- Ты как думаешь, выздоровеет он? - спросил Панька у извозчика, подъезжая к решётчатому забору, за которым стояло жёлтое холодное и скучное здание больницы.
   - Он-то? Вы-ыздоровеет! Налево, чёртова кукла, налево! Экая непутёвая планида!
   Но раньше, чем "чёртова кукла" и "непутёвая планида" успела поворотить налево, Панька спрыгнул с пролётки и стрелой помчался к жёлтой стене, на которой тёмное пятно отворенной двери смотрело глубоким зевом.
   Этот зев поглотил Паньку, обдал скверным, прохладным веянием и остановил его, недоумевающего, куда теперь идти.
   - Тебе что? - спросили его откуда-то.
   Опустив низко голову и не пытаясь посмотреть, кто с ним говорит, Панька торопливо забормотал:
   - Будочник один... сумасшедший... сегодня привезли... укажите, где это.
   - А!.. иди прямо, прямо. Отец, что ли, будет тебе?
   Панька поднял голову. Перед ним двигалась чья-то широкая спина в красной рубахе.
   - Отец, мол, что ли? - говорила эта фигура тенором, не оборачиваясь лицом к Паньке, и вдруг стала так неожиданно и быстро, что Панька ткнулся в неё лицом.
   - Вот, Николай Николаевич, сын к сегодняшнему полицейскому пришёл.
   К Паньке подошёл господин в очках и взял его за подбородок.
   - Ну, что же тебе, мальчик, нужно? - спросил он ласково и тихо.
   Панька удивлённо вскинул на него глазами. Лицо у господина было худое, бледное и такое маленькое.
   - Что же ты хочешь? а?
   - К нему бы...
   - Да нельзя этого. Нельзя.
   Панька сморщился и молча заплакал. У него кружилась голова.
   - Как же теперь... я-то? - сквозь слёзы спросил он.
   Но господина около него уже не было, стоял один только человек в красной рубахе и белом фартуке. Он стоял перед Панькой, заложив руки назад, и, закусив губу, задумчиво поглядывал на него. Панька плотно прижался к стене и всхлипывал.
   - Нишкни! Айда-ка со мной скорей, чтоб не видел доктор-то, ну! - и, схватив Паньку за руку, он помчал его в глубь коридора.
   - Гляди!
   Паньку сзади схватили руками, подняли на воздух и ткнули в круглое стекло, вставленное в дверном отверстии, а за дверью гудел могучий бас Арефия.
   Он стоял среди комнаты в длинном белом халате, с руками, туго закрученными назад, в длинном колпаке, падавшем ему на спину, и говорил. Всё его лицо и голова были обриты, от этого большие уши казались оттопырившимися, щёки пожелтели и ввалились, скулы стали острыми, глаза, широко раскрытые, совсем ушли в глубокие, чёрные ямы, под одним из них образовался багровый подтёк, а на левой скуле резко бросалась в глаза красная звёздочка, из которой вытекали капельки крови и, тонкой лентой перерезывая щёку, спускались на шею и пропадали за воротом халата. Арефий стал страшно худ и высок.
   - Вот вы ввергли меня в темницу! - гудел он, страшно сверкая глазами. - Терплю во имя бога моего и претерплю до века. Но разрушил я кумиры ваши и поверг во прах жертвенники! И поверг во прах жертвенники и, доколе не вырвали вы языка моего, обличаю вас, окаянные! Вы забыли бога истинного и во мраке, блуде, скверне коснеете, анафемы! Ан-нафемы!! Ан-наа-афемы!!. Вы скверните души младенцев!.. Нет вам спасения!.. Вы, язычники скверные, нет вам спасения! Нет вам спасения!! Обломки вы! Обломки! Вы мучили меня... За что вы мучили и били меня?! За истину, за бога в сердце моём!..
   Его бас то гремел, то понижался до шёпота, тоскливого и тихого шёпота, заставлявшего Паньку дрожать, как в лихорадке, и боязливо отшатываться от оконца.
   - Жду смерти моей, язычники! Жду славы моей! Где палачи и мучители? Ана-афемы! анафемы! анафемы!!.
   Дикие, страшные крики потрясали дверь, и стекло, в которое смотрел Панька, тихо дребезжало.
   - Ну, будет, довольно. Иди скорей домой! Иди, а то доктор увидит.
   Сопровождаемый криками Арефия, Панька, ничего не понимая и не видя, вышел из коридора и пошёл куда-то. Шёл он долго, и в ушах его гремели проклятия Арефия и раздавался его страшный шёпот. Угловатое, жёлтое и бритое лицо то увеличивалось до необъятных размеров, глаза делались величиной с солнце и блестели так же ярко, но только чёрным, мрачным блеском, то вдруг оно раскалывалось на множество маленьких лиц, градом сыпавшихся откуда-то перед глазами Паньки, пронзая его сердце тысячами острых взглядов и наполняя его отчаянной, становившейся всё тяжелее тоской.
   В памяти Паньки на миг вставали разные картины прошлого с Арефием, здоровым, бородатым, молчаливым... вставали, исчезали, заменялись другими, снова исчезали... Какой-то вихрь крутил мозги мальчика, заставляя его то сразу видеть чуть не всё своё прошлое, то вдруг погружая его в странную тьму без дум, без образов и снова открывая перед ним то один былой эпизод, то целую цепь их, связанных без всякого порядка во времени тоскливой и тупой болью воспоминания о них, жалости к Арефию, страха за себя, целым хаосом чувств, сменявших одно другое, перепутывавшихся между собой и камнем давивших на голову, плечи и грудь Паньки...
   Перед ним была река. От неё веяло холодом. Тёмная, о чём-то тихо шептавшая, она лилась в даль, плотно закрытую ночью, и терялась в ней. Над нею небо, густо покрытое лохматыми, рваными облаками; в разрывы их блестели его голубые клочья с двумя-тремя звёздочками в том и другом из них. Всё небо было такое рваное, ветхое, казалось, готовое вот-вот упасть на землю и в покойную, сонную реку, отражавшую в своих тёмных волнах не закрытые облаками его голубые бедные куски и жалкие, одинокие звёзды на них. За рекой темнела даль и страшно молчала.
   Панька быстро направился к своей будке. Но она была заперта на замок. Тогда, постояв немного, он лёг под куст бузины и лежал кверху лицом, следя за медленно ползавшими по небу облаками до той поры, пока не уснул тяжёлым сном, полным кошмаров.
   Паньку разбудили чувствительные толчки в бок, он открыл глаза, мельком увидал, что над ним склонилось чьё-то знакомое лицо, и снова зажмурился от солнечных лучей, ударявших прямо ему в голову.
   Этого времени ему было достаточно, чтоб ярко вспомнить всё происшедшее вчера.
   - Ну-ка, вставай! - раздался над ним женский голос.
   Он быстро встал. Перед ним была тётка Марья, смотревшая на него с ласковым любопытством.
   - Идём-ка ко мне. Ишь ведь, бедненький, где уснул! Ты что же не приходил ко мне ночевать-то?
   Панька молчал. Он не любил тётку Марью. Ему не нравилось в ней и то, что она такая большая и сильная, и то, что она всегда так много ругается, и её серые глаза, и голос, грудной и грубый, и вся она, энергичная, вечно настороже или вечно воевавшая с чем-нибудь.
   Они пошли рядом друг с другом.
   - Ну, уж ты не больно убивайся. Ничего, бог да добрые люди помогут, проживёшь. Только и сам рта не разевай. Смотри, вникай, понимай, что к чему. Учись жить-то, дело это трудное. Зевать ни-ни, невозможно! А то в дураках и останешься. Может, это и к добру ещё для тебя-то случилось. Потому, что ты от Арефья-то видел? Ни внимания настоящего, ни науки. Баловство одно. Точно с большим, он с тобой обращался! разве это идёт? Ребёнок ты есть, ну и нужно с тобой быть, как с ребёнком. И сам-то он был, к слову сказать, дурак дураком. Нужно жить, а он в книжку читает. Эка мудрость, книжку-то читать! А ты вот век проживи, в люди пролезь, силу себе прикопи, уваженье заслужи, это помудрее всякой книжки будет! Одиннадцать годов будочником пробыл, и ни-ни, ни синь-пороха нет!..
