хамхоев, он же командир моего отделения, в тот же самый день на вечерней поверке проверил натяжение моего поясного ремня. Натяжение было слабое – бляха ремня практически лежала у меня на яйцах. Что обычно не возбранялось, но не в данном конкретном случае. В данном конкретном случае я в присутствии командира роты был приговорён к неделе мытья кубрика.
   Ничего нет позорнее мытья кубрика. Таскать бетон, чистить сортир – это всё неизбежность. Мытьё кубрика – это унижение. В те самые редкие утренние тридцать минут, когда завтрак ещё не начался, а обед вообще понятие несуществующее, ты ползаешь с тряпкой под койками, пока все остальные притворяются, что читают газету «Красная звезда» в ленинской комнате, а на самом деле срут, курят и пиздят про баб. Хуй тебе, Ваха, а не кубрик.
   Это была самая длинная ночь в моей жизни. Обычно как: накрылся одеялом, и тут же орут «рота-подъём». Шесть, значит, часов утра.
   А тут я всю ночь ворочался, потел, вонял, вздыхал: готовился к страшному.
   Тут наконец рота-подъём, встал измученный, уселся в ленинской комнате, стал читать газету вверх ногами. Я трусливый, да.
   Тут входит Ваха с недоумённым лицом: «А ты хули тут делаешь?» «Ваха, – говорю я деревянным своим ртом. – Я не буду мыть кубрик». И вот тут вдруг я понял, чего я боялся всю ночь: того, что я зассу и не скажу это предложение. Но я его сказал. Из ленинской комнаты куда-то подевались все бывшие там до этого люди и остались только Чочиев, Демурчиев, Хвелеури, Паркадзе и хуй его знает кто ещё, и, пинаемый со всех сторон, я вдруг возликовал: я это сделал! Мне уже не страшно!
   Потом меня отвели в умывальную комнату и там опять тщательно пиздили, и я лежал на кафельном полу, и изо рта моего текла некрасивая и совсем не красная кровь, надо мной склонились в последний раз и спросили: «Будешь мыть?» Я прижал колени к животу и попытался им объяснить так, чтобы они поняли: «Я не буду мыть, понимаете? Вы меня можете убить, мне не страшно. Ну как же, блядь, вам это объяснить».
   Ничего, всё поняли. Звери – они умные. Они меня понюхали и поняли, что я не пизжу и действительно готов лучше сдохнуть.
   Потом они ушли на завтрак, а я улёгся на койку и в первый раз в жизни закурил в казарме. Потому что уже имел право. «Молодец, Димка, – зашептал мне с соседней койки хлеборез из Ташкента. – Держись!» Я посмотрел на него, пренебрежительно скосив глаз, и бурно высморкался в простыню. Кто он и кто теперь я? Ну да, морда разбита и почки отпинаны, но я крут, аж обосраться как крут. И подлость искуплена, и я уже никому ничего не должен.
   «Что это с вами?» – испуганно спросил меня на утреннем разводе юный лейтенант. «Да ничего, – сказал я, махнув рукой. – Об батарею ударился». Лицо у меня при этом было такое счастливое, что лейтенант не стал задавать мне более никаких вопросов.

Суконное одеяло

   Но, впрочем, это хуйня. Беда была не в грузине Юре, а в том, что я перестал следить за собой. Как это ни смешно, но человеческое существо в критических обстоятельствах очень себя характеризует тем, насколько часто оно чистит свои зубы.
   Я тогда своих зубов не чистил вообще. Я вставал медленно дыша и ходил тоже медленно, экономя силы, потом, дыша через зубы, таскал бетон, потом падал на койку, и в ухо мне тут же кричали «рота– подъём!!!».
   Вы знаете, что такое суконное одеяло? Нихуя вы не знаете, что такое суконное одеяло. Это такое одеяло, которое не даст тебе сдохнуть, но и не согреет тоже нихуя. От спанья под суконным одеялом внутри тебя образуется вечная, вечная мерзлота, при которой промёрзло всё: печень, почки, поджелудочная железа и, наверное, даже неизвестная тогда науке простата. Впрочем нет, с этим делом помиловали.
   И ходишь ты весь день, как какой-нибудь ёбаный робот для того, чтобы вечером опять лечь под это самое суконное одеяло.

Боевой листок

   Моя заметка из боевого листка «Военный Строитель» от ноября, кажется, 83-го года прошлого века (воспроизвожу, к сожалению, по памяти): 
   Военный строитель!
   А ты знаешь, как хорошо на гражданке?
   Там нет утреннего подъёма, зарядки, кислой капусты на завтрак и вечернего развода.
   Там нет нашего любимого старшины и ещё более любимого командира части.
   Там ходят женщины с глазами и со всем остальным.
   Там едят пельмени и запивают их водкой.
   Так вот, если ты хочешь однажды снова увидеть всё это своими глазами, СТРОГО СОБЛЮДАЙ ПРАВИЛА ТЕХНИКИ БЕЗОПАСНОСТИ! 
   Боевой этот листок собрал огромную аудиторию, но провисел на специальном стенде ровно десять минут, после чего был сорван и растоптан замполитом части, хотя он-то как раз и не был в нём ни разу упомянут.
   Страшные были времена, страшные.

Холод

   Ненавижу холод.
   Это одна из многочисленных контузий, которые на мне оставила советская армия.
   Ну, хули там, средняя температура зимой – минус тридцать. Иногда сорок, реже двадцать. Щитовая казарма из гипсокартона. Где-то там в подземелье беснуется кочегар Коля, которого никто ни разу не видал на поверхности, но благодаря ему по трубам струится чистый кипяток. А толку-то? Гипсокартон – он и есть гипсокартон. Плюс пять внутри казармы – это считай ташкент. Кальсоны с облезлым начёсом и суконное одеяльце, обдроченное предыдущими военнослужащими до фанерного состояния.
   Засыпать – тут проблем не было. Соприкоснулся ухом с подушкой, и тут же орут «рота-подъём!!!». Спрыгиваешь, ничего не видишь, ничего не слышишь и чувствуешь только внутри себя очень маленькую скукожившуюся печень, обледенелые почки и сморщенный от горя желудок.
   Потом я хрустел в столовой твёрдой как айсберг перловой кашей, запивал её прохладным чаем и старался не думать про то, что впереди у меня двенадцать часов долбления никому не нужной траншеи на свежем воздухе. И ведь лом ещё хуй добудешь – за лом передерутся чечено-ингушские военные строители, ибо лом – он, хоть немного, но согревает. А я буду долбить лопатой – тюк-тюк. На каждый тюк откалывается микроскопическая крошка. Ни пользы, ни тепла.
   Зато по этому именно поводу я однажды испытал истинное счастье.
   Послали меня как-то со стройплощадки с пустяковым каким-то донесением в часть. Было часа четыре, то есть уже темно, лес. Ну, медведи там, волки чем-то хрустят в кустах – к этому быстро привыкаешь. Мне тогда было уже вообще всё похуй. Если бы меня съел медведь, то апостол Пётр погладил бы меня по голове и сказал бы: «Погрейся пока в предбаннике, потом поговорим».
   Передал донесение в штаб, задумался. Ну, как задумался – мысли в армии все простые: да ну ё нахуй или а пошли вы все в пизду. Других мыслей не бывает.
   Пошёл в роту, прислушался, как храпит в каптёрке прапорщик Ревякин, и тихо-тихо пробрался в сушилку для валенок – самое тёплое место во всём помещении. Улёгся на трубы с кипятком и счастливо заснул.
   Проснулся часа через два от воплей азербайджанского сержанта Файзиева: «Ставить бушлята на сушилька и строиса все на казарма!»
   Понял, что больше поспать не дадут. Вылез, мокрый и счастливый, как пизда после бурной ебли. Из меня валил пар и на лице моём блуждал идиотизм.
   Я был тёпл. Наконец-то я был тёпл.

Дембель

   В последний мой день в армии я проснулся с кошмарного бодуна: в прошлый вечер меня провожали, а технический спирт – он и есть технический спирт.
   Надел тапочки и обошёл в последний раз часть: свинарник со свинарём Свиридовым из Рязани (он как обычно жрал какое-то говно из грязной сковородки), вещевой склад с тишайшим и сутулым Витей (самым богатым человеком в нашей части), свою собственную художку – там уже сидели неприветливые армяне. Зашёл на почту к лепшему корешу (не в нынешнем смысле, а просто так) Андрюхе. «Ну что, хуйло, – сказал я Андрюхе. – Дедушка поехал домой, а ты тут дальше соси». «Пиздуй-пиздуй», – ответил Андрюха, выпятив челюсть. Мы изо всех сил ударили друг друга в левое плечо, и я пошёл в штаб.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента