– Да, это ужасно, – Каролина притихла, плечики ее опустились, она подперла щеку рукой, – и спасти при этой, как ее, уже невозможно?
   – В ранней стадии, при удалении матки и придатков имеется надежда.
   – Это ужасно! Перед этим ничто не имеет цены. Но пока этого нет, пока оно кажется далеко, надо дорожить радостями жизни и пользоваться ими. Ты согласен?
   – Согласен. Поэтому я, наверно, стану верующим в благодарности Богу, который послал мне тебя.
   – О, верующим!… Но тебя прогонят из комсомола, ты не боишься? Ты ведь питомец комсомола?
   – Питомец.
   Оба засмеялись. От чешского вина и пива у Сережи кружилась голова, ноги были легкими, пружинистыми. «Ах, можно ли так влюбляться, – думал Сережа, глядя на Каролину, – так ослепляюще, оглушающе, точно в наваждении… Не будет ли расплаты за счастье? Да нестрашно, неважно, за это любую цену платить можно. Меня несет, несет, как с корнем вырванное дерево несет поток, и я готов разбиться, исчезнуть, слиться с этим, захватившим меня, потоком».
   – Тебе не надо сюда? – спросила Каролина, указав на одну из занавешенных зеленой портьерой дверей и сама идя к другой.
   Этот жест и эти слова обрадовали Сережу, в этом было уж нечто близкое, домашнее, даже интимное. И в туалете, среди каких-то мужчин, Сережа стоял счастливый, жалея всех, кто сейчас несчастлив. Когда он вышел, Каролина уже ждала его у входа. Эта краткая разлука и быстрая встреча восхитили кружащуюся Сережину голову. «Она впервые ждет меня!» – подумалось радостно. Сережа потянул дверь, но та не подалась Он потянул сильней.
   – Поломаешь, – сказала Каролина и улыбнулась, – надо там, а ты сам, – она легко толкнула дверь и та открылась, – сам-там, тоже русским смешно. У нас на дверях написано: «сам», значит – к себе; а «там», значит – от себя.
   – Когда мы повидаемся, Каролина? – спросил Сережа.
   – Когда? Может через недельку.
   – А завтра? Завтра нельзя?
   – Завтра нельзя. Я очень занятая. Через недельку. Запиши твой телефон, я позвоню.
   Сережа записал телефон и протянул Каролине. Она глянула.
   – Это где-то недалеко от меня, – и сунула бумажку в ковровую сумку.
   – А твой телефон, Каролина? Где ты живешь?
   – Я живу у Кировской. Но лучше я тебе сама позвоню. Возьми мне такси, я уже опаздываю.
   Сережа метнулся, побежал на перехват такси так решительно, что таксист остановился.
   – Спасибо, Серьожа, спасибо! – и вдруг, поднявшись на цыпочки, оглушила поцелуем в губы.
   Когда Сережа опомнился, такси уже уносилось и мелькало улыбающееся лицо Каролины за задним стеклом, мелькала рука, которой Каролина махала, пока все это не было заслонено потоком машин. И сразу вся суетливая жизнь вокруг помертвела. Человеческие лица раздражали, не хотелось никого вокруг себя видеть. «Неделька, – думал Сережа. – Что же я буду делать эту недельку без Каролины?… Невыносимо!»