   Панька слушал, сердился и неодобрительно мычал в ответ на боевую философию Марьи. А когда она обругала Арефия дураком, он даже смело дёрнул её за платье, как бы желая остановить её от дальнейшего поношения своего воспитателя, но она, в пылу своего ораторства, не заметила его попытки и с жаром продолжала далее:
   - Людям не верь. Ласкают - врут, хвалят - врут, ругают - правда, да и то не совсем, пересаливают. Ко всякому человеку первоначально с опаской, подумай, - нельзя ли ему из тебя каких ни то соков выжать, а потом, коли видишь - нельзя, подходи вплоть, да и то остерегись - и себе-то не верь. И к самому себе нужно зачастую относиться, как к чужому. Потому человек и для себя добро-то плохо понимает; думает, вот оно где, ан нет, шалишь! в лужу сел!
   Увлечённая собственной мудростью, тётка Марья забыла о том, с кем имеет дело и, входя всё в большие и большие тонкости, дошла до того, что вдруг заявила:
   - А с нашей сестрой держи ухо востро!..
   Но тут случайно взгляд её упал на слушателя. Он семенил рядом с ней, еле успевая за её крупными, мужскими шагами, и в своей красной рубашонке, босиком, с хмурой, рябой рожицей, ещё смятой сном, и с растрёпанными волосами был так по-детски мизерен и жалок по сравнению с её могучей фигурой.
   - Тьфу!..
   Этим энергичным плевком она поставила точку своим поучениям и уже вплоть до части не сказала Паньке ни слова более.
   Когда они вошли в коридор части, навстречу им вышел Михайло с каким-то горшком в руках.
   - А-а, пришли! Важно! Обедать бы пора, Семёновна, а? Где ж ты был? Ночевал где?
   - Там... у будки...
   - Ишь ты!.. - вдумчиво протянул Михайло, входя в комнату сзади их.
   Марья уже разделась и шарила ухватом в печке.
   - Творог вот у меня... куда бы его? а?..
   - Откуда творог? - оживлённо осведомилась Марья, принимая из рук мужа горшок и засовывая в него нос. - Хороший, свежий творог!..
   - А это мне мужичок один подарил... за услугу, - объяснил Михайло и, хитро подмигнув жене, щёлкнул языком.
   - Ах ты, чучело моё огородное! - ласково щёлкнула его Марья по затылку.
   - Ироиня! жена благоверная! Ещё кое-что имею!.. Давай обедать только, покормишь хорошо - скажу.
   - Ну-ну-ну!.. - наступала на него Марья с выражением крайнего любопытства на лице.
   Михайло сунул руку в карман и позвенел мелочью, с торжеством на лоснящемся бритом лице.
   - Сколько? - радостным шёпотом спросила Марья.
   - Полтора с пятаком, да огурцов ведёрко!
   - То-олько!.. - уже с некоторым разочарованием протянула жена. - В середу-то богаче было.
   - Ну, так то в середу, а нынче - пятница. Базар базару рознь. И то сегодня новый-то частный, Карпенко, что-то уж косо поглядывал. Черти проклятые! Женился на двух-то каменных лавках, да на таких деньгах - и стал чист, как яичко. Жени-ка меня!
   - Я те вот, старого пса, ухватом женю!
   Панька всё время разговора между супругами стоял у двери и, глядя на них, чувствовал себя тут лишним, забытым и для людей этих ни на что не нужным. Он несколько раз пытался представить себе, что будет с ним дальше, - и не мог.
   - Дяденька!.. - прервал он обмен любезностей между супругами. - Скоро ли пойдём туда?
   - Это куда - туда? - обернулся к нему Михайло.
   - В больницу-то...
   - А зачем ты туда пойдёшь? Али и ты с ума сходишь? Садись-ка вот на лавку, да сиди, обедать будем. Сейчас вот наши ребятишки из школы придут, гулять пойдёте вместе, и всё такое...
   Панька сел на лавку и погрузился в тоску, не слыша и не видя ничего, происходящего вокруг него. Спустя некоторое время его позвали обедать. Он сел за стол и, почувствовав, что есть ему не хочется, положил взятую ложку.
