- Ты - слушай... ты - не тронь... а то...
   - А что?
   Они спорили долго, бросая друг в друга какими-то короткими и всё более злыми словами, наконец рязанка глухо крикнула:
   - О, чёрт паршивый... туда же...
   Началась возня, раздались удары по мягкому, Конёв скверно хихикал, а пензенская промямлила:
   - Не балуйте, бесстыжие...
   Я зажег спичку, подошел к ним и молча оттащил Конева прочь, это не обидело его, а как будто только охладило: сидя на полу в ногах у меня, отдуваясь и поплевывая, он говорил увещевающим голосом:
   - С тобой, дура, играют, а ты - эко, разошлась!.. Убудет тебя...
   - Получил? - спокойно спросили из угла.
   - Ну, так что? Губу разбила... важность!
   - Подкатись-ка еще, я те и башку разобью...
   - Лошадь! Глупость деревенская... И ты тоже, - обратился он ко мне, тащишь за что попало в руки... одежу рвешь...
   - Не обижай человека.
   - Чудак, - не обижай! Разве бабу этим обидишь? И со смешком, грязно, он начал рассказывать о том,
   как ловко бабы умеют грешить, как они любят обмануть мужика.
   - Похабники, - сонно проворчала пензячка. Скрипнув зубами, парень вскочил, сел и, схватившись за голову руками, угрюмо заговорил:
   - Уйду завтра... домой пойду... Господи! Всё едино...
   Снова свалился, как убитый, а Конёв сказал:
   - Оглобля.
   Во тьме поднялась черная фигура, бесшумно, как рыба в воде, поплыла к двери, исчезла.
   - Ушла, - сообразил Конёв. - Здо-оровая бабища! Ну, все-таки, ежели бы ты не помешал, я бы одолел ее, ей-богу!
   - Иди за ней, попробуй...
   - Нет, - сказал он, подумав, - там она палку какую найдет, кирпич али что другое. Ничего, я ее достигну! Это ты напрасно помешал... позавидовал мне...
   Он снова стал скучно хвастать своими победами и вдруг умолк, точно проглотив язык.
   Тихо. Всё остановилось, прижалось к неподвижной земле и спит. Меня тоже одолевает чуткий сон, я вспоминаю все подарки умершего дня, они растут, пухнут, становясь всё тяжелее, и - точно степная могила надо мною. Дребезжит колокол, крики меди падают во тьму неохотно, паузы между ними неровны.
   Полночь.
   На сухой камыш крыши и в пыль улицы шлепают тяжелые редкие капли дождя. Трещит сверчок, торопливо рассказывая что-то, и во тьме хаты снова плавает горячий, подавленный, всхлипывающий шёпот:
   - Ты подумай, голубь, что так-то, без дела ходить, на чужих работать...
   Слышен глухой ответ избитого парня:
   - Я тебя не знаю...
   - Тише...
   - Чего тебе надо?
   - Ничего не надо. Жалко мне тебя - молодой ты, сильный, а живешь зряшно, и я говорю: идем-ка со мной!
   - Куда?
   - На морской берег, там - я знаю - есть хорошие места: ты гляди - вон какая земля здесь ласковая до человека, а там еще лучше...
   - Врешь, поди...
   - Тихонько, ты! А я женщина - хорошая, я все умею, всякую работу, и заживем мы с тобой хорошо, тихо, на своем месте... Я те деток нарожу-выкормлю... ты гляди, какая годная я, пощупай груди-то...
   Парень громко хрюкает; мне неловко, хочется дать им знать, что я не сплю, но любопытство мешает сделать это, я молчу и вслушиваюсь в странную, волнующую кровь беседу.
   - Нет, погоди, - тяжело дыша, шепчет женщина, - не балуй...я ведь не для этого... пусти...
   Грубо и громко парень ворчит:
   - Тогда - не лезь! Сама лезет, а сама же ломается...
   - Тише ты, услышат - стыдно будет мне...
   - А приставать ко мне - не стыдно? Молчание. Парень сердито сопит и возится; капли
   дождя падают всё так же неохотно, лениво, и сквозь их шум текут слова женщины:
   - Ты думаешь, я мужика ищу? Мне мужа надо надежного, хорошего человека...
   - Еще я те не хорош.
   - Экой ты какой...
