Артамонову послышалось, что Глеб произнёс эти слова так же бессердечно, как говорит дворник Тихон. По бедности своей поп не носил галош, с его тяжёлых, мужицких сапог натекли лужи талого снега, он шлёпал подошвами по лужам и всё говорил, жалуясь, но не осуждая:
   - Смотришь на происходящее, и лишь одно утешает: зло жизни, возрастая, собирается воедино, как бы для того, чтоб легче было преодолеть его силу. Всегда так наблюдал я: появляется малый стерженёк зла и затем на него, как на веретено нитка, нарастает всё больше и больше злого. Рассеянное преодолеть - трудно, соединённое же возможно отсечь мечом справедливости сразу...
   Эти слова остались в памяти Артамонова, он услыхал в них нечто утешительное: стерженёк - это Павел, ведь к нему, бывало, стекались все тёмные мысли, он притягивал их. И снова, в этот час, он подумал, что некоторую долю его греха справедливо будет отнести на счёт сына. Облегчённо вздохнув, он пригласил попа к чаю.
   В столовой было светло, уютно, тёплый воздух её насыщен вкусными запахами; на столе, благодушно пофыркивая паром, кипел самовар; тёща, сидя в кресле, приятно пела четырёхлетней внучке:
   Святая молонья
   Раздала дары своя:
   Апостолу Петру
   Ему летнюю жару;
   Угоднику Николе
   На морях, озёрах волю;
   А пророку Илие
   Золотое копие...
   - Языческое, - сказал поп, присаживаясь к столу, и виновато усмехнулся.
   В спальне жена говорила Пётру:
   - Алексей воротился, видела я его. Он всё больше с ума сходит по Москве. Ох, боюсь я...
   Летом на белой шее и румяном, отшлифованном лице Натальи явились какие-то красненькие точки; мелкие, как уколы иголки, они всё-таки мешали ей, и дважды в неделю, перед сном, она усердно втирала в кожу щёк мазь медового цвета. Этим делом она и занималась, сидя перед зеркалом, двигая голыми локтями; под рубахой тяжело колыхались шары её грудей. Пётр лежал в постели, закинув руки под голову, бородою в потолок, искоса смотрел на жену и находил, что она похожа на какую-то машину, а от её мази пахнет варёной севрюгой. Когда Наталья, помолясь убедительным шёпотом, легла в постель и, по честной привычке здорового тела, предложила себя мужу, он притворился спящим.
   "Стерженёк, - думал он. - Вот и я - веретено. Верчусь. А кто прядёт? Тихон сказал: человек прядёт, а чёрт дерюгу ткёт. Экая несуразная морда!"
   Раздуваемое Алексеем дело всё шире расползалось по песчаным холмам над рекою; они потеряли свою золотистую окраску, исчезал серебряный блеск слюды, угасали острые искорки кварца, песок утаптывался; с каждым годом, вёснами, на нём всё обильнее разрастались, ярче зеленели сорные травы, на тропах уже подорожник прижимал свой лист; лопух развешивал большие уши; вокруг фабрики деревья сада сеяли цветень; осенний лист, изгнивая, удобрял жиреющий песок. Фабрика всё громче ворчала, дышала тревогами и заботами; жужжали сотни веретён, шептали станки; целый день, задыхаясь, пыхтели машины, над фабрикой непрерывно кружился озабоченный трудовой гул; приятно было сознавать себя хозяином всего этого, даже до удивления, до гордости приятно.
   Но порою, и всё чаще, Артамоновым овладевала усталость, он вспоминал свои детские годы, деревню, спокойную, чистую речку Рать, широкие дали, простую жизнь мужиков. Тогда он чувствовал, что его схватили и вертят невидимые, цепкие руки, целодневный шум, наполняя голову, не оставлял в ней места никаким иным мыслям, кроме тех, которые внушались делом, курчавый дым фабричной трубы темнил всё вокруг унынием и скукой.