   В полусне, в полубреду добрался Сережа домой и лег на койку. Кирпичный экран горел, беспощадно освещенный солнцем. До вечера было далеко, а как же еще далеко до конца этой «недельки»! «Что она будет делать эту недельку? Опять курчавый? Невыносимо!… Я безумно влюблен. Безумно! – он крепко сжал кулаки, крепко сжал зубы, точно хотел сам себе подтвердить, как он влюблен. – И я счастлив. Да, я счастлив… Я счастлив от своей любви… – Ему было тяжело дышать, он растегнул, затем снял рубашку, снял и майку. Все мешало, он лежал в одних трусах. – Первый раз в жизни такое счастье… – думал. – Хаос, хаос, вот, что меня окружало до сегодняшнего дня… Зачем я жил столько лет напрасно? Нет, не напрасно! Тут же себя и успокаивал, – не напрасно… Я жил, жил и дожил до сегодняшнего дня. Все эти увлечения, о Боже мой, все эти влюбленности детства, которые теперь так смешны, – все это готовило меня к сегодняшнему дню, все это окружает сегодняшний день кольцами, психическими обертонами Джемса… О, Боже мой, я счастлив, я счастлив, я умираю от счастья». Он жестикулировал, потирая руки, и со стороны выглядел обычным клиническим безумцем, но не замечал этого, пока не ударился случайно, жестикулируя, головой о стену, – ударился так, что огненные круги сверкнули перед глазами. Тогда лишь, опомнившись, с болью в голове, он лег утомленный на койку, притих, однако думать продолжал все о том же, не замечая времени, а меж тем кирпичный экран был освещен уже не солнцем, а луною.
   «Лунная ночь, – подумал Сережа, осознав наконец происшедшее изменение, – в лунную ночь все обманчиво. В лунную ночь тень дерева может быть принята за человека, а грохот телеги по деревянному мосту за отдаленный гром…» Он вгляделся и узнал, увидел все, о чем думал. Из темного пятна древесной тени вырастал человек, а грохот телеги по деревянному мосту превращался в отдаленный гром. В раскатистый, звонкий гром с неба. Еще в исчезающем полусне, в незнакомой лунной местности Сережа с полузакрытыми глазами схватил телефонную трубку и услышал голос Каролины.
   – Серьожа, это я, Каролина… Ты думал про меня?
   – Я о тебе думал… Я все время о тебе думал.
   – Я тоже про тебя думала, Серьожа…
   – Каролина, я не могу ждать неделю! Мы должны увидеться завтра…
   – Да, Серьожа, мы должны увидеться… Я к тебе еду, скажи мне адрес.
   – Когда едешь?
   – Сейчас. Я возьму такси. Скажи адрес.
   Ничему не удивляясь, как в продолжающемся лунном сне, Сережа сказал адрес.
   – Это близко… Я скоро буду, до встречи. Ты один?
   – Один, один!
   – До встречи. Я буду через двадцать минут, через полчаса…
   Сережа смотрел вокруг, видел свою маленькую комнату, свои вещи, привычную стену за окном, освещенную луной и ночными отсветами, видел все это и не узнавал – все приобрело какую-то дополнительную глубину, особые качества. Посидев так, он опомнился, бросился все убирать, приводить в порядок, но руки не слушались и за что бы он ни брался, тут же бросал и – слушал, слушал, напряженно слушал, не подъехало ли такси, не позвонили ли в дверь… Уже минуло полчаса, а не звонили. Наконец режущий, никогда прежде не слышанный звук. Бросился, опрокинув по дороге стул, заранее воображая ночное лицо Каролины, ее улыбку, лучистые, светло-карие глаза… Распахнул дверь сильно, широко… За дверью была призрачная пустота, освещенная тусклой электрической лампочкой. «Слуховая галлюцинация», – подумал с тоской и испугом. Бросился назад, к телефону, снял трубку, но тут же вспомнил, что не знает, куда звонить.
   Когда в отчаянье ждешь звонка, когда вся жизнь твоя связана с этим звонком, молчащий телефон страшен, страшны все посторонние звуки, даже стук собственного сердца – все тогда лишнее… Но вот звонок. Схватил трубку, нет – это в дверь. Метнулся, опять опрокинув стул. За дверями Каролина, точно такая, воплотившееся воображение – улыбка, лучистые светло-карие глаза… Но все живое, прохладное от ночного холода, пахнущее чем-то божественным.
   – Извини, долго поймала такси.
   «Это милое до слез слово – поймала». Чтоб не разрыдаться от счастья при первых же звуках ее голоса, он молча жадно припал к ее улыбающимся губам, поднял на руки и понес, вдыхая, наслаждаясь запахом ее волос, ее прохладной кожи. Каролина обняла его за шею руками и так он кружил с ней по комнате, пока не наткнулся на поваленный стул, едва не упав, пошатнувшись.
   – Серьожа, поставь меня, покуда я еще жива, – сказала Каролина, оглядывая его жилье.
   – У меня беспорядок, – едва перехватив ее взгляд, заторопился оправдываться Сережа, – комната маленькая…
   – Нет, очень мило, – сказала Каролина, освободившись наконец из Сережиных объятий и поправляя волосы,- жилье бедного, но умного человека… Много книг. А это Максим Горький? – указала она на портет Ивана Владимировича, стоявший на полке.
   – Нет, это мой отец… Мой папа.
   – О, похож на Горького! Хорошее русское лицо. Видно, что интеллигент и либерал.
   – Да, он либерал. Немножко либерал, немножко антисемит, как многие русские интеллигенты…
   – О, это нехорошо!… Но ты на него не похож, только скулы и подбородок, а глаза другие.
   – Да, глаза у меня от матери.
   Наступила неловкая пауза. Сережа не знал, что дальше говорить и что дальше делать.
   – Ты меня напояешь чаем? – преодолев наконец паузу, спросила Каролина.
   – Напояю, – ответил Сережа, от волнения забыв, как правильно произносится это слово, и повторяя его вслед за Каролиной.
   Сережа вышел в маленькую переднюю, где стояла газовая плита, нашарил спички, набрал в чайник воды, все это дрожащими руками, ломая спички и расплескивая воду. Поставив чайник на зажженную плиту, он начал шарить по полке, ища сахар и печенье.
   – Серьожа, почему долго? Иди сюда, Серьожа, – позвала Каролина.
   Он вошел в комнату и увидал ее уже полураздетой, своими тонкими руками, поднятыми, как в танце, она извлекала заколки из волос. Мило встряхнула головой и волосы рассыпались по ее худым плечикам, касаясь костлявых ключиц. Грудь у нее была необычайно маленькая, совсем почти детская, но бедра, которые охватывали телесного цвета кружевные трусики, были широки и хорошо развиты.
   – Иди ко мне, Серьожа, – сказала Каролина и, взяв его руки своими, положила их себе на бедра, а потом вдруг высоко подняла свою легкую ножку и опустила ее Сереже на плечо. Когда Сережа по повелению этой ножки присел на кровать, Каролина своими тонкими пальчиками ловко надела на грубо вздувшуюся Сережину крайнюю плоть нежный розового цвета явно зарубежный гондон, мигом эту грубую, постыдно напряженную плоть облагородив. То, что исходило от Каролины и порабощало Сережу, не было ни страстью, ни похотью, это было нечто подобное сомнамбулизму, трансу, когда вместо обычного жара наслаждение приносит холод: это были движения без стонов и криков, без телесных объятий – легкие, воздушные, неутомляющие, словно не Сережино тело наслаждалось, а только душа. И во всем Сережа с блаженной радостью подчинялся Каролине, как подчиняется младенец ласкающей матери, во всем следовал за ней и принимал те телесные позы, какие она создавала и направляла. В радостном забытье, уж не зная, как более подчиниться и как полнее отдаться, он ткнулся губами к живому, эластичному, упругому, переходящему в мягкое, шелковистое, нежное, уж не в атласную кожу, а во внутреннюю слизистую оболочку… И все это направляемый Каролиной, обнявшей Сережу за голову у затылка и пригибающей, пригибающей голову до боли в шейных позвонках.
   – Нет, это ты не можешь, – сказала наконец Каролина, засмеявшись, ты это делаешь, как тля краве… Как тля краве лижет… Ты не можешь и никто здесь не может. – добавила она вдруг. Последние слова Каролины горячо, свинцово ударили по расслабленному Сережиному сердцу и он лежал сраженный, убитый ими в момент такой телесной и душевной близости, такой любви к этой женщине, которую, казалось ему, раньше он и вообразить бы не мог. Наконец он поднял на нее глаза. Она сидела на кровати, привалившись к стене, поджав ноги, обхватив руками колени, чудесно обнажая, не скрывая от него ничего своего, выворачивая перед ним, показывая самое свое интимное.
   – Что ты, Серьожа? Ты обиделся? – Я питомец комсомола, – сказал он, обняв ее ноги и целуя их, – Каролина, я не смогу жить без тебя.
   – Разве? – засмеялась она. – Сможешь, Серьожа, сможешь…
   – Не смогу… Я не хочу жить без тебя, теперь уже глупо жить без тебя.
   – Ну, спасибо, Серьожа, – сказала она, гладя его по волосам.
   – Спасибо тебе, Каролина… Спасибо тебе за все. Только с тобой я понял, как пахнет счастье. У него запах твоих волос.
   – Запах ты не говори, – засмеялась Каролина. – по-нашему, по-чешски – запах, это нехорошо. Какой запах, говорят, когда плохо пахнет… А когда пахнет хорошо, где-нибудь в Татрах на свежем воздухе, говорят – яка воня.
   – Яка воня от тебя, – сказал Сережа и засмеялся.
   – Да, хорошая воня, «Шанель номер 19».
   Они говорили уже спокойно, по-семейному уютно сидели за столом, но в этом спокойном, семейном сидении рядом с Каролиной было для Сережи не меньше наслаждения, чем он испытал с ней в постели. Просто это было иная форма одного и того же – того что даже Пушкин не в состоянии был назвать иначе, чем любовь. «Я Вас люблю, чего же боле, что я могу еще сказать». Он с радостью смотрел, как Каролина по-хозяйски наливает ему и себе чай. Это был новый, свежезаваренный чай, прежний выкипел без остатка во время их близости. Даже чайник едва не расплавился. Каролина пила чай мелкими глотками, грызла печенье мышиными своими зубками и Сережа с умилением думал: «Если б она была мне сестрой, родной сестрой, родным по крови человеком! Я, конечно, все равно был бы в нее кровосмесительно влюблен…»
   – У тебя есть брат, Каролина? – спросил Сережа.
   – Брат? Да, есть брат.
   – Он тебя, конечно, очень любит.
   – О, что ты, он меня ненавидит! Он нашему отцу и нашей матери на меня все время нехорошо говорит. И жена его меня ненавидит.
   – Не понимаю человека, который может тебя ненавидеть.
   – О, очень, очень многие! – улыбнулась Каролина. – Очень многие меня ненавидят. Ты тоже, наверное, будешь меня ненавидеть…
   Опять ударило свинцом по сердцу. Видимо, он изменился в лице, потому что Каролина тут же погладила его по волосам, приласкала.
   – Прощай меня, Серьожа… Я пошутила. Ты очень миленький. Ты так долго смотрел на меня, я заметила. Почему ты смотрел?
   – Я подумал – хорошо бы стать твоим братом, – признался Сережа.
   – Да, брат ты был бы мне добрый, – улыбнулась Каролина. – Жаль, что ты мне не брат. Но ведь у брата будет жена. Как твоя жена ко мне отнесется?
   – Я бы не женился…
   – О, ты был бы монах. А я тоже была бы твоя святая девка… Или твоя старая девка, – они опять засмеялись.
   – Каролина, я не знаю как еще тебе сказать, как я тебя люблю, какая у меня к тебе ласка… Я хотел бы тебе почитать Пушкина, может Пушкин мне поможет сказать тебе это, – он подошел к полке, взял томик, у Пушкина есть стихи, называются «Месяц», то есть луна… Очень похоже по чувствам на то, что у нас. На то, что со мной произошло в эту лунную ночь. Хочешь послушать? Удивительно похоже…
   – О, Пушкин. Я люблю Пушкина. Это великий русский поэт, это европеец в Азии. Но миленький, извиняй меня, в другой раз почитаешь. Я тороплюсь, Серьожа, мне пора, – она глянула на часики.
   – Останься у меня, я тебя не буду стеснять, я лягу на стульях.
   – Спасибо, добренький мой, не могу. Ты меня проводить?
   – Да, конечно. Но мы скоро увидимся? Скоро, Каролина?
   – Скоро. Сегодня понедельник, нет, уже вторник… Я позвоню тебе в четверг. Когда тебе удобно?
   – Я буду ждать, когда ты скажешь
   – Я позвоню в четыре. Дай мне бумагу, я себе записываю, – в четверг в четыре позвонить Серьоже миленькому, – и оглушила поцелуем в губы.
   Лунная ночь кончилась, небо уже синело, скоро должно было рассветать. Сережу трясла лихорадка, он вздрагивал. «Подольше бы не было такси, подольше стоять бы так, держа Каролину за руку». Однако, такси, так трудно добываемое ночью, как на зло, появилось быстро, мелькнуло зеленым огоньком на ветровом стекле – свободно.
   – До почутья, Серьожа, – сказала Каролина.
   Они поцеловались.
   Таксист, выставив вперед свою ненавистную рожу, беззастенчиво смотрел, как они целуются.
   – Я поеду с тобой, – сказал Сережа, провожу до дому.
   – Нет, я поеду одна.
   Она уехала, опять мелькнув улыбкой в заднем стекле и махая рукой, пока не скрылась из виду. Вернувшись, Сережа увидел свою пустую смятую постель, недопитый чай, недоеденное печенье… На столе лежал томик Пушкина, раскрытый на стихотворении «Месяц». Сережа взял томик и, сев на смятую постель, прочел:
 
   Зачем из облака выходишь,
   Уединенная луна,
   И на подушки, сквозь окна,
   Сиянье тусклое наводишь?
   Явленьем пасмурным своим
   Ты будишь грустные мечтанья,
   Любви напрасные страданья
   И гордым разумом моим
   Чуть усыпленные желанья.
   Летите прочь, воспоминанья!
   Засни, несчастная любовь!
   Уж не бывать той ночи вновь,
   Когда спокойное сиянье
   Твоих таинственных лучей
   Сквозь темный ясень проницало
   И бледно, бледно озаряло
   Красу любовницы моей.
   Что вы, восторги сладострастья,
   Пред тайной прелестью отрад
   Прямой любви, прямого счастья?
   Примчатся ль радости назад?
   Почто, минуты, вы летели
   Тогда столь быстрой чередой?
   И тени легкие редели
   Пред неожиданной зарей?
   Зачем ты, месяц, укатился
   И в небе светлом утонул?
   Зачем луч утренний блеснул?
   Зачем я с милою простился?
 
   – Зачем, зачем? – эхом повторял Сережа пушкинский вопрос.
   В четверг, в четыре Каролина не позвонила. Она не позвонила ни в пять, ни в семь, ни в девять. В начале десятого раздался звонок. Сережа взволнованно сорвал трубку. Звонил Алеша.
   – Что с тобой? Ты исчез, не ходишь в институт.
   – Я приболел.
   – У тебя голос взволнованный Что-нибудь случилось?
   – Я устал.
   – Ты раздражен?
   – Я устал.
   – Хорошо. Позвоню, когда отдохнешь, – и повесил трубку.
   «Болван! – сам себя обругал Сережа. – Ведь он знает телефон Каролины. Может взять у Сильвы… Нет, не надо втягивать посторонних».
   Сережа пробовал себя успокаивать, уговаривал, придумывал разные причины, по которым Каролина не позвонила. Внезапное нравственное волнение, сильный испуг, неожиданное потрясение, острое истерическое заболевание еще как-то можно смягчить уговором, но то, что действует медленно, исподволь, как гнетущая забота, уговору не поддается. Однако Сережа все-таки продолжал уговаривать и успокаивать себя. Глядя в окно на осенний холодный дождь, он думал: «В осеннем дожде для человека печального есть нечто близкое. Какая-то упорная монотонность, не склоняющая покорно голову перед судьбой, а вступающая против судьбы со скорбным, ропщущим словом».
   Под скорбно ропщущим дождем Сережа стоял на крутой улице, глядя в плотно закрытые окна второго этажа хореографического училища. Вокруг было пустынно и горестно, мокрые деревья стряхивали последние листья, торопливо мелькали редкие прохожие в плащах и с зонтиками. Прошел атлет-азиат с какой-то молодой балетной женщиной, громко разговаривая и смеясь, как раньше смеялся и разговаривал с Каролиной. Прошел курчавый в извозчичьем плаще с капюшоном, прошел один, быстрым шагом, опустив голову. Каролины не было. Вернувшись домой промокшим, Сережа долго, каменно сидел, потом, разом решившись, как решаются броситься в холодную глубокую воду, схватил трубку и позвонил Алеше.
   – Извини, мне нужен телефон Каролины.
   – Клусаковой?
   – Да.
   – Это у Сильвы, – Алеша вдруг замялся. – Хотя подожди, может, у мамы записано. Я позвоню ей и перезвоню тебе.
   «Да… Нет, да… нет, да… нет», – стучало сердце, стучало в висках. Алеша позвонил, сказал телефон и добавил сдержанно:
   – Ты не пропадай… Я тебе вечером позвоню.
   Сережа положил бумажку с номером телефона Каролины перед собой. «Набрать сразу, не дав себе опомниться, или подождать, посидеть, привести в порядок хотя бы дыхание, если нет возможности успокоить сердце». Думая так, он следил глазами за своим пальцем, набиравшим номер. «Судьба еще молчит, молчит судьба, – думал Сережа, – последние мгновения молчит, и вот она скажет, переменит все… Если б Каролины не было дома, можно было бы продлить неизвестность, можно было бы продлить надежду…»
   – Алло, – сказала Каролина.
   – Это Сережа… Здравствуй, Каролина!
   – Серьожа, здравствуй, добрый день. Как ты поживаешь?
   – Я ждал тебя.
   – Извиняй меня Я немного задержалась, приболела. Ты получил мое письмо?
   – Нет. Какое письмо?
   – Я тебе писала.
   – Каролина…
   – Серьожа, я немного поспешаю… Всего тебе доброго, – и повесила трубку.
   «Письмо, – подумал Сережа, – я уже три дня не заглядывал в почтовый ящик…»
   Письмо лежало в почтовом ящике рядом с пакетом из медицинскою журнала. Видно, прибыли гранки их с Алешей новой статьи. На письме Каролины был только Сережин адрес, написанный округлым почерком. Обратною адреса не было. Дрожащими, непослушными руками Сережа прямо на лестнице вкосую, неровно разорвал конверт, вытащил поллиста белой бумаги, прочел залпом в тусклом свете из залитого дождем окошка: «Серьожа, я тебя не люблю. Я и ты, мы побаловали. Прощай меня. Пусть будет у тебя красный живот. К.»
   Войдя в комнату, он прочел письмо еще раз медленно. Все слова были на местe, ничего не почудилось. «Красный живот, – думал Сережа, – красный живот». Он лег на постель и попытался представить себе Каролину такой, какой она была тогда в ту, подаренную ему ночь. Он пытался представить себе звуки той ночи, свет той ночи, запахи той ночи, прикосновения той ночи. Но представление получилось бледное, отвлеченное. Не в силах сосредоточиться, вообразить все это, он все сильней ожесточался на себя, себя обвиняя в случившемся. «Прощай меня – это значит: прости меня навсегда. И прощайся со мной навсегда». Вдруг сильно начали болеть зубы слева. Он взялся за левое плечо правой рукой, но болело уже сердце, пекло, точно на него лили кипяток. «Наверное сердцебиение двести в минуту, – подумал Сережа, – или больше… Шея напряжена… Если б умереть… Но ведь не умру!… Ведь не умру!… Буду цепляться за жизнь, буду жить обманутый жизнью… Ничтожество… Мерзавец, негодяй!…» В сильнейшем приступе ненависти к самому себе он поднял руку и изо всех сил ударил себя кулаком по голове, потом опять, потом он ударился лицом о стену. Лишь когда потекла кровь из носа, – опомнился, испугался, пожалел себя и заплакал, как дитя. «Я сошел с ума, – подумал он, – сошел с ума… Красный живот… Я сошел с ума…» Думая так, он продолжал плакать навзрыд. Слезы были спасительны, так ему казалось. Душевная боль не покинула его, но он уже искал объяснение ей вне себя, первый самый опасный жертвенный порыв уже минул. «Это не сумасшествие, а обычная истерия, – успокоил он себя, – эта истерия возможна у каждого в известных обстоятельствах… Сердце бьется тише, шею отпустило. Надо выпить кофеин». Он поднялся, шатаясь подошел к аптечке, выпил таблетку и, упав на койку, каменно, мертво уснул.
   Когда проснулся, стена напротив была ярко освещена солнцем и теней не было, как в полдень. Сердце не болело, голова кружилась легко, плавно. Томик Пушкина так и лежал на столе раскрытый с тех пор, как он снял его с полки при Каролине. Сережа приподнялся, потянулся к нему и тотчас почувствовал в голове нечто знакомое, бесконечно давно потерянное и вот теперь вновь обретенное. Это был тот самый гвоздь, глубоко, по шляпку вбитый в темя; вбитый когда-то в юности, затем потерянный в бесконечно давнем, зыбком, как мираж, дождливом теплом дне и вот теперь вновь обретенный. «Зачем луч утренний блеснул, зачем я с милою простился?» – прочел Сережа пушкинские строки. Ему уже трудно было понять, о какой милой, о каком прощании и о каком утре идет речь. Все было плотно, как обручами, стянуто кольцами психических обертонов Джемса и скреплено пушкинским вопросом – по шляпку вбитым в темя гвоздем. «Неудачная любовь подобна ностальгии, – думал Сережа. В тоске по прошлому, которое никогда не исчезало, а постоянно окружало настоящее кольцами. И вот теперь эти кольца начали давить невыносимо». Сережа глубоко вздохнул, было трудно дышать. «Бэлочка, – нашел он вдруг давно потерянное, забытое имя, – Чок-Чок». Он звал на помощь ту давнюю детскую любовь, ту счастливую детскую похоть, то милое, родное детское несчастье. А гвоздь все давил и давил в темень и кольца сжимали грудь. Но было и нечто спасавшее, помогавшее… То была пушкинская печаль, пушкинские вопросы. Пока он лежал, можно было пребывать в состоянии спасительной меланхолии, но он знал: стоит встать, умыть воспаленные от слез глаза, выйти на улицу, как этот спасительный свет померкнет, потому что бытовой ритуал, нас окружающий, преломляет и искажает все те спасительные лучи, которые око смертного не способно собрать воедино. И, боясь пошевелиться, Сережа лежал, глядя в потолок. Требовательно, настойчиво звонил ненужный, бесполезный теперь телефон. Вялой рукой Сережа взял трубку. Звонил Алеша, приглашал на дачу. «Пожалуй, это лучшее из всего, что сейчас может быть, кроме неподвижности. Но ведь постоянно в неподвижности пребывать невозможно», – подумал. Сережа и согласился.
   От Ярославского вокзала он доехал до нужной станции, пошел сначала привокзальной улицей, потом свернул влево. На убранном хлебном поле повсюду чернели птицы, бродили в поисках оставшихся колосков. На пастбище у реки, бренча колокольцами, ходили коровы. Перейдя мост, Сережа пошел направо вдоль реки, вслушиваясь в многоголосое щебетанье среди приречного кустарника – видимо, и птицы радовались нежаркому, погожему осеннему дню.
   – Что произошло у тебя с Сильвой? – спросил Алеша, когда, встретившись, они с Сережей пошли погулять в рощу.
   «Сильва, – подумал Сережа, – при при чем тут Сильва?»
   – При чем тут Сильва? – спросил он.
   – Ах, при чем, при чем, – разволновался Алеша, – при том, что Сильва сейчас так же несчастна, как и ты, из-за этой чешки… Не понимаю… Обаятельна? Да, обаятельна. Красива? Да, красива. Однако есть и другие не хуже. Чтоб так воздействовать, добиваться такого к себе влечения людей поддающихся, подходящих для ее гипноза, безусловно нужны какие-то патологические способности. Ведь если внимательно приглядеться, то помимо этих способностей и внешнего обаяния она обычная глупая баба, прогрессивная идиотка, любящая поговорить о либерализме. Вы оба, ты и Сильва, ее жертвы.
   – При чем тут Сильва? – спросил Сережа.
   – При чем? – нервно сказал Алеша.
   – При том, что она тоже влюблена в чешку.