   - Мужа ей! - фыркает парень. - Ловки вы тут... мужа! Ишь ты...
   - Ты - послушай: шляться мне надоело...
   - Ступай домой.
   Помолчав, женщина ответила очень тихо:
   - Нету у меня дома, и родни нет...
   - Врешь, поди, - повторил парень.
   - Ей-богу! Забудь меня богородица, коли вру... Мне кажется, что в этих словах ее звучат слезы, мне - нестерпимо тяжело и тошно, хочется встать и вышвырнуть парня из хаты пинками, а потом долго говорить этой женщине какие-то сердечные слова. На руки бы взять ее, как покинутого ребенка... А у них снова началась возня.
   - Н-ну, не ломайся, - мычит парень.
   - Нет, не надо... силом не дамся...
   И вдруг она вскрикнула болезненно и удивленно:
   - Ой... за что? За что же?
   Я вскочил и тоже закричал, чувствуя, что зверею.
   Стало тихо, кто-то осторожно пополз по полу, задел изломанную дверь, висевшую на одной петле. - Это не я, - заворчал парень, - это вон паскуда пристает ко мне. Жулики здесь все, покою нет...
   В стороне от него обиженно вздохнули.
   - Дурак ты, дурак...
   - Молчи... распутница!
   Дождь перестал, в окно вливалась духота, тишина сделалась еще плотнее, тяжело давила грудь и, точно паутина, оклеивала лицо, глаза. Я вышел на двор - на нем было как в погребе летом, когда лед уже растаял и черная яма полна теплой, густой сыростью.
   Где-то близко дышала, всхлипывая, женщина, я прислушался и подошел к ней: она сидела в углу двора, спрятав голову в ладонях, и качалась, словно кланяясь мне.
   Сердясь на нее за что-то, я долго стоял перед нею, не зная, что сказать, потом спросил:
   - Ты - сумасшедшая, что ли?
   - Отстань, - не сразу отозвалась она.
   - Слышал я твои речи к нему...
   - Ну - так что? Тебе какое дело? Брат мне ты али кто?
   Говорила она точно сквозь сон и не сердясь. Мутные пятна стены, точно безглазые лица, наблюдали за нами, а рядом тяжко дышал вол.
   Я сел рядом с женщиной.
   - Эдак ты очень скоро сломишь себе голову... Не ответила.
   - Мешаю я тебе?
   - Нет, ничего. Сиди, - сказала она, опустив руки и присматриваясь ко мне.
   - Ты - откуда? - Нижегородский.
   - Далё-око...
   - Люб тебе парень этот?
   Не сразу и как бы считая слова, сказала:
   - Ничего. Здоровый такой... да вот - потерянный. Глупый еще, видно. А - жалко, хороший мужик был бы на хорошем месте.
   Церковный колокол ударил дважды - она дважды перекрестилась, не прерывая речи.
   - Жалко глядеть, когда молодое зря пропадает, жалко силушки, кабы можно - взяла бы всех и поставила на хорошие места.
   - А себя - не жаль?
   - Как - не жаль? И себя тоже...
   - Что ж ты стелешься пред эдаким болваном?
   - Я бы его выправила. Думаешь - нет? Не знаешь ты меня...
   Она глубоко вздохнула.
   - Он прибил тебя, что ли?
   - Нет. Ты его не тронь уж...
   - А крикнула?
   Неожиданно прислонясь ко мне плечом, она тихонько созналась:
   - В грудь он меня ударил... он бы одолел меня... А я не хочу, не могу я так, без сердца, словно кошка... Экие вы все какие... несуразные...
   Беседа оборвалась. В дверях хаты встал кто-то и тихонько свистнул, точно собаку позвал.
   - Это он, - прошептала женщина.
   - Уйти, что ли?
   Она схватила меня за колено, торопливо сказав:
   - Нет, не надо, не надо.
   И вдруг подавленно застонала:
   - Го-осподи - жалко всех... всю-то жизнь жалко, всю наскрозь, всех людей... Господи-батюшко...
   Плечи ее тряслись, она плакала и шептала, жалобно всхлипывая.
   - Вот ночью... как вспомнишь всё, что видела, всех людей, - тошно, тошно... закричала бы на всю землю... а - что? Не знаю... нечего сказать...
   Это мне было глубоко знакомо и понятно - мою душу тоже давил этот крик без слов.
   - Кто ты такая? - спрашивал я ее, поглаживая качавшуюся голову, трепетное плечо, и, успокоившись, она тихо рассказала мне сказку своей жизни: она - дочь столяра и пчеловода. По смерти матери отец женился на молодой девице, мачеха уговорила его отдать дбчь в монастырь, там Татьяна и жила с девя-ги лет по невестин возраст. Выучилась грамоте, рукодельям, а потом отец выдал ее за приятеля, солдата, пожилого человека, лесника в монастырском лесу.
   Мне досадно, что я не вижу лица ее, - предо мною круглое, тусклое пятно, и, должно быть, она закрыла глаза. Такая странная тишь, что женщина все время говорит едва слышным шепотом. Оба мы точно погружены глубоко в черную пустоту, где нет жизни, и наша доля - начать жизнь.
   - Человек был нехороший и пьяница, у него в караулке монашки гуляли по ночам с охочими людями, и меня он стал к этому склонять, я было не хотела поддаваться, а он - бить меня, ну - уступила я, да на ту пору понравился мне один человек... с ним, а не с мужем,, я и узнала настоящее, женское. А любовник-то мой женат был, дозналась жена его про меня - тут мужа моего прогнали с должности. Богатая она была, и, конечно, обидно ей уступать место свое не знай кому. Красивая, толстая только очень. Потом вскоре муж мой помер - опился в день Фрола-Лавра, а батюшка еще раньше помер же. Я - к мачехе, а она говорит: "Зачем ты мне? Подумай". Подумала я - верно, незачем! Я было опять в монастырь, ну - вижу, не для меня это, да и мать Таисья, старушка, учительша моя, сказала мне: "Иди-ка ты, Татьяна, в мир, может, и найдешь себе счастье". Вот я и пошла... да и хожу...
   - Неладно ты счастья ищешь...
   - Уж как умею...
   Теперь темнота не казалась туго натянутою тканью тяжелого занавеса, но поредела от напряжения, стала прозрачнее, а местами собралась в густые складки, в комья, набилась в окно хаты и смотрит оттуда слепым черным глазом.
   Над буграми крыш всплыла в небо колокольня, поднялись тополя, по стене хаты расползлись трещины я вместе с язвами выкрошившейся известки сделали стену картой какой-то неведомой страны.
   Я взглянул в темные глаза женщины, они блестели сухо, печально и показались мне наивными, как у девочки-подростка.
   - Чудачка ты...
   - Какая есть, - ответила она, облизывая губы тонким, точно кошачьим языком,
   - Чего ж ты ищешь?
   - Это у меня - обдумано, это я знаю! Вот погоди - встретится мне хороший мужик, и найдем мы с ним землю себе. Найдем мы ее около Нового Афона, я там места знаю, была. И вот начнем устраивать ее хорошо: сад будет, огород и пашня, как надобно для хозяйства.
   Слова ее звучали всё увереннее и крепче.
   - Устроимся мы по-хорошему-то, а к нам еще люди подойдут, а мы уж старожилы, нам почет от них! Так - еще да еще, - и вот те новая деревня, хорошее место. Мужа, глядишь, в старосты выберут. Водила бы я его чисто, барином. А в саду - дети играют, беседка в саду-то выстроена... Беда как хорошо можно жить!
   Действительно - будущее продумано у нее насквозь, она рисует новую деревню с такими мелкими подробностями, как будто долго жила в ней.
   - Хорошего жительства хочется... Господи! Кабы удалось... Первое дело, конечно, мужик нужен.
   Лицо у нее милое, глаза смотрят в тающую ночь, мягко лаская всё, на чем остановятся. А мне ее жалко, - жалко почти до слез, и, чтобы скрыть это, я шучу:
   - Не гожусь ли я тебе? Усмехнулась легонько.
   - Нет... Ты - не годишься...
   - Почему?
   - Мысли другие у тебя...
   - Ну, откуда тебе знать мои мысли? Она отодвинулась от меня, сухо сказав:
   - По глазам вижу... Нет, зря говорить я не согласна...
   Мы сидим на дубовой суковатой колоде, почерневшей от сырости; женщина хлопает ладонью по ней.
   - Богато живут казаки, а не нравится мне как...
   - Что - не нравится?
   - Скушно будто. Всего - много, а - скушно... Не сдержав жалости к ней, я тихонько сказал:
   - И тебе скучно будет - не найдешь ты, чего ищешь, я думаю...
   Она отрицательно качает головой.
   - Бабе скучать некогда. У ней такой оборот жизни: то - ребенка хочет, то - нянчит его... одного вынянчила - другой готов. Весна да осень, а зима с летом мимо идут.
   Приятно было смотреть в ее задумчивое лицо; конечно, хотелось крепко обнять ее, но лучше - уйти поскорее в тихую пустынную степь и, унося с собою воспоминание об этой женщине, шагать одиноко по твердой дороге к серебряной стене утонувших в небе гор, к черным ущельям, разинувшим на степь свои глубокие прохладные пасти. А уйти - нельзя, паспорт отобран казаками.
   - Ты сам-то - чего ищешь? - " вдруг спросила она, снова подвинувшись ко мне.
   - Ничего. Просто смотрю, как люди живут.
   - Одинокий?
   - Да.
   - Как я всё равно. Сколько на свете одиноких-то... господи!
   Волы просыпаются и тихонько мычат, напоминая звук волынки, на которой играет, где-то далеко, слепой старик. Сонный сторож неверной рукой четырежды ударил в колокол, два раза - тихо, один - очень громко и сердито, так, что медь взвизгнула и снова - : тихо чуть коснувшись певучей меди железным языком.
   - Как же люди-то живут?
   - Плохо.
   - Да-а. И я вижу это - плохо.
   Мы долго молчим, потом она говорит тихонько:
   - Вот - светает, а я - глаз не сомкнула, и - часто это со мной... Задумаюсь про всё, задумаюсь... будто я одна на земле, и всё надобно мне одной устроить по-новому-то.
   - Недостойно себя живут люди, в безгласии и ничтожестве, в неисчислимых обидах нищеты и глупости, - говорю я, забываясь, и горячо исчисляю все виденное мною темное, постыдное, мучительное. - Гляди - ты с добром идешь к человеку, свободу свою, силу готова ему за дружбу отдать, а он этого не понимает, и - как его обвинить? Кто показывал ему доброе? Она положила руку на плечо мне и смотрит прямо в глаза, немножко приоткрыв красивый рот.
   - Ой, - слышу я, - это правда! Милый человек - верно: нет добру цены!
   Крепко прижавшись друг ко другу, мы точно плывем, а встречу нам выплывает, светлея, освобожденное ночью: белые хаты, посеребренные деревья, красная церковь, земля, обильно окропленная росою.
   Восходит солнце; над нами - точно тысячи белых птиц - плывут стаи прозрачных облаков.
   - Господи, - шепчет Татьяна, толкая меня, - ходишь одна, думаешь а - о чем? Ну, милый же вы человек... всё это - правда! Никому ничего не жаль... ах, как верно!
   И, вдруг вскочив на ноги, она приподняла меня и прижалась ко мне так крепко, что я отстранил ее, но она плачет, тянется ко мне и целует сухими, точно острыми губами - эти поцелуи доходят до сердца.
   - Ну, добрый же вы мой, - всхлипывая, шепчет она, а у меня земля уходит из-под ног.
   Оторвалась, оглянула двор и деловито пошла в угол его - там, под плетнем, густо разрослись незнакомые мне травы.
   - Иди, идите-ко...
   Потом, сидя в бурьяне, точно в маленькой пещере, смущенно улыбаясь, оправляя волосы, она тихонько шепчет:
   - Вот как, случилось... Ну - ничего... господь мне простит...
   Удивленный, чувствуя себя как во сне, я благодарно смотрю на нее. Мне как-то особенно легко: в груди у меня светлая пустота, а в ней, как ласточки в небе, мелькают какие-то неуловимые радостные мысли и слова.
   - В большом горе и маленькая радость велика, - слышу я.
   Я гляжу на грудь женщины, окропленную, как земля росою, каплями влаги, они краснеют, отражая солнечный луч, - точно кровь выступила сквозь кожу. И моя радость быстро тает - почти до слез, до тоски жалко эту грудь - я, почему-то, знаю, что бесплодно иссякнет живой ее сок.
   Как будто извиняясь предо мною, она говорит немножко печально:
   - Что сделаешь с собой? Иной раз так уж бывает - нахлынет что-то в душу до того, что даже больно в грудях, и так уж вся и открылась бы, как перед месяцем... али - в жару - пред рекою... право, ей-богу! После, конечно, стыдненько... не гляди-ко на меня! Что уставился, словно робенок?
   А я не могу отвести глаз от нее, думая о том, что потеряется она на запутанных дорогах.
   - И лицо - будто у новорожденного...
   - Глупое, что ли?
   - Похоже, что глупое. Застегнув кофту, она сказала:
   - Скоро, чать, к обедне ударят... Пойду, надо помолиться богородице. Ты сегодня идешь?
   - Как только паспорт получу...
   - Куда путь?
   - На Алагир. А - ты?
   Встав на ноги, она оправляет юбку, - бедра у нее уже плеч, вся она осанистая, стройная.
   - Я-то? Не знаю еще... Надобно мне в Нальчик... а может, не пойду. Не знаю.
   И, протянув ко мне крепкие, ловкие руки, она предложила, краснея:
   - Ну давай поцелуемся еще на росстанье.
   А обняв одной рукою и крестя другой - сказала:
   - Прощай дружок! Спаси тебя Христос за хорошее слово, за всю твою повадку...
   - Пойдем вместе?
   Вырвалась из рук моих, твердо и строго говоря:
   - Не годится это мне... не согласна! Кабы ты крестьянин был, а так что толку? Одним часом жизнь не меряют, а годами...
   И ушла в хату, тихо улыбнувшись мне на прощанье. Я сел на колоду, думая об этой женщине: что найдет она?.. Увижу я ее еще когда-нибудь?
   Заблаговестили к ранней обедне; станица давно уже проснулась и солидно, невесело шумела.
   Когда я вошел в хату за котомкой - хата была уже пуста, должно быть, все вышли через разломанную стену прямо на улицу.
   Сходил в войсковую избу, взял паспорт и отправился на площадь - нет ли попутчиков?
   Как вчера, у ограды валялись люди из России, сидел, прислонясь спиною к бревну, толстомордый пен-зяк, - его разбитое лицо стало еще больше, уродливее, а глаза совсем заплыли в багровых опухолях,
   Явился новый - седенький остробородый старичок в бархатной выцветшей скуфейке, тощий и сухой. Личико у него с кулак, нос хищно загнут и красный, пористый, а глаза - сердито-вороватые.
   Рыжий орловец и вертлявый паренек наседают на него:
   - Ты чего ради шляешься?
   - А - ты? - тоненьким голосом спрашивает старик, прикручивая проволокой отломившуюся ручку закопченного железного чайника и ни на кого не глядя. - Мы - за работой ходим!
   - Мы живем, как велено... - Кем?
   - А - богом! Забыл?
   Старик равнодушно и четко говорит:
   - Плюет на вас бог песком да пылью, кою вы же сами поднимаете, шляясь по земле его зря...
   - Стой! - кричит ушастый парень. - Как? А Христос с апостолами не ходил по земле?
   - То - Христос! - значительно сказал старик, подняв на спорщика острые глаза. - Дураки! Что говорите, с кем в ряд ставитесь? Я вот крикну казака...
   Много раз слышал я такие споры, и они так же противны мне, как беседы о душе.
   Надобно идти.
   Появился Конёв, растрепанный, потный и, тревож-но мигая, спросил:
   - Рязанку эту Таньку видал? Нет? Ах, ведьма, стало быть - ушла она в ночь! Дали мне вчера чего-то выпить, настойки, что ли! Спал я всю ночь, как медведь зимой... А она с этим, видно, с пензяком...
   - Вот он, - указал я.
   - Э... на-ко ты! Ну, как же расписали человека, а? Богомазы, просто сказать...
   Он снова начал беспокойно оглядываться.
   - Куда ж они обе пошли?
   - За обедней, может...
   - И верно! Конечно! За-адела, брат, меня баба эта - ух как!
   Но и после ранней обедни, когда - под веселый звон колоколов нарядное казачество, степенно выплыв из церкви, разлилось по станице яркими ручьями, - мы не нашли Татьяну.
   - Ушла, - печально ворчал Конёв. - Ну, однако ж я ее найду... я настигну...
   Мне не верилось в это и не хотелось этого.
   Лет через пять я шагал по двору Метехского замка в Тифлисе, безуспешно пытаясь догадаться - за какие провинности посадили меня в эту тюрьму?
   Картинно грозная извне, внутри она была наполнена веселыми и мрачными юмористами - мне казалось, что все люди в ней устроили "с разрешения начальства" любительский спектакль и, как подростки, охотно, усердно, но неумело играют плохо понятые роли арестантов, надзирателей, жандармов.
   Сегодня, например, пришли в камеру мою надзиратель и жандарм, чтобы вести меня на прогулку, - я ;аявил им:
   - Можно мне не гулять? Нездоров я, и не хочется...
   Большой, русобородый красавец жандарм строго поднял палец вверх.
   - Тебе хотеть не велено...
   А надзиратель, черный как трубочист, с большими синими белками глаз, подтвердил вывихнутым языком:
   - Тута ныкому нэ вэлэно хотэть - знаишь?
   И вот я - гуляю.
   На дворе, мощенном камнем, жарко, точно в печи Висит над ним плоский и мутный квадрат пыльного неба. С трех сторон двор замыкают высокие серые сте ны, с четвертой - ворота, с какой-то страховидной надстройкой над ними.
   Сверху через крыши непрерывно вливается глухой шум бешеных волн рыжей Куры, воют торговцы на базаре Авлабара - азиатской части города; пересекая все звуки, ноет зурна, голуби воркуют где-то... Я чувствую себя внутри барабана, а по коже его бьют множеством палок.
   Из двух линий окон вторых и третьих этажей смотрят сквозь решетки смуглые лица, курчавые головы туземцев, - одия из них упрямо плюет во двор, явно стараясь доплюнуть до меня, но только напрасно истощает силы.
   Другой раздраженно и упрекающе кричит:
   - Послушэты! Зачэм ходышь такым курицам? Ха-ды галава вэрх!
   Поют странную песню - вся она запутанная, точно моток шерсти, которым долго играла кошка. Тоскливо тянется и дрожит, развиваясь, высокая воющая нота, уходит всё глубже и глубже в пыльное тусклое небо и вдруг взвизгнув, порвется, спрячется куда-то, тихонько рыча, как зверь, побежденный страхом. Потом снова вьется змеею, выползая из-за решетки на жаркую свободу.
   Внимая этой песне, отдаленно знакомой мне, - звуками своими она говорит что-то понятное сердцу, больно трогающее его, - я хожу в тени тюремного корпуса, поглядывая на окна, и вижу - в рамке одного из железных квадратов вклеено чье-то печально-удивленное голубоглазое лицо, обросшее беспечно растрепанной черной бородкой.
   - Конёв? - вслух соображаю я.
   Он, - на меня уставились, прищурясь, очень памятные мне глаза.
   Оглядываюсь - мой надзиратель дремлет, сидя в тени на крыльце у входа в корпус, двое других играют в шашки, четвертый, усмехаясь, смотрит, как двое уголовных качают воду, приговаривая в такт движению рычага:
   - Машкам, - Дашкам, - Дашкам, - Машкам... Я подхожу ближе к стене.
   - Конёв - ты?
   - Не могу признать, - бормочет он, - втискивая голову в решетку, - а верно: я - Конёв!
   - За что?
   - По фальшивой монете... только я совсем случайно, просто сказать вовсе ни при чем я тут...
   Надзиратель проснулся, гремят ключи, точно кандалы, он дремотно советует:
   - Нэ стой... далши отходи, у стена - нэлза.
   - Середи двора - жарко, дядя.
   - Вэздэ жарко, - справедливо говорит он, снова опуская голову, а сверху падает тихий вопрос Конева:
   - Ты - кто?
   - Татьяну рязанскую помнишь?
   - Эко! - словно обидясь, тихонько воскликнул он. - Не помню! Чать, мы вместе судились...
   - И она? По монете?
   - А как же? Только она - тоже случаем попала, все равно как и я...
   Медленно шагаю вдоль стены, в душной тени ее; из окон подвала тянет запахом прелой кожи, кислого хлеба, веет сыростью, мне вспоминаются Татьянины слова:
   "В большом горе и маленькая радость велика..."
   ...Новую деревню хотела построить на земле, хотела создать какую-то новую, хорошую жизнь...
   Вспоминаю ее лицо, ее доверчивую, жаждущую грудь, а сверху торопливо падают на голову мне тихие, серые, как пепел, слова:
   - Главный-то затейщик - любовник ее - попов сын, он в деле этом машинист... На десять годов заторкали его...
   - А ее?
   - Татьяну Власьевну - йа шесть и меня эдак же. Послезавтра отправляюсь я в Сибирь... попала мышь в подбойку! В Кутаисе судили, у нас бы, в России, легше было... тут народишко дикой, злой народ, злодейский...
   - Дети у нее были?
   - При распутной-то жизни? Нет, какие там дети... Да и попович-то чахоточный, куда ему...
   - Жалко ее...
   - Еще бы те! - шипит Конёв оживленно. - Женщина, конечно, глупая, однако - прекрасная... просто сказать - редкая... Так до людей жалостлива...
   - Ты тогда нашел ее?
   - Это - когда?
   - После Успеньева дня?
   - Зимой настиг я ее, за Покров уже повернуло время, она около Батума у офицера старенького при детях была - жена у него сбежала, ну...
   Точно курок револьвера щелкает сзади меня - это надзиратель хлопнул крышкой больших серебряных часов, спрятал их и, потягиваясь, зевает, широко распялив рот.
   - Она, брат, деньги имела, она могла хорошо жить, кабы не распутство ее... да и распутство-то - по жалости...
   Надзиратель говорит:
   - Кончал гулять, эй...
   - А ты - кто? Лицо я помню, а где видал...
   Я иду в камеру, до ярости обиженный тем, что слышал, и, остановясь на ступени крыльца, кричу:
   - Прощай, брат! Кланяйся ей...
   - Чиго крычишь? - сердится надзиратель.
   В коридоре сумрачно, густо пахнет парашей; надзиратель размахивает ключами, и они звенят сухоньким, скупым звоном. Я поддразниваю его, чтобы заглушить скорбь в душе, но это не помогает, а он, отворив дверь камеры, говорит мне гневно:
   - Сыды дэсять лэт!..
   ...Стою у окна. Через серые зубцы стены мне видно буйный бег Куры, сакли и дома, прилепленные на берегу ее, фигуры рабочих на крышах кожевенных заводов. Под окном ходит часовой, сдвинув фуражку на затылок.
   ... Память уныло считает десятки бесплодно и бессмысленно погибающих русских людей, и сердце угрюмо сжимается великой, неизбывной, на всю жизнь данной тоскою.
   ПРИМЕЧАНИЯ
   ЖЕНЩИНА
   Впервые, под названием "По Руси (Из впечатлений "проходящего"), напечатано в журнале "Вестник Европы", 1913, кн. I, стр. 5 - 32.
   Новое название расоказ получил при подготовке его для Собрания сочинений (СПб., "Жизнь и знание").
   Стр. 344. Завтра - Успеньев день.. - 18 августа ст. ст.
   ...по пути из Курска до Терской области... - В Курске Пешков был в июне 1891 года (см.: И. Баскевич. Горький в Курске. Курск, 1959, стр. 7)j из Курска отправился черев Задонск в Бессарабию; оттуда через Крым пришел на Кавказ, пройдя Кубанскую и Терскую области (смл "Горьковские чтения", 1966, стр. 381 - 386).
   ...к пескам Алексинского уезда... - Уезд Тульской губернии, расположен на правом берегу Оки; уездный город - Алексин.
   Стр. 355. Сон богородицы - духовный отях о вещем сне "богородицы", в котором предсказывалось распятие Иисуса Христа и его "воскресение" (см.: "Калики перехожие", вып. в. М., 1864, стр. 175 - 235).
   Стр. 361. День Фрола - Лавра - 18 августа ст. ст.
   Стр. 365. На Алаеир. - Алагир расположен в долине реки Ардон (приток Терека). ,
   Стр. 367. Лет через пять я шагал по двору Метвхскоео замка в Тифлисе... - 6 (18) мая 1898 года Горький был арестован в Нижнем Новгороде по делу Ф. Е. Афанасьева и других членов социал-демократической организации Тифлиса, 12 (24) мая писателя под конвоем доставили в Тифлис и заключили в Метехский замок (см.: "Красный архив", 1936, No 5, стр. 32 и 34).
   Стр. 368. Авлабар - часть старого города в Тифлисе. Стр. 370. Покров 1 октября ст. ст.