   В часы и дни такого настроения ему особенно не нравились рабочие; казалось, что они становятся всё слабосильнее, теряют мужицкую выносливость, заразились бабьей раздражительностью, не в меру обидчивы, дерзко огрызаются. В них явилось что-то бесхозяйственное, неустойчивое; раньше, при отце, они жили семейнее, дружней, не так много пьянствовали, не так бесстыдно распутничали, а теперь всё спуталось, люди стали бойчее и даже как будто умней, но небрежнее к работе, злее друг к другу и все нехорошо, жуликовато присматриваются, примериваются. Особенно озорниковатой и непочтительной становилась молодёжь, молодых фабрика очень быстро делала совершенно непохожими на мужиков.
   Кочегара Волкова пришлось отправить в губернию, в дом умалишённых, а всего лишь пять лет тому назад он, погорелец, красивый, здоровый, явился на фабрику вместе с бойкой женою. Через год жена его загуляла, он стал бить её, вогнал в чахотку, и вот уж обоих нет. Таких случаев быстрого сгорания людей Артамонов наблюдал не мало. За пять лет было четыре убийства, два - в драке, одно из мести, а один пожилой ткач зарезал девку-шпульницу из ревности. Часто дрались до крови, до серьёзных поранений.
   На Алексея всё это, видимо, не действовало. Брат становился непонятней. В нём было что-то общее с чистеньким, шутливым плотником Серафимом, который одинаково весело и ловко делал ребятишкам дудки, самострелы и сколачивал для них гроба. Ястребиные глаза Алексея сверкали уверенностью, что всё идёт хорошо и впредь будет хорошо идти. Уже три могилы было у него на кладбище; твёрдо, цепко жил только Мирон, некрасиво, наскоро слаженный из длинных костей и хрящей, весь скрипучий, щёлкающий. У него была привычка ломать себе пальцы так, что они громко хрустели. В тринадцать лет он уже носил очки, это сделало немножко короче его длинный, птичий нос и притемнило неприятно светлые глаза. Ходил этот мальчик всегда с какой-нибудь книгой в руке, защемив в ней палец так, что казалось - книга приросла к нему. С отцом и матерью он говорил, как равный, даже и не говорил, а рассуждал. Им это нравилось, а Пётр, определённо чувствуя, что племянник не любит его, платил ему тем же.
   В доме Алексея всё было несерьёзно, несолидно; Артамонов старший видел, что разница между его жизнью и жизнью брата почти такова, как между монастырём и ярмарочным балаганом. В городе у Алексея и жены его приятелей не было, но в его тесных комнатах, похожих на чуланы, набитые ошарканными, старыми вещами, собирались по праздникам люди сомнительного достоинства: золотозубый фабричный доктор Яковлев, человек насмешливый и злой; крикливый техник Коптев, пьяница и картёжник; учитель Мирона, студент, которому полиция запретила учиться; его курносая жена курила папиросы, играла на гитаре. Бывали и ещё какие-то обломки людей, все они одинаково дерзко ругали попов, начальство, и было ясно, что каждый из них считает себя отличнейшим умником. Артамонов всем существом своим чувствовал, что это не настоящие люди, и не понимал, зачем они брату, хозяину половины большого, важного дела? Слушая их крики, он вспоминал жалобу попа:
   "Желают многого, но - не главного".
   Он не спрашивал себя, - в чём и где это главное, он знал, что главное - в деле.
   Любимцем брата был, видимо, крикливый цыган Коптев; он казался пьяным, в нём было что-то напористое и даже как будто умное, он чаще всех говорил:
   - Все это пустяки, философия! Промышленность - вот! Техника.
   Но в Коптеве Артамонов старший подозревал что-то еретическое, разрушительное.
   - Опасный парень, - сказал он брату; Алексей удивился:
   - Коптев? Что ты? Это - молодчина, деловик, вол, умница! Таких бы тысячи!
   И, усмехаясь, прибавил:
   - Будь у меня дочь, я бы его женил, цепью приковал бы к делу!
   Пётр угрюмо отошёл от него. Если не играли в карты, он одиноко сидел в кресле, излюбленном им, широком и мягком, как постель; смотрел на людей, дёргая себя за ухо, и, не желая соглашаться ни с кем из них, хотел бы спорить со всеми; спорить хотелось не только потому, что все эти люди не замечали его, старшего в деле, но ещё и по другим каким-то основаниям. Эти основания были неясны ему, говорить он не умел и лишь изредка, натужно, вставлял своё слово:
   - А вот поп Глеб рассказывал мне про одного графа...
   Коптев немедленно лаял на него:
   - Какое вам дело до графа, вам, вам? Граф этот - последний вздох деревенской России...
   Он кричал и непочтительно тыкал пальцем в сторону Петра, а все остальные, слушая его, тоже становились похожими на цыган, бездомное, бродячее племя.
   "Моль, - думал Пётр. - Дармоеды".
   Однажды он сказал:
   - Это неправильно говорится: "Дело - не медведь, в лес не уйдёт". Дело и есть медведь, уходить ему незачем, оно облапило и держит. Дело человеку барин.
   - Вот, вот, - залаял Коптев. - Где так скажут? Кто так скажет? Вот она - опасность!
   А брат Алексей насмешливо спросил:
   - Ты что же - у Тихона мысли занимаешь?
   Это очень рассердило Пётра, и дома он сказал жене:
   - Ты гляди за Еленой, около неё цыган этот, Коптев, вьётся. Алексей мирволит ему. Елена - кусок жирный, не для такого. Присматривай ей жениха.
   - Какие тут женихи для неё, - озабоченно заговорила Наталья. - Женихов надо в губернии искать. Да и рано бы...
   - Гляди - ранят, - усмехнулся Артамонов и этим вызвал у жены игривый хохоток.
   Когда ему удавалось выскользнуть на краткое время, выломиться из ограниченного круга забот о фабрике, он снова чувствовал себя в густом тумане неприязни к людям, недовольства собою. Было только одно светлое пятно - любовь к сыну, но и эта любовь покрылась тенью мальчика Никонова или ушла глубже под тяжестью убийства. Глядя на Илью, он иногда ощущал потребность сказать ему:
   "Вот что я сделал из страха за тебя".
   Разум его был недостаточно хитёр и не мог скрыть, что страх явился за секунду до убийства, но Пётр понимал, что только этот страх и может, хоть немного, оправдать его. Однако, разговаривая с Ильёю, он боялся даже вспоминать о его товарище, боялся случайно проговориться о преступлении, которому он хотел придать облик подвига.
   Он видел, что сын растёт быстро, но как-то в сторону. Илья становился спокойнее, с матерью говорил мягче, не дразнил Якова, тоже гимназиста, любил возиться с младшей сестрой Татьяной, над Еленой необидно посмеивался, но во всём, что он говорил, был заметен какой-то озабоченный, вдумчивый холодок. Павла Никонова заменил Мирон, братья почти не разлучались, неистощимо разговаривая о чём-то, размахивая руками; вместе учились, читали, сидя в саду, в беседке. Илья почти не жил дома, мелькнёт утром за чаем и уходит в город к дяде или в лес с Мироном и вихрастым, чёрненьким Горицветовым; этот маленький, пронырливый мальчишка, колючий, как репейник, ходил виляющей походкой, его глаза были насмешливо вывихнутыми и казались косыми.
   - Охота тебе дружиться с таким жидёнком, - брезгливо заметила Наталья сыну; Пётр Артамонов увидал, что тонко вычерченные брови сына дрогнули.
   - Жидёнок - обидное слово, мамаша. Вы знаете, что Александр племянник нашего священника Глеба, значит - русский. В гимназии - он первый...
   Мать пренебрежительно фыркнула:
   - Жиды везде на первое место лезут.
   - Откуда вы знаете это? - не уступал сын. - В городе- четыре еврея, все бедные, кроме аптекаря.
   - Да сорок жиденят. И в Воргороде везде жиды, и на ярмарке...
   С обидной настойчивостью Илья повторил:
   - Жиды - плохое слово.
   Тогда мать, стукнув чайной ложкой по блюдечку, закричала, краснея:
   - Да что ты меня учишь? Не знаю я, что ли, как надо говорить? Я - не слепая, я вижу, как подхалим этот ко всем, даже к Тихону, ластится: вот я и говорю: ласков, как жидёнок, а ласковые - опасные. Знала я такого, ласкового...
   - Довольно! - строго вмешался Пётр, а она, готовая заплакать, жаловалась:
   - Что уж это, Пётр Ильич, слова нельзя сказать!
   Илья замолчал, нахмурясь, а мать напомнила ему:
   - Ведь я тебя родила.
   - Благодарю, - сказал Илья, отодвигая пустую чашку; отец искоса взглянул на него и усмехнулся, дёрнув себя за ухо.
   В словах жены он слышал, что она боится сына, как раньше боялась керосиновых ламп, а недавно начала бояться затейливого кофейника, подарка Ольги: ей казалось, что кофейник взорвётся. Нечто близкое смешному страху матери пред сыном ощущал пред ним и сам отец. Непонятен был юноша, все трое они непонятны. Что забавное находили они в дворнике Тихоне? Вечерами они сидели с ним у ворот, и Артамонов старший слышал увещевающий голос мужика:
   - Это - так. Меньше несёшь - легче идёшь. А насчёт углов - не верьте. Какие углы в небе? Стен в небе нету.
   Гимназисты хохотали. Илья смеялся бархатисто, немного, Мирон - сухо и едко, Горицветов же не так охотно, как они, и всегда решительно обрывал смех свой, убеждая друзей:
   - Подождите, это вовсе не смешно!
   И снова ленивенько гудела тёмная речь Тихона:
   - Вы, дети, про человека больше учитесь, как вообще человек. Кто к чему назначен, какая кому судьба? Вот о чём колдовать надо. Слова тоже. Слова надо понимать насквозь. Вот вы, часто, - тот, другой - говорите: конечно, круглое словцо. А конца-то и нет ничему!
   И Тихон Вялов повторял знакомую Петру свою поговорку:
   - Человек - нитку прядёт, чёрт - дерюгу ткёт, так оно, без конца, и идёт.
   Молодёжь хохотала, густо смеялся и Тихон, вздыхал:
   - Эх вы, учёные, недопечёные!
   В сумраке вечера дети становились меньше, незначительнее, чем они были при свете солнца, а Тихон распухал, расползался и говорил ещё глупее, чем днём.
   Беседы Ильи с Тихоном, укрепляя неприязнь Артамонова к дворнику, внушали ему какие-то неясные опасения. Он спрашивал сына:
   - Чем тебя Тихон занимает?
   - Интересный человек.
   - Да чем интересен? Глупостью своей?
   Илья тихо ответил:
   - И глупость понимать надо.
   Ответ понравился Артамонову.
   - Это - верно: в глупости живём.
   Но он тотчас же сообразил:
   "Тихоновы слова!"
   Сын возбуждал в нём какие-то особенные надежды; когда он видел, как Илья, сунув руки в карманы, посвистывая тихонько, смотрит из окна во двор на рабочих, или не торопясь идёт по ткацкой, или, лёгким шагом, в посёлок, отец удовлетворённо думал:
   "Зоркий хозяин будет. И в дело войдёт не так, как я: впрягли и повёз!"
   Было несколько обидно, что сын неразговорчив, а если говорит, то кратко, как бы заранее обдуманными словами, они не возбуждают желания продолжать беседу.
   "Суховат", - думал Артамонов и утешал себя тем, что Илья выгодно не похож на крикливого болтуна Горицветова, на вялого, ленивого Якова и на Мирона, который, быстро теряя юношеское, говорил книжно, становился заносчив и похож на чиновника, который знает, что на каждый случай жизни в книгах есть свой, строгий закон.
   Недели каникул пробегали неуловимо быстро, и вот дети уже собираются уезжать. Выходит как-то так, что Наталья напутствует благими советами Якова, а отец говорит Илье не то, что хотел бы сказать. Но ведь как скажешь, что скучно жить в комариной туче однообразных забот о деле? Об этом не говорят с мальчишками.
