Они пошли вслед за трепещущим стариком в женское отделение каюты. Там на койке, спущенной к самому полу, лежала в беспамятстве молодая женщина; смертная бледность покрывала лицо ее, глаза были закрыты, губы шевелились и произносили невнятные звуки, руки сложены были на груди, сильно волновавшейся. Иногда вся она приходила в движение, поднимала руки, как будто прося помощи, и испускала жалобные вопли. Алимари подошел к ней, вперил свои взоры в закрытые глаза ее - она вздрогнула, и вскоре потом улыбка пролетела по ее устам. "Паоло!" - сказала она тихим голосом. "Паоло! - произнес с горестью старик отец ее. - Это имя жениха ее, убитого французами". - "Паоло! - повторила она. - Наконец ты воротился. И как ты здоров, как весел, а я!.." На лице ее изобразилось внутренне движение тоски. Алимари наклонился к ней, разогнул ее руки, опустил их вдоль тела и начал водить своими руками по лицу ее, потом, расширяя мало-помалу круги, делаемые руками, опускал их к предсердию. Страдалица поутихла. На лице ее водворилось спокойствие, и она через несколько секунд спросила: "Кто ты, светлый утешитель? Лицо твое мне знакомо. Благодарю тебя, но ты не Паоло. Он скрылся опять. Его увели - увели на смерть!" На лице опять появились признаки страдания и тоски. Алимари повторил прежние движения руками, и она вновь затихла.
   "Это чудесные действия ясновидения! - сказал он тихо Кемскому по-русски. Подойдите сюда". Не отнимая левой руки от предсердия больной, он правою взял за руку князя. "И это не он! - сказала больная. - Но этот печален, грустен; утешься, друг мой! Видишь ли - там, там, откуда восходит солнце, откуда веет прохладный ветер, там она, видишь, вот она - в черной мантии, на коленях. Не плачь, сестра моя! Он жив, а мой Паоло! Видишь ли, друг мой: вот она! Она молится богу - счастливая! Пред нею - не распятие - нет! - лик пречистой девы, одетый золотом и блестящими камнями. Вижу, вижу: утешительница небесная лучом отрады проникает в грустное, томное сердце. Она увидела ее, увидела своего ангела небесного: вот летит на крыльях серафима. "Не плачь, маменька!" Но нет! Нет! - вскричала она вдруг диким голосом. - Нет Паоло! Они его ведут, они убьют его!"
   Жестокие судороги исказили прекрасное лицо. Алимари, опустив руку Кемского, начал опять водить по лицу и по груди несчастной. Она умолкла, успокоилась и, как казалось, крепко заснула. Ее оставили. Явление это произвело сильное впечатление в Кемском. Незнакомка угадала сон, который преследовал его несколько ночей сряду, с тех пор как он сел на корабль. Ему грезились и черная женщина, и в то же время Наташа. И прежде того казалось ему, что он в чертах Наташи находит какое-то сходство с чертами лица видения, и это сходство влекло его к ней с непонятною силою. Но теперь, по утрате любезной, лишь только он стал приходить в себя после долговременного оцепенения - эти два лика слились в один. С тех пор и во сне и наяву чудилась ему всегдашняя мечта его, принявшая лицо и выражение Наташи - выражение тоски, уныния, изредка сменяемых мимолетною улыбкою, проблеском поднятых к небу глаз, в которых выражалось: люби, верь и надейся! Прежде того, в лета молодости и выспренних порывов, эта мечта его тревожила, наводила на него уныние, но потом, по утрате всего, что ему было дорого и мило в этом свете, сделалась неотлучною любезною его спутницею, всегдашнею подругою и утешительницею. Закрывал ли он глаза для отдохновения после тягостных трудов - первым видением его была Наташа, в черном платье, с печальною на устах улыбкою. Просыпался ли - мечта сновидения та же, все та же, улетала, и впросонье казалось ему, будто действительная Наташа подходит к его постеле, нежною рукою приподнимает его голову, другою отгоняет мрачные думы от его чела. "Наташа!" - проговорит он тихо и сим словом, как воззванием к заступнице своей у небесного престола, начнет утреннюю молитву. Но эта светлая тень, эта посланница с того света чуждалась душной атмосферы людских пороков, улетала от ядовитого дыхания злобы, коварства и нечестия. Так, во время пребывания его на Кавказе неразлучная подруга стала являться к нему реже, с тех пор как Вестри познакомился с князем, и перестала посещать его вовсе, когда коварный предатель поселился в доме. Она явилась к нему, лишь только он, измученный, растерзанный, отчаянный, смежил глаза в ауле чеченском, и с тех пор его не оставляла. По мере приближения к Петербургу она показывалась ему реже и реже, а по прибытии в столицу вовсе его покинула.
   - Наташа! - призывал он ее слабым голосом, идя домой из мрачного вертепа, гнездилища его злодеев. - Наташа! И ты меня оставила! Или уже мне пора переселиться к тебе... туда!..
   Он не помнил сам, как пришел в новое свое жилище. Верный Силантьев ожидал его в зале. Кемский, погруженный в глубокую, тяжелую думу, не замечал, что зала была убрана чисто, опрятно, что на стенах висели картины и эстампы в симметрическом порядке. Силантьев, привыкший в течение многих лет к странностям своего господина, не тревожил его ни докладами, ни вопросами: ему были известны те дни, те часы, в которые князь ходил, как мертвый между живыми; встревожить, испугать его в это время значило положить на несколько дней в постель.
   Кемский вошел в спальню и, обратив глаза к образу, пред которым теплилась тусклая лампада, мысленно прочел молитву, перекрестился и лег в постелю. Не сон, а какое-то болезненное забвение смежило его вежди: он чувствовал, что не спит, а между тем видел пред собою мечты небывалые и несбыточные. Чрез несколько времени и эти легкие сновидения отлетели; он открыл глаза. Лампада пред образом пылала ярче обыкновенного. В одном углу комнаты сидела Наташа во всегдашнем своем черном платье, облокотясь на стол, и томными глазами, в которых выражались и нежность и грусть, и воспоминание и надежда, смотрела в другой угол, темный, недосягаемый свету лампады. Вдруг и эта сторона стала проясняться: мало-помалу явился там лик младенца, в белой сорочке, опоясанной голубою лентою. Младенец, прекрасный, миловидный, сидел на подушке и с детскою улыбкою нетерпения протягивал руки к Наташе, как бы говоря ей: возьми меня! Кемский обратил глаза к ней, ее уж не было; посмотрел опять на младенца - лик его тонул во мраке. Лампада тухла, тухла - и вдруг погасла. Колокол прогудел три часа.
   Это видение долго носилось в воображении Кемского: он не знал, наяву ли это было или во сне, только последнее явление - явление младенца, померкновение лампады и звон колокола, казалось ему, были не сонными мечтаниями. Милые образы кружились во мраке вокруг страдальца и под утро навеяли на него сон тихий и крепительный.
   Он проснулся поздно. Зимние лучи солнца проникали сквозь алые занавески и обливали нежным цветом белые стены комнаты. Припоминая мечты протекшей ночи, стараясь оживить их в своем воображении, Кемский открыл глаза - и что ж? На белой стене, игравшей розовыми отливами, представился ему лик младенца, виденный им ночью. Он протирал глаза; нет, это не мечта, это представляется наяву. Рассмотрев внимательно, он увидел, что это было живописное изображение прекрасного дитяти, в естественную величину, без рамы, висевшее на стене над письменным его столом, растолковал себе причину ночного видения и догадался, что эта прекрасная картина повешена Бериловым. Другую противоположную сторону стены занимал ландшафт его родины. Такое нежное внимание простодушного Берилова глубоко врезалось в душу князя. Артист был тот же, что и за двадцать лет пред сим: беспечный, равнодушный, даже бестолковый в делах жизни обыкновенной, прозаической, он чуял самые тихие звуки струн сердца человеческого и находил им отзыв в своем сердце - и этот путь шел в сердце его прямо, а не головою. Под сельским видом повесил он собственный свой портрет, с подписью, своего же сочинения: "Князю из людей, человеку из князей благодарный до гроба Андрей Берилов".
   Кемский со слезами умиления бросился на шею Берилову, вошедшему в его комнату. Артист был вне себя от восхищения, что угодил своему другу.
   - Но что это за прелестное лицо, это не смертная - это ангел! - сказал Кемский, указывая на изображение младенца. - Скажите, где подлинник этой картины! Или она родилась в вашем воображении?
   - Нет-с, ваше сиятельство, - пробормотал Берилов в смущении, - это так, ничего-с, то есть, это не выдумка, это дочь моя.
   - Дочь ваша? - спросил Кемский. - Дочь ваша?
   Берилов покраснел, замялся, потупил глаза и не отвечал. Кемский, догадываясь, что в этом скрывается какая-нибудь тайна, заставляющая краснеть Берилова, перестал спрашивать, но не мог растолковать себе этой странности. Сколько было ему известно, Берилов никогда не был женат. Но поэтому-то и должен он был щадить его вопросами о дочери. Минута недоумения быстро пролетела.
   Кемский жил тихо и спокойно, ходил утром по делам и, пришедши домой после скромного обеда, занимался книгами, приведением в порядок своих записок и мечтами. Берилова видал он редко. Вначале обедывали они вместе, но это продолжалось не более недели. Берилов никогда не приходил к обеду вовремя: иногда являлся часу в одиннадцатом утра и спрашивал: "Вы еще не кушали, князь?" Но чаще всего пропускал надлежащее время и приходил обедать, когда другие сбирались ужинать или спать. Кемский сносил это терпеливо: он не был педантски привязан к маятнику и циферблату, но Берилов сам догадался, что такое расстройство должно быть неприятно человеку немолодому и нездоровому, да и он, опаздывая приходом домой, беспокоя князя, крайне совестился, сердился на себя, божился, что с завтрашнего числа сделается порядочным, и завтра отлагал исправление до послезавтра. Однажды он со слезами просил князя уволить его от своего стола, просил дать ему прежнюю свободу, дозволить ему есть и спать, где, как и когда захочется. Князь без всякого противоречия согласился на это, и Берилов начал бродить куда глаза глядят, начал пропадать на несколько недель. И как это ему сделалось легко! Дом его стерегут, комнату чистят и метут. Воротится к своим пенатам, и все пойдет по-прежнему.
   Первым вестником его возвращения был обыкновенно крик Акулины Никитичны, сначала бранный, а потом ласковый, пробивавшийся сквозь заколоченную дверь. Затем Берилов являлся к князю.
   - Здравствуй, Андрей Федорович! Где побывал?
   - В Нарве, в Гатчине, в Кронштадте, в Выборге, в Новегороде, - отвечал артист и вынимал из портфеля свои этюды.
   Князь разглядывал, критиковал, спорил. Берилов принимался исправлять эскизы - и чрез несколько дней исчезал опять. Потом опять являлся и начинал городскую жизнь бранью с Акулиною Никитичною; но эти побранки, в которых Кемский невольно участвовал слухом, были майским днем в сравнении с сентябрьскими бурями света, от которых князь укрылся. Он был привязан к живописцу какою-то непостижимою силой. Увидев его у Вышатина в первый раз после разлуки, он почувствовал неизъяснимую в сердце отраду: ему казалось, что встретился с давно потерянным другом, с пришельцем с того света. "И это не удивительно, - думал он, перебирая в мыслях свои впечатления, - никто не знал ее так коротко, как Берилов; никто из тех, кого вижу ныне, не помнит ее ангельского взгляда, ее божественной души! И с какою пощадою он упоминает о ней в беседах со мною! Если б мне должно было из всех известных мне людей избрать в друзья одного, я избрал бы этого простодушного сына природы, в котором чувство изящного, истинного, великого и бессмертного таится, как неоцененный алмаз, искра луча солнечного, в дикой оболочке".
   XLVI
   Великолепный бал разгорался. Тысячи свеч озаряли огромные залы, убранные зеркалами, завесами, фестонами. Легкие нимфы, как весенние мотыльки, летали, едва касаясь зеркального пола; вокруг их толпились искатели наслаждений, с готовыми похвалами на устах, с насмешкою на лице, с эпиграммами в уме. Громкая музыка едва покрывала шепот волнующейся толпы. Любители танцев еще не утомились и считали предстоящие им часы удовольствий. Прелестные наряды красавиц еще не увяли от жару, пыли и копоти. Еще было просторно в комнатах, и новоприбывающие находили место по выбору.
   Кемский вошел в залу. Лет осьмнадцать не бывал он в больших светских собраниях. Беспрерывное движение, шум, блеск произвели в нем странное действие. Напоминая о давно минувших днях молодости и счастия, эта картина удовольствия и великолепия возбудила в сердце его чувство грустное, томительное: в уме его, при громких звуках веселия, возникла мысль о непрочности всего земного, о смерти, о тленности. Он вспомнил о прежних днях, о бывалых увеселениях, об отшедших собеседниках. Дни те улетели, звуки того веселия умолкли, те собеседники истлели под гробовым покровом. Теснимый, волнуемый грустными мыслями, он остановился, сделав несколько шагов в зале, и хотел бежать в свое уединение, но, вспомнив о причине, заставившей его втесниться в эту шумную толпу, заглушил в душе своей волнение воспоминаний и сравнений и пошел отыскивать хозяина или, лучше сказать, хозяйку.
   Бал этот давал Лютнин в день рождения Пелагеи Степановны. Увидевшись с Кемским накануне, он пригласил старого товарища к себе на вечер. Князь с первого слова отказался, но Лютнин не принимал извинений, уверял, что он посещением своим обрадует добрую Полину, которая его истинно уважает, дал знать, что он отказом огорчит друзей своих, что повредит тем делу своего клиента. Одна эта мысль могла заставить Кемского отважиться на все. Он дал слово - и явился, как на дежурство, как на искупление, - в твердом намерении оставить общество как можно скорее. Грустное впечатление, произведенное в нем шумным веселием и ослепительным блеском, еще более укрепило его в этом. Он нашел хозяев, поздоровался с Лютниным, который в суетах праздничных рассеянно отвечал ему пожатием руки, поздравил Пелагею Степановну, а она едва удостоила его взглядом. "Может быть, однако, - подумал он, - хватятся меня; пройдусь раза два по комнатам".
   Миновав ряд освещенных зал, он вошел в биллиардную. Два офицера, один гвардеец, другой флотский, играли на биллиарде. Человека три неважных гостей сидели на скамьях и безмолвно смотрели на игру. Здесь было не так шумно, не так душно, как в парадных апартаментах; по отдалении этой комнаты от других, слышен был в ней и запах табаку. Кемский взмостился на высокую скамью. Слуга в богатой ливрее поднес ему сигарку. Он с удовольствием взял ее, закурил и обратил внимание на игру офицеров. Флотский сделал блистательный удар, и гвардеец сказал:
   - Лихо! Хоть бы Ветлину так сыграть!
   - Не сыграть ему так! - отвечал моряк и сделал еще одну мастерскую билию.
   - Но согласитесь, что он играет прекрасно!
   - Играл - tempi passati, - возразил моряк. - Теперь он у нас в ластовых лодки мажет да деготь крадет.
   - Быть не может! Ветлин вышел из флоту?
   - Нет! Мундир на нем тот же, да душа зачерствела. Промах!
   - Ветлин - этот образец удальца на берегу, отрада в кают-компании, герой в битве, неустрашимый в жесточайшей буре, стал теперь слабее, хилее, глупее бог знает чего! И всего страннее, что эта перемена сделалась с ним в продолжение кампании: безбородые гардемарины воротились молодцами, а он каким-то монахом. Всех бегает, всего боится - как мокрая курица. Не поверите, как я удивился, увидев его сегодня здесь, на бале. Сергей Ветлин на бале! В былые времена он бегал парадных компаний, боясь принуждения. Теперь чуждается прежних у товарищей, а на бал явился. Подите, растолкуйте человеческие причуды! Партия. Не угодно ли quitte a doublе?
   Кемский не проронил ни слова из этого разговора. "Ветлин! - думал он. Сергей Ветлин! Крестник Элимова, этот негодяй, здесь на бале". Ему совестно было обратиться с вопросом к незнакомым, да сверх того нежное и почтительное обхождение племянников так его напугало, что он страшился вступать в разговоры с молодыми людьми. Он решился кое-как сам отыскать Ветлина и, выкурив сигарку, отправился в другие комнаты. Они были наполнены бесчисленною пестрою толпою, которая едва давала место танцующим. Кемский посматривал на все якорные воротники. Вот флотский офицер танцует в кадрили. Нет, это не Ветлин: у того волосы темно-русые, а этот белокур да и глядит каким-то теленком. Вот другой. Нет, этот уж слишком стар: осьмнадцати кампаний Ветлин не сделал. Еще несколько; по приметам - все не Ветлин. Но вот играют в экарте. За стулом одного пожилого, опытного корифея английского клуба стоит молодой флотский офицер, темноволосый, статный. Может быть, это Ветлин. Он пристально следит игру. На лице его можно видеть, как в зеркале, весь ход карточного поединка. Лицо его правильное, благообразное. Глаза выразительные, но на устах играет улыбка - не улыбка, гримаса - не гримаса - смешанное выражение и ласки, и презрения, и удовольствия, и досады. От нижней губы идет какая-то странная полоса, как борозда, проведенная страстями. И эта полоса по временам, когда душу подернет какое-нибудь чувство досады или нетерпения, становится глубже, явственнее, начинает безобразить лицо, но чрез несколько минут сверкнет в черных, пламенных глазах какой-то яркий луч - и эта полоса исчезнет мгновенно, и на устах пролетит другая улыбка, не прежняя, а отрадная и милая. "Если б это был Ветлин!" - подумал Кемский, подсел к игрокам и под видом наблюдения игры следил незнакомца. Интерес игры увеличивался ежеминутно. С ним наравне возрастало внимание офицера. В антрактах между танцами дамы и девицы, по обыкновению, взявшись за руки, прохаживались по залам. Офицер не глядел на них: дамы карточные занимали его более. Вдруг в перелетном шепоте раздались слова: "Ecoutez, Наденька! Надежда Андреевна! Ecoutez done!
   Офицер при сих словах вздрогнул, пламенная краска пронеслась по лицу его, он быстро обратился к мимоидущим дамам, отыскал глазами ту, которую звали, посмотрел на нее внимательно, потом испустил глубокий вздох, как бы обманувшись в своих ожиданиях, и опять обратился к картам, но спокойствие и внимание его исчезли. Видно было, что Наденька, или Надежда Андреевна, бродила у него в уме. Он постоял еще несколько минут, потом отошел от стола, удалился в другую комнату, опять воротился и стал на прежнее место.
   Хозяин подошел к играющим.
   - Ты не играешь, Кемский? - спросил он.
   - Нет, любезный! - отвечал Кемский. - Только смотрю и учусь.
   При произнесении имени Кемского молодой человек изменился в лице и уставил глаза в Кемского. Видно было, что в его душе происходило сильное волнение. "Это Ветлин!" - подумал Кемский, но не знал, как вступить с ним в разговор. И Ветлин был в крайнем замешательстве. В это время прежний офицер, проходя из биллиардной, потрепал его по плечу и, сказав: "Что, брат Ветлин, не разбирает ли тебя опять охотка отведать счастья на зеленом поле? Берегись, помни ревельские штуки!", скрылся в толпе. Ветлин смешался еще более. Тогда Кемский встал, подошел к нему и спросил ласково:
   - Вы Ветлин? Сергей Иванович? Конечно, помните Кемского?
   - Помню ли! - с жаром сказал офицер, удерживая порыв, неприличный в большом обществе. - И вы здесь, в Петербурге, почтенный благодетель и хранитель моего детства!
   - Уже несколько месяцев, - отвечал Кемский, - а вы?
   - За неделю воротился из вояжа и третьего дня приехал в Петербург.
   - Рад, что вижу вас, - сказал Кемский, истинно обрадованный тоном молодого человека, - но здесь нам не место толковать. Посетите меня! Вот мой адрес! прибавил он, отдавая ему обертку письма, случайно бывшую у него в кармане. До свидания! - Офицер взял адрес и с чувством пожал ему руку. Кемский вышел из комнаты и уехал домой.
   XLVII
   На другой день вечером Сергей Ветлин явился к Кемскому. Он вошел в дом с каким-то страхом, раза три спрашивал у Силантьева, точно ли тут живет князь Алексей Федорович, и, вступив в комнату, поздоровавшись с князем, в недоумении осматривался во все стороны. Кемский заметил его любопытство и догадался о причине.
   - Вам странно, Сергей Иванович, - сказал Кемский чрез несколько времени, что я живу так уединенно, так просто?
   - Признаюсь, - отвечал Ветлин, запинаясь, - что я думал найти вас если не в великолепном, то по крайней мере в удобном помещении.
   - Почему ж это неудобно? - спросил Кемский с улыбкою. - Кто несколько лет провел в землянках да на биваках, тому это помещение должно казаться царским дворцом. Квартира сухая, теплая, для меня довольно просторная. Гостей у меня не бывает.
   - Никого? - спросил Ветлин с испытующим взглядом.
   - Почти никого, - отвечал Кемский, - иногда зайдет сосед и друг мой, живописец.
   - А родственники? А сестрица? А племянники ваши?
   - Видно, им некогда, - сказал Кемский и взглянул на картину, как будто желая прекратить или переменить разговор.
   - Но я знаю, - продолжал Ветлин, - что Платон Сергеевич радовался вашему возвращению, он писал к одному своему приятелю, моему товарищу, что осчастливлен вашим приездом, что надеется от вас...