   - Ну, чего ж ты? - спросила Марья довольно сурово.
   - Не хочу... - тихо ответил Панька.
   Тут оба супруга наперерыв стали ему читать длинную нотацию, которая, впрочем, ничуть не мешала им быстро и успешно опоражнивать большую глиняную миску какого-то варева, издававшего густой запах топлёного жира и прелой капусты.
   "Анафемы!.." - гудело в ушах Паньки глухими металлическими ударами.
   - Анафемы!.. - шёпотом повторял он про себя и, представляя себе испитое, безумное лицо Арефия, вздрагивал и шевелил губами. У него то отливала кровь от лица, то вновь горячей волной била в него и, сообразно с этим, рябины то, бледнея, ярко вырисовывались на щеках и на лбу, то сливались в сплошные красные пятна.
   - Ты чего шепчешь там? Эй ты, пёстрый-вострый! волчонок! - крикнул ему Михайло, вылезая из-за стола.
   - Я пойду... - решительно произнёс Панька и встал с лавки.
   - Куда? - строго спросила Марья.
   - На будку пойду.
   - Зачем на будку? Новый полицейский там. Не знает он тебя, прогонит вон... сиди-ка знай!
   Панька сел и задумался. Михайло забрался за ситцевый полог на постель и заставил её скорбно заскрипеть.
   - А как же птицы? - подумав, произнёс Панька и вопросительно взглянул на Марью.
   - Выпустил я их, всех выпустил. И какое там было имущество, забрал сюда. Нечего, значит, тебе там делать! - ответил Михайло из-за полога и аппетитно зевнул.
   - А укладка где? - немного спустя спросил Панька. Михайло уже всхрапывал. Марья села к окну и что-то шила. Паньке никто не отвечал. Тогда он с ногами забрался в угол на лавку и замер там, сжавшись комком.
   "Куда его теперь понесёт?" - подумал он. Ему представилась река и те щепки, которые плывут по ней. Иная из них прибивается к берегу и останавливается. Панька помнит, что он всегда толкал такие щепки в воду. Ему не нравилось в них то, что они не хотят плыть дальше, туда, где пропадает река... "А куда пропадает река?" - "В другую, и с ней - в море", - говорил Арефа. Море - это очень много воды, так много, что, если отъехать от берега настолько далеко, что он пропадёт из глаз, другого берега всё-таки не увидишь, и не увидишь через день, и два, и три. "А может, Арефий говорил одну чушь? ведь он сумасшедший... Всегда он был сумасшедший?.."
   Панька долго неподвижно сидел в своём углу и думал об Арефии, о море и всё возвращался к вопросу - куда же, наконец, его понесёт? что будет с ним завтра?..
   Его разбудил от дум внятный шёпот. Очевидно, предполагая, что он спит, супруги разговаривали за пологом кровати о нём.
   - Об укладке спрашивал... - говорила Марья.
   - Ну?!. - тревожно спросил Михайло.
   - Где, говорит, укладка?
   - Ах, дьяволёнок!.. - удивлённым шёпотом произнёс Михайло. - Как нам быть-то с ним? Скорее бы к Савельичу-то его надо. Видно, он знает, что в укладке-то деньжата были. Ты бы, Марья, свела его завтра.
   - Ну, заёрзал!.. завтра!.. заторопился! испугался, индюк!.. Чего больно боязно?
   - Всё-таки, знаешь, вдруг он спросит "а деньги тут были?" а? Как тогда говорить?
   - Ду-убина!.. - сардонически протянула тётка Марья, и затем их шёпот понизился, так что Панька не мог уже ничего разобрать в нём.
   Этот разговор не создал в нём никаких новых чувств к супругам, хотя он понял, конечно, что они его собирались обворовать. Но к этому он отнёсся вполне равнодушно, отчасти потому, что неясно представлял себе могущество денег, больше же потому, что не способен был думать о чём-либо ином, кроме печальной доли Арефия и того таинственного "завтра", которое скрывало от него дальнейшую жизнь.
   К супругам он относился всегда очень неприязненно, а сегодняшний день усилил в нём эту неприязнь ещё чем-то новым, тоже далеко не лестным для супругов. Он знал, что с ними ему долго иметь дело не придётся, ибо не чувствовал себя способным вытерпеть их общество ещё один день, да и понимал, что сам он им неприятен и не нужен.
   Теперь, когда они храпели вперегонку друг с другом, они казались ему ещё более неприятными, чем во время бодрствования. Он, сидя в своём углу, слушал их храп и, покачиваясь из стороны в сторону, думал свою неотступную думу об завтра, не умея даже представить себе, каким оно может быть...
   Но вот за пологом завозились, раздались зевки и кряхтенье, и Михайло, с всклокоченной головой и измятым лицом, грузно выкатился в комнату.
   - Спишь? - обратился он к Паньке.
   - Нет! - ответил тот.
   - А ребята мои приходили?
   - Нет, - односложно повторил Панька.
   - Нет да нет - вот и весь ответ! Н-ну, должно, к тётке в слободу ушли. Поставить ин самовар, а то на дежурство скоро.
   И он ушёл в коридор ставить самовар.
   За ним вылезла Марья. Молча посмотрев на Паньку, она стала чесать себе голову.
   Панька смотрел на её густые каштановые косы и думал - какая она молодая, ни одного седого волоса нет... А вот Арефий так был очень сед...
   - Ну, что ж ты, Панька, думаешь? как теперь тебе жить на свете? вдруг спросила Марья, повёртываясь к Паньке в фас и строя гримасы, оттого что гребень, не расчёсывая волос, рвал их.
   - Не знаю! - мотнул головой Панька.
   - Та-ак!.. - протянула Марья. - А кому об этом знать надо? Тебе, огарок, тебе!..
   Она вздохнула и замолкла. Панька тоже молчал. Молчали до той поры, пока Михайло не внёс кипящего самовара и не сел за стол. Пили некоторое время тоже молча.
   - Ну, парень! - начала Марья, наливая себе третью чашку чая, уже успевшая вспотеть и расстегнуть себе две верхние пуговицы кофты. - Теперь ты слушай, да помни! - и, проговорив это торжественным тоном, она внушительно помолчала ещё немного. - Сведу я тебя завтра к знакомому сапожнику и отдам ему тебя в мальчики. Живи, не дури, работай, учись, слушайся хозяина и мастеров, - будешь человеком. Сначала покажется трудно, терпи; привыкнешь - будет легко. Дело твоё такое, что один весь тут. В праздники к нам ходи. Как к родным, близким, приходи, пей, ешь. Всегда примем и рады будем. Понял?
   Панька понял и кивнул головой в подтверждение этого.
   - Не забывай, кто об тебе позаботился! Нас-то, то есть, не забывай! И мы тебя не забудем! - поучительно и многообещающе заявил Михайло и пристально уставился на Паньку, ожидая, как он на это отзовётся.
   Панька вопросительно поднял на него глаза, как бы желая спросить зачем нужно не забывать? - и снова молча опустил их.
   Михайло разочарованно вздохнул и ожесточённо стал дуть на блюдечко с горячим чаем.
   Снова воцарилось молчание. Панька исподлобья поглядывал на супругов и ощущал себя в силе и вправе сделать им какую-нибудь неприятность. Сначала ему не удавалось придумать ничего эффектного, но потом он вспомнил.
   - А где укладка, дяденька? - вдруг спросил он.
   Супруги переглянулись.
   - Укладка, брат, у меня. Об укладке ты и не думай, цела будет. Вырастешь большой, приди и скажи: "Дяденька, давай мне укладку мою!" Сейчас я тебе её - раз! "Получите, Павел Арефьич, вашу укладку в целости!" Н-да!.. А что в ней есть такое, - твои штаны, рубашки, - это ты... с собой возьмёшь, пожалуй. - И, закончив реплику, Михайло тяжело вздохнул и изобразил на своём бритом лице огорчение и обиду.
   Марья помалкивала, пытливо озирая Паньку.
   - Ну, а деньги в ней были... их куда? - медленно выговаривая слова, протянул Панька.
   - Де-еньги?!. - вопросительно воскликнул Михайло и с большим удивлением в голосе и на лице обратился к Марье: - Жена! деньги там были? В укладке деньги были? а? Не видал я, брат, денег в укладке этой самой!.. Не скажу я, что видел в ней деньги, - убей меня бог!..
   - Ну что ты божишься, дурак? Кто тебе не верит, что ли?! У, сморчок старый!.. Не видал, ну и не видал! Божится!..
   - Я ведь это так... просто призвал имя божие... и всё! Разве это грех? Сказано ведь "не призывай всуе", - а я не всуе, а к слову...
   Панька поглядывал на супругов и видел, что Михайло смущён его вопросом и теперь ещё не может оправиться от смущения, а Марья - нимало. Это его прямо уж разозлило, и он пошёл дальше:
   - Денег там было семнадцать рублей, да ещё за тобой - тридцать пять рублей. Вот что! Это мне тятя Арефа сказал. Недавно сказал.
   Тут, к великому удивлению Паньки, не ожидавшего ничего подобного, оба супруга залились весёлым смехом. Марья закинула голову назад и, выгнув вперёд грудь, вся вздрагивала, смеясь густыми, мужскими звуками, а Михайло дребезжал захлёбывающимся тонким тенорком.
   Панька, недоумевая, смотрел на них и тоже недоверчиво улыбался, как бы не решаясь - смеяться ему с ними или нет.
   - Чу-удак, право, этот Арефа!.. тридцать пять рублей! а?!. Загнул цифру!.. - сквозь смех проговорил Михайло.
   - Ах ты, дитятко!.. Он, Арефий-то, тебе сказал, а ты и поверил? правда, мол, это! Ды-ть он сумасшедший!.. ведь он спятил с ума-то, глупыш ты!.. - с ироническим сожалением к Паньке проговорила Марья, справившись с припадком смеха.
   Панька знал теперь суть этого смеха, вздохнул, побледнел и, весь трясясь от злобы, кинул им в лицо сильно и громко:
   - Врёте вы! Оба врёте! Вы думаете, не слыхал я, что вы давеча на постели-то говорили?! Ан и слышал я всё! Эх вы!.. воры! оба вы воры! вот что!.. Воры вы!.. - и в подтверждение своих слов Панька толкнул ногой стол.
   Михайло был поражён. Он испуганно вытаращил глаза на Марью и, упёршись руками в стол, замер в этой позе. Но Марья была женщина не промах и ещё раз подтвердила это на деле.
   - Вот те и раз! - испуганно крикнула она, вскакивая со скамьи, когда Панька кончил кричать и, бледный от волнения, сел на своё место, зло сверкая глазами. - Ах ты, господи боже!.. Ах!.. Михайло, дурак, беги за доктором! беги скорей!.. ведь мальчишка-то тоже с ума сошёл! Видишь, видишь, как зенки-то сверкают!.. Ах ты, царь небесный! Ну, пришла беда отворяй ворота! Уж именно наказание!.. Бедняга сердечная, не перенёс Арефьеву-то долю!.. Спятил... помешался!..
   Панька, несмотря на своё волнение, понял, что его посадили в лужу. Понял и вдруг залился слезами - горькими, злыми слезами, от сознания своего бессилия в деле борьбы с жизнью и людьми, первыми слезами в первый день своего одиночества.
   Настращав его, они, конечно, не звали никакого доктора и всё время до той поры, пока он не уснул, внимательно и заботливо ухаживали за ним. Они уложили его спать в том углу лавки, где он провёл большую часть этого дня, и он, засыпая, слышал густой шёпот Марьи:
   - А мальчишка не промах. Зубастый. Это хорошо, что зубастый, значит, сумеет, прогрызётся к своему месту сквозь людей-то...
   Во сне Панька видел много весёлых чудовищ. Безобразные громадные и мерзкие маленькие, они кружились около него и смеялись, щёлкая зубами. От их смеха всё кругом тряслось, трясся и сам Панька, и вместо неба над ним была большая, чёрная дыра, откуда они падали массами и поодиночке. Это было очень страшно, но и весело...