   Артамонову старшему так хотелось испытать что-либо не похожее на обыкновенное, неизбежное, как снег, дождь, грязь, зной, пыль, что, наконец, он нашёл или выдумал нечто. В глухом лесном углу уезда его захватила в пути июньская гроза с градом, с оглушающим треском грома и синими взрывами туч. По узкой, лесной дороге неразличимо во тьме хлынул поток воды, земля под ногами лошадей растаяла и потекла, заливая колёса шарабана до осей. Жутко было, когда синий, холодный огонь на секунду грозно освещал кипение расплавленной земли, а по бокам дороги, из мокрой тьмы, сквозь стеклянную сеть дождя, взлетали, подпрыгивая от страха, чёрные деревья. Невидимые лошади остановились, фыркая, хлюпая копытами по воде, толстый кучер Яким, кроткий человек, ласково и робко успокаивал коней. Град, наполнив лес ледяным шумом, просыпался быстро, но его сменил густой ливень, дробно охлёстывая листву миллионами тяжёлых капель, наполняя тьму сердитым воем.
   - К Поповым надо ехать, - сказал Яким.
   И вот Артамонов, одетый в чужое платье, обтянутый им, боясь пошевелиться, сконфуженно сидит, как во сне, у стола, среди тёплой комнаты, в сухом, приятном полумраке; шумит никелированный самовар, чай разливает высокая, тонкая женщина, в чалме рыжеватых волос, в тёмном, широком платье. На её бледном лице хорошо светятся серые глаза; мягким голосом она очень просто и покорно, не жалуясь, рассказала о недавней смерти мужа, о том, что хочет продать усадьбу и, переехав в город, открыть там прогимназию.
   - Это посоветовал мне ваш брат. Интересный он человек, такой живой, самобытный.
   Пётр завистливо крякнул, присматриваясь ко всему, что окружало его. В молодости, разъезжая с отцом по губернии, он часто бывал в барских домах, но ничего особенного не замечал в них, чувствуя только стеснение от людей и вещей, а в этом доме ничто не стесняло; здесь было что-то ласковое и праведное. Большая лампа под матовым абажуром обливала молочным светом посуду, серебро на столе и гладко причёсанную, тёмную головку маленькой девочки с зелёным козырьком над глазами; пред нею лежала тетрадь, девочка рисовала тонким карандашом и мурлыкала тихонько, не мешая слушать ровную речь матери. Комната невелика, тесно заставлена мебелью, и все вещи точно вросли в неё, но каждая жила отдельно и что-то говорила о себе, так же, как три очень яркие картины на стенах; на картине против Петра белая, сказочная лошадь гордо изогнула шею; грива её невероятно длинна, почти до земли. Всё удивительно уютно, спокойно, и, точно задумчивая песня, как будто издали доходя, звучал красивый голос хозяйки. Вот в таком окружении можно прожить всю жизнь без тревог, не сделав ничего плохого; имея женой такую женщину, можно уважать её, можно говорить с нею обо всём.
   За дверью на террасу, сквозь полукруг разноцветных стёкол, синевато взрывалось, вспыхивало чёрное небо, уже не пугая душу.
   На заре Артамонов уехал, бережно увозя впечатление ласкового покоя, уюта и почти бесплотный образ сероглазой, тихой женщины, которая устроила этот уют. Плывя в шарабане по лужам, которые безразлично отражали и золото солнца и грязные пятна изорванных ветром облаков, он, с печалью и завистью, думал:
   "Вот как живут".
   Он почему-то не сказал жене о своём знакомстве и скрыл его от Алексея; тем более неловко стало ему через несколько недель, когда, придя к брату, он увидал Попову рядом с Ольгой, на диване; брат толкнул его к дивану:
   - Вот, Вера Николаевна, братишко мой.
   Женщина, улыбаясь, протянула руку:
   - Мы уже знакомы.
   - Как это? - удивлённо воскликнул Алексей. - Когда это? Ты что же не сказал?
   В удивлении брата Пётр почувствовал нечто нехорошее, и у него необъяснимо пошевелились волосы бороды; дёрнув себя за ухо, он ответил:
   - Я - забыл.
   Алексей, бесстыдно указывая на него пальцем, кричал:
   - Смотрите - покраснел, а? Нет, ловко ты ответил, дитятко! Да разве эдакую даму, однажды увидев, можно забыть? Глядите - уши у него чешутся, растут!
   Попова улыбалась необидно, ласково.
   Пили мёд со льдом из высоких, гранёных бокалов; мёд привезла в подарок Ольге эта женщина, он был золотист, как янтарь, весело пощипывал язык, подсказывал Пётру какие-то очень бойкие слова, но их некуда было вставить, брат непрерывно и беспокойно трещал:
   - Нет, Вера Николаевна, вы не торопитесь продавать! Это надо продать любителю тишины, это - место для отдыха души. А наш брат - что вам даст? Земли у вас нет, лесу - мало, да и - плохой, да и кому, кроме зайцев, лес нужен здесь?
   Пётр сказал:
   - Продавать не надо.
   - Почему же? - спросила Попова, задумчиво прихлёбывая мёд, и вздохнула: - Надо.
   Петру не понравился внимательный взгляд Ольги и трепет её губ, спрятавших улыбку: он мрачно выпил мёд и промолчал в ответ Поповой.
   Через два дня, в конторе, Алексей объявил ему, что намерен дать Поповой денег под заклад вещей.
   - Усадьбе её цена - семь целковых, а вот вещи...
   - Не давай, - сказал Пётр очень решительно.
   - Почему? Я вещам цену знаю...
   - Не давай.
   - Да - почему? - кричал Алексей. - Я - со знатоком приеду к ней, с оценщиком.
   Пётр отрицательно мотал головою; ему очень хотелось отговорить брата от этой операции, но, не находя возражений, он вдруг предложил:
   - Пополам дадим; ты - половину и я.
   Алексей усмехнулся, глядя на него в упор.
   - Чудить начинаешь?
   - Значит - пора пришла, - сказал Пётр Артамонов громко.
   - Смотри: не в тот адрес! - предупредил брат. - Я - пробовал, она рыба.
   После двух-трёх встреч с Поповой Артамонов выучился мечтать о ней. Он ставил эту женщину рядом с собою, и тотчас же возникала пред ним жизнь удивительно лёгкая, уютная, красивая внешне, приятно тихая внутренне, без необходимости ежедневно видеть десятки нерадивых к делу людей; всегда чем-то недовольные, они то кричали, жаловались, то лгали, стараясь обмануть, их назойливая лесть раздражала так же, как плохо скрытая, но всё растущая враждебность. Легко создавалась картина жизни вне всего этого, вдали от красного, жирного паука фабрики, всё шире ткавшего свою паутину. Он видел себя чем-то, подобным большому коту; ему тепло и спокойно, хозяйка любит его, охотно ласкает, и больше ему ничего не нужно. Ничего.
   Как раньше мальчик Никонов был для него тёмной точкой, вокруг которой собиралось всё тяжёлое и неприятное, так теперь Попова стала магнитом, который притягивал к себе только хорошие, лёгкие думы и намерения. Он отказался ехать с братом и каким-то хитрым старичком в очках в усадьбу Поповой, оценивать её имущество, но, когда Алексей, устроив дело с закладной, воротился, он предложил:
   - Продай мне закладную.
   Алексей был неприятно изумлён, долго выспрашивал, зачем это нужно, и наконец сказал:
   - Послушай, мне это не выгодно! Заплатить ей - нечем, цена вещам большая, понимаешь? Давай придачи!
   Сторговались; Алексей, морщась, сказал:
   - Желаю удачи. Дело - доброе.
   Пётр тоже чувствовал, что им сделано хорошее дело: он подарил себе угол для отдыха.
   - Жене твоей - не говорить? - спросил брат, подмигнув.
   - Твоё дело.
   Испытующе глядя на него, Алексей сказал:
   - Ольга думает, что влюбился ты в Попову.
   - А это - моё дело.
   - Не рычи. В эти, в наши годы, почти все мужчины шалят.
   Грубо и сердито Пётр ответил:
   - Ты меня не трогай...
   Вскоре он почувствовал, что Ольга стала говорить с ним ещё более дружелюбно, но как-то жалостливо; это не понравилось ему, и, осенним вечером, сидя у неё, он спросил:
   - Тебе муж плёл чего-нибудь насчёт Поповой?