   - Надежды обманчивы! - сказал Кемский, вздохнув. - Бог с ними. Дело в том, любезный Сергей Иванович (прибавил он поспешно, как будто желая скорее высказать), что во время моих походов имение мое расстроилось; из четырех тысяч душ отцовского имения вряд ли мне что останется по окончании дел; я должен жить скромно, чтоб на старости не быть в тягость другим; и вот почему не могу принимать родни, привыкшей к богатству и роскоши.
   Слова эти произвели глубокое впечатление в молодом офицере: на лице его выразилось чувство уважения к кротости и великодушию, с какими Кемский отзывался о гнусных своих родственниках. Это выражение не ускользнуло от Кемского. "Вот, - думал он, - тот шалун, негодяй, изверг, о котором Алевтина мне писала! У него есть ум, чувство, совесть..." Разговор согрелся мало-помалу. Кемский расспрашивал Ветлина о его походах и вояжах. Молодой человек отвечал умно, живо, выказывал отличные сведения. Вечер пролетел неприметно.
   Таких вечеров было еще несколько. Ветлин был всегда тот же. Иногда только проскакивало в его обращении, в его речах какое-то нетерпение, иногда срывались с уст выражения жесткие, неупотребительные в кругу хорошего общества. Но лишь только случится ему сделать или сказать что-нибудь неловкое, неприличное, он спохватится, с досады покраснеет и потом всячески старается загладить свою ошибку. Кемский не понимал его совершенно. Он нашел случай поговорить о нем с бывшими его начальниками в Морском корпусе. Все единогласно утверждали, что Ветлин одарен от природы отличными способностями, но скрытен, коварен, зол, мстителен, рад всякой беде ближнего и чужд всякого чувства любви и дружбы. На деле казалось Кемскому иное: бывали случаи, в коих Ветлин показывал ребяческую слабость и чувствительность, в которых, казалось, он готов был отдать душу за страждущего. "Загадка!" - думал Кемский.
   Между тем проблески благородных побуждений и возвышенных мыслей в душе Ветлина, его бескорыстное уважение к благодетелю своего младенчества, его скромность в отзывах о недостойных детях Элимова мало-помалу зарождали в сердце Кемского сначала внимание, потом участие, а там и любовь. Он застал себя однажды готовым броситься в объятия молодого человека, предложить ему свою дружбу и просить взаимности, но мысль о том, что все обращение, вся наружность жизни Ветлина могут быть притворством, лицемерием, обманом, воспоминание о тех обманах и заблуждениях, в которые впадал он в течение всей бурной жизни, удерживали его. И Ветлин, казалось, замечал эту недоверчивость; казалось, иногда оскорблялся ею, но после мгновенного размышления опять становился прежним.
   Когда, бывало, они в беседах своих столкнутся на чувстве, на каком-либо душевном признании, Кемский всегда умел обратить разговор на другое, обыкновенно на искусства, словесность, науки. И здесь Ветлин был действительно приятным собеседником. Он много читал, размышлял, видел много хорошего и любопытного в своих путешествиях, понимал музыку, знал толк и в других изящных искусствах, страстно любил словесность. Эти разговоры между им и Кемским были для них обоих самые приятные и занимательные: они высказывали друг другу свои впечатления, чувствования, мнения, без запинки, без умолчания. Лишь только же, бывало, речь коснется состояния их души, взаимных отношений, князь задумывался, а Ветлин приходил в замешательство. Казалось, у каждого была тайная мысль, которую один боялся открыть другому. В Кемском это, как сказано, была боязнь разочарования. В Ветлине замешательство проистекало из другого источника.
   Однажды под вечер толковали они о преимуществе изящных искусств. Ветлин говорил, что для него дороже, приятнее, восхитительнее всего музыка и поэзия, что поэзия есть целый мир, повторение существенного в высшем, идеальном характере, а музыка перевод поэзии на язык небесный.
   - А пластические искусства? - спросил Кемский. - Неужели живопись не может также быть поэзиею, быть музыкою?
   - Нет, не думаю! - сказал Ветлин. - Живопись искусство слишком материальное: она представляет нам природу украшенную, не высшую, силится постигнуть и изобразить существующее, а до идеала не может возвыситься.
   Кемский на это не соглашался. Ветлин оставался при своем мнении.
   - Нет, - говорил он. - Живопись, изображение изящной, но мертвой природы никогда не тронет, не поразит меня так, как стихотворение Жуковского, как музыка Дон-Жуана; она оставляет в душе формы чувственные, постигаемые зрением и толкуемые рассудком.