   Поутру его разбудили, напоили чаем и повели в мастерскую сапожника. Панька шёл равнодушно, но не чувствовал впереди себя ничего хорошего, в чём, конечно, и не ошибся.
   Вот его привели в низенькую, мрачную комнату, где в клубах табачного дыма четыре человеческие фигуры пели песни и стучали молотками. Марья говорила, держа Паньку за плечо, с каким-то толстым и низеньким человеком, который качался и бормотал:
   - У меня... ррай! Не житьё, а ррай! И коррм... тоже ррайский! и всё к-как в рраю... Пр-рощай!
   Марья ушла. Панька сел на пол и стал снимать с ноги сапог, в который что-то попало и кололо ногу. Пока он снимал, в спину ему что-то больно ударилось. Он оглянулся и увидал сзади себя на полу старый сапожный каблук, а в дверях чумазого мальчишку одних с ним лет, который показывал ему язык и внятно шептал:
   - Ряба форма, шитый нос, чтобы чёрт тебя унёс!
   Панька отвернулся и, вздохнув, снова надел сапог.
   - Поди-ка ты, друг, сюда! - крикнул ему один из людей, сидевший на низенькой кадке.
   Панька смело пошёл к нему.
   - Держи! - и ему сунули в руки смолёную дратву. - Крути вот так! Ловко, молодца! Крепче крути!
   Панька крутил с угрюмым ожесточением и исподлобья посматривал вокруг себя.
   Итак, Панька вступил на благородное поприще труда. Мастерская, в которой он работал, принадлежала Мирону Савельевичу Топоркову, человеку толстому, круглому, с маленькими свиными глазками и с солидной лысиной.
   Это был недурной, мягкий человек, относившийся к жизни с некоторым юмором, а к людям - снисходительно посмеиваясь над ними. Когда-то он, очевидно, много читал книг священного писания, и это отражалось на его речи, но теперь, кроме бутылочных этикетов, не читал уже ничего. К своим мастерам он относился в пьяном виде по-товарищески, в трезвом - немного строже и всегда - очень редко давал им возможность быть чем-либо недовольными. Впрочем, сам он мало занимался мастерской, по причине своего пристрастия к спиртным напиткам, и всё дело лежало на плечах дедушки Уткина, старого солдата с деревянной ногой, человека прямого и в речах и поступках и страшного приверженца субординации и порядка.
   За дедушкой Уткиным следовали ещё двое подмастерьев: Никандр Милов и Колька Шишкин. Первый был огненно-рыж, удал, любил петь, ещё больше - пить и твёрдо знал, что, когда он скашивает в сторону свои весёлые зеленоватые глаза и хмурит брови, его физиономия становится разбойнически красива.
   Второй - был бесцветен и казался очень забитым и больным, но имел дурной и злой характер и, говоря ласковым шёпотом, умел сначала всех расположить в свою пользу, а потом сразу отталкивал какой-нибудь неожиданной и нелепо злой выходкой. От него Паньке стало тошно со второго же дня своей службы.
   Затем следовал мальчик - Артюшка. Отчаянный озорник и задира, вечно выпачканный сажей, клеем, варом, он сразу вступил с Панькой в задирательно-боевые отношения, которые скоро разрешились дракой. Артюшка был побит и удивлён этим. Он с неделю сумрачно поглядывал на Паньку и всячески старался отомстить ему за своё поражение, но, видя, что Панька глубоко равнодушен ко всем его выходкам, пошёл было с ним на сделку.
   - Вот что, рябой! давай помиримся! - сказал он. - Наплевать, что ты меня поколотил. Это ты покуда ещё здоров, а вот поживёшь немного, усохнешь, я и сам тебя тогда вздую. Идёт?
   И он протянул Паньке руку. Панька молча дал свою.
   - Ну, только ты всё-таки меня младше. Это ты знай! И как ты меня младше, то и должен делать всю чёрную работу. Понял? Согласен?
   Панька посмотрел в его чумазую рожу и сказал, что согласен.
   - Ну?!. - немного удивился Артюшка. - Это хорошо. Люблю! Ну, так вот, ты, значит, будешь убирать мастерскую, ставить самовар, колоть дрова, топить печь, мести двор, и всё остальное.