   Погладив лёгкой рукой своей его волосатую руку, она сказала:
   - Дальше меня это не пойдёт.
   - Оно никуда не пойдёт, - сказал Артамонов, стукнув кулаком по колену. - Оно - со мной останется. Тебе этого не понять. Ты ей не говори ничего.
   Он не испытывал вожделения к Поповой, в мечтах она являлась пред ним не женщиной, которую он желал, а необходимым дополнением к ласковому уюту дома, к хорошей, праведной жизни. Но когда эта женщина переехала в город, он стал часто видеть её у Алексея и вдруг почувствовал себя ошеломлённым. Он увидал её у постели заболевшей Ольги; засучив рукава кофты, наклонясь над тазом, она смачивала водою полотенце, сгибалась, разгибалась; удивительно стройная, с небольшими девичьими грудями, она была неотразимо соблазнительна. Стоя у двери, Артамонов молча, исподлобья смотрел на её белые руки, на тугие икры ног, на бёдра, вдруг окутанный жарким туманом желания до того, что почувствовал её руки вокруг своего тела. В ответ на её приветствие он, с трудом согнув шею, прошёл к окну и сел там, отдуваясь, угрюмо спрашивая:
   - Что же ты это, Ольга? Нехорошо...
   Впервые женщина действовала на него так властно и сокрушительно; он даже испугался, смутно ощущая в этом нечто опасное, угрожающее. Послав своего кучера за доктором, он тотчас ушёл пешком по дороге на фабрику.
   Был конец февраля; оттепель угрожала вьюгой; серенький туман висел над землёю, скрывая небо, сузив пространство до размеров опрокинутой над Артамоновым чаши; из неё медленно сыпалась сырая, холодная пыль; тяжело оседая на волосах усов, бороды, она мешала дышать. Артамонов, шагая по рыхлому снегу, чувствовал себя так же смятым и раздавленным, как в ночь покушения Никиты на самоубийство и в час убийства Павла Никонова. Сходство тяжести этих двух моментов было ясно ему и тем более опасным казался третий. Было ясно, что он никогда не сумеет сделать эту барыню любовницей своей. Он уже и в этот час, видел, что внезапно вспыхнувшее влечение к Поповой ломает и темнит в нём что-то милое ему, отодвигая эту женщину в ряд обычного. Он слишком хорошо знал, что такое жена, и у него не было причин думать, что любовница может быть чем-то или как-то лучше женщины, чьи пресные, обязательные ласки почти уже не возбуждали его.
   "Чего надо? - спрашивал он себя. - Блудить хочешь? Жена есть".
   Всегда в часы, когда ему угрожало что-нибудь, он ощущал напряжённое стремление как можно скорей перешагнуть чрез опасность, оставить её сзади себя и не оглядываться назад. Стоять пред чем-то угрожающим - это то же, что стоять ночью во тьме на рыхлом, весеннем льду, над глубокой рекою; этот ужас он испытал, будучи подростком, и всем телом помнил его.
   Через несколько дней, прожитых в тяжёлом, чадном отупении, он, после бессонной ночи, рано утром вышел на двор и увидал, что цепная собака Тулун лежит на снегу, в крови; было ещё так сумрачно, что кровь казалась черной, как смола. Он пошевелил ногою мохнатый труп, Тулун тоже пошевелил оскаленной мордой и взглянул выкатившимся глазом на ногу человека. Вздрогнув, Артамонов отворил низенькую дверь сторожки дворника, спросил, стоя на пороге:
   - Кто убил собаку?
   - Я, - сказал Тихон, держа блюдечко чая на пяти растопыренных пальцах.
   - Зачем это?
   - Опять человека укусила.
   - Кого?
   - Зинаиду, Серафимову дочь.
   Задумавшись о чём-то, помолчав, Пётр сказал:
   - Жалко пса.
   - А - как же? Я его вскормил. А он и на меня стал рычать. Положим, и человек сбесится, если его на цепь посадить...
   - Верно, - сказал Артамонов и ушёл, очень плотно прикрыв дверь за собой, думая: