что причина - в редкостной красоте Валюна, в этой пленительной, плывущей
черноглазости. Что красота - не дар природы, а вид проклятия. Ведь растут
же другие, красивые, и вырастают не хуже других?
Упорно вспоминался Валюн маленьким. Он был прекрасен. Не только красив
- он был добр безгранично. Отзывчив. Тот случай со стариком нищим на
улице. Чуть не плакал: "Возьмем его к нам, мама! Почему нельзя?" Не умела
объяснить, почему. До сих пор не умею. Куда же он делся, тот Валюн? С его
пылкой жалостью к старику, с его желанием, чтобы всем немедленно стало
хорошо? Исчез совершенно? Не верю! Где-то глубоко внутри теперешнего,
спрятанный в джинсы, "балдеж", безответственность, тот мальчик еще
существует...
Размышляя, глядела в окно. Все те же ивы, друг за другом, косо
растущие, склоненные к домам. Фонарь, мотающийся на проволоке. Бегущие по
тротуару тени.
С каким счастьем я слышала звук отпирающейся двери! Пришел он, мой
руководитель, мой вожатый...


Постепенно, в беседах за чайным столом, я становилась с Чагиным все
откровеннее. Есть у человека потребность в исповеди. Я ему рассказывала о
себе почти все, без утайки.
Про свой брак. Про Бориса. Даже про ночные беседы с Милочкой. Про
сыновей. Про их детство. И какие они у меня разные. Как меня беспокоит
Валюн. Про нищего с затрепанной шапкой (как-то засел у меня в душе этот
нищий!).
- Что-то вы здесь просмотрели, - сказал он. - Иметь детей - это
ответственность, и немалая. А вы ее избегали. Шли по линии наименьшего
сопротивления.
- Я же работала. Не избегала сопротивления. Я была вся в работе.
- Тогда не надо было иметь детей. Быть в работе целиком, без остатка -
значит закрыть глаза на все остальное. А остального много. И дети - самое
главное.
Очень уж непреклонно он это сказал. Жестко, даже жестоко. Я знала, что
и у него были дети. Были, погибли в войну. Но об этом у нас речь не
заходила. Никогда.
"Почти все" я ему рассказала. Кроме одного - случая в вагоне.



    28



Так оно и шло. Работала, размышляла, по вечерам пили чай. Чувствовала
себя под охраной старшего, умного, опытного...
Неожиданно он заболел. Пришел из больницы, отказался от чая (я
похвасталась, что испекла пирог, он не отозвался). Сказал: "Лучше лягу".
Возился у себя за шкафом. Скрипнула тахта. Лег.
Я постучалась:
- Глеб Евгеньевич, что с вами?
- Ничего особенного. Прихворнул.
- Можно зайти?
- Заходите.
Он лежал одетый, с закрытыми глазами. Лицо красное. Потрогала лоб -
горячий.
- Давайте смерим температуру.
- Не стоит. Пустяки.
- Непременно!
Теперь я была врачом, он - больным. Оказалось - тридцать девять.
- Немедленно в постель. Раздевайтесь!
- Не при вас.
- Хорошо, уйду за шкаф.
Он, тяжко дыша, возился в своем закутке.
- Ну как, уже можно?
- Пока нельзя.
Еще подождала.
- Теперь можно. Войдите.
Уже лег и одеялом накрылся.
- Сейчас я вас осмотрю.
- Не надо.
- Не спорьте. Кто из нас врач?
- Сейчас - вы. Так и быть, осматривайте.
Осмотрела, выслушала. Сзади, слева, - влажные хрипы.
- Что со мной? - спросил он сурово, приоткрыв один глаз.
- Похоже на пневмонию. Может быть, вызвать врача?
- А вы разве не врач? Я вам доверяю.
- Сейчас сбегаю в аптеку, вернусь, напою вас липовым цветом...
Дедовское средство.
- Как вы хорошо сказали: "Сбегаю". Хотите сделать мне большое
одолжение?
- Очень хочу.
- Сбегайте в аптеку, но без костылей.
- Попробую.
Вышла на улицу - первый раз с одной палкой. А ночь; Страшно. Воздух -
почти уже зимний, кусает. Ветер. Фонарь качается как оголтелый. Тени от
веток, уже голых, мечутся по тротуару, меняют узоры. При взгляде на них
кружится голова. Кажется, не тротуар под ногами, а бездна. Мне бы палец
один - ухватиться. Все-таки дошла. И вернулась. С лекарствами.
Ему явно было хуже. Рыжий ястребиный глаз глядел тускло. Дыхание
хриплое. Вдруг он сказал мне:
- Тоня...
Ошибка памяти? Нет, еще раз:
- Как я рад, что ты пришла, Тоня. Теперь будет все хорошо.
И закрыл глаз.
Тоня так Тоня. Буду Тоней, если ему от этого лучше.
- Да, я пришла. Все будет хорошо.
Тоня... Скорее всего так звали его жену. Ту, которую убило бомбой. С
двумя, кажется, мальчиками, сыновьями.
Дала ему лекарство. Поставила банки. Заварила липовый чай. Пить не
стал. Был уже без памяти.
Какая ужасная была ночь! Температура все поднималась. Бредил. Какая-то
переправа ему чудилась. Через зимнюю реку. Плывущие льдины. Сигналы ракет.
Артобстрел...
И тут же почему-то сыновья, Коля и Петя. Тоня, зачем ты их сюда
привела? Уведи обратно. Некуда? Что-нибудь случилось? Ах, да, совсем
забыл. Попала бомба. Убила вас, всех троих. Но вы же здесь, не убиты?
Значит, все хорошо.
А вы кто такие? Врачи? Ампутировать ногу? Кто вам позволил? Я не
позволяю. Лучше убейте меня.
И так - до утра. Время от времени приходил в себя, просил воды -
похолоднее. Я бежала - буквально бежала! - в кухню, глубоко хромая при
каждом шаге. Набирала воды из крана, поила его. Опять и опять - Тоня.
Больной, горячий, может быть, умирающий. И безмерно дорогой, как только
может быть дорог один человек другому.
Сердце частило. Ввела корглюкон внутримышечно. Стало как будто полегче.
Заснул, забылся. Уже светало. Поздний, зимний рассвет. Розово-серое небо.
Сидела над ним, как над своим ребенком. Меня больше не было: был он.
Этой ночью я поняла, что люблю доктора Чагина. Как при фотовспышке,
стало все ярко и ясно в один миг. И никаких сомнений. Не "кажется, люблю",
а люблю.
Люблю его, а он до сих пор любит свою покойную жену Тоню.


Наутро температура была уже пониже, общее состояние лучше, но хрипы все
те же.
- Что это я вам болтал ночью?
- Ничего особенного. Бредили.
- О чем?
- Что-то военное.
Позвонила в больницу. Кардиограмму, анализы - все, что нужно,
обеспечили. А главное - Анну Давыдовну.
- Что ж ты, миленький, хворать вздумал?
- Виноват, Анна Давыдовна.
- Смотри у меня, чтобы без этого. Ты, Кира Петровна, отсюда уйди-ка, я
сама управлюсь. Твое дело тоже хромое: битый небитого везет. Нет, уж я
сама, по своему обычаю. Тебя постесняется, меня нет.
Через полчаса Анна Давыдовна меня кликнула:
- Поди посмотри. Лежит он у меня как куколка.
На самом деле выглядел он как младенец, наряженный для прогулки.
Взбитые, свежие подушки. Уголки наволочек заправлены внутрь. Вышитый
пододеяльник. Лицо чистое, бритое, розовое. Я так не умею (укол ревности).
- Вас что же, с работы отпустили, Анна Давыдовна? И надолго?
- А я отгул взяла. Много их накопилось за время-то мое. Глебу
Евгеньевичу как не порадеть? Святой человек, несмотря что строгий. Они и в
святцах бывают строгие. Никола-то Чудотворец, тот иной раз как взглянет -
душа вон. А ты ему не верь, добрый он, только прикидывается.
Святые были для нее вроде добрых знакомых. "Фрола и Лавра больше других
любила, за то, что "скотину всякую милуют". Религиозной-то по-настоящему
не была, а святые - откуда-то из детства, как для нас Баба-Яга или Кощей
Бессмертный. Не то чтобы верим, а все же живые они для нас. Бабушка ей про
святых рассказывала. У каждого свой нрав, свое, как теперь говорят,
"хобби".
- А в церковь вы ходите, Анна Давыдовна?
- Нет, не хожу. Некогда. То с больными, то со зверьми.
Однажды удостоил больного своим посещением сам Главный. "Кто вас
лечит?" - "Кира Петровна". - "Конечно, она врач опытный. Но, может быть,
нужна консультация более высокого ранга?" Чагин заверил, что не нужна.
Главный все-таки выслушал его, измерил давление, посмотрел анализы, даже
кардиограммы (я-то знала, что ни уха ни рыла он в них не смыслит). В целом
мой метод лечения одобрил. "Как, вы здесь и ночуете? - спросил и сам себе
ответил: - Похвально, похвально". Как будто не знал через больничных
сплетниц, что я вообще тут живу. Наверняка знал, но хотел соблюсти
политес. А мне уже не до политесов было...
Чагин болел тяжело, долго. С рецидивами, неожиданными скачками
температуры. То отляжет тревога - как будто все идет на лад, - то опять
схватит клещами. Мы с Анной Давыдовной попеременно за ним ухаживали.
Больше она, чем я. Меня он стеснялся, ее - нет. Бывало, подолгу ждал ее
прихода, только бы не допустить меня...
Однажды я зашла к нему в неурочное время.
- Уйдите, Кира Петровна, - грубо сказал он.
Что делать? Ушла. После Анне Давыдовне:
- Сердится он на меня. За что бы это?
- Не на тебя, на меня.
- За что?
- Секрет. А так и быть, скажу. Валика не подложила.
- Какого валика?
- А это я ему на место ноги свертываю. Как шинель-скатка. Сую под
одеяло. Без протеза ему легче, а тебя конфузится. Сегодня забыла положить
скатку, он и запсиховал. А ты не горюй, пройдет. Он отходчивый.
Нет, не отходчивый. Долго еще смотрел неласково, как на чужую. Пришла
неведомо зачем.
А я любила его - с каждым днем больше. Какие там скатки? Ничего мне не
нужно было, кроме него.
Мне бы тогда и сказать ему - не сказала.



    29



Поправлялся. Почти уже поправился. Анна Давыдовна стала ходить реже.
Бывало, и по неделе не заглядывала. Значит, всерьез стало ему лучше. Видно
по Анне Давыдовне: ее сострадание не горит без топлива.
Зима, морозцем схватило лужи. Вот мы с ним уже выходим на улицу,
держась друг за друга ("битый небитого везет"). У меня палка в левой руке,
у него - в правой. Воображаю себе наш вид сзади - нечто вроде двуглавого
орла. Впрочем, мне давно уже все равно, как и откуда я выгляжу. На ногах
суконные ботики "прощай, молодость", на голове - теплый платок,
старушечий.
И вот...
- Знаете что, Кира Петровна, мне что-то не очень нравится наше взаимное
положение.
- Две палки с двух сторон? - спросила я шутя.
- Нет, я имел в виду другое. Неопределенность. Я ведь был, пышно
выражаясь, на краю смерти.
- Ну, были. Теперь поправляетесь, и слава богу.
- А если бы умер? Вам бы пришлось освободить квартиру.
- Зачем об этом думать? Вы живы, и все.
- Нет, не все. Надо трезво смотреть в будущее. Я много старше вас. И,
по всей вероятности, вы меня переживете.
- Кто из нас кого переживет, это не годами решается.
- Ладно, не будем спорить, кто кого. Я просто делаю вам предложение.
- Какое?
- Тривиальнейшее. Руки и сердца, как говорили в старину. Хотите, стану
на одно колено. Только мне это трудновато, учтите. Стать стану, а вот
подняться... Вам же придется мне помогать. Так что соглашайтесь без
коленопреклонения.
- Я не совсем понимаю...
- Какие из этого проистекут последствия? А никаких. Вас это ни к чему
не обяжет. Все права, никаких обязанностей.
Он смеялся. Редко я видела его смеющимся. Но тут он смеялся. Я не
знала, что ответить.
- Ну как? Мое предложение принято?
- Это же смешно. Жених и невеста в нашем возрасте, оба с палочками...
- Э, дорогая моя, это все суета сует, тщеславие. Сколько раз я вам
говорил: поменьше думайте о своей драгоценной персоне. Не бойтесь быть
смешной, неуклюжей, жалкой. Бойтесь быть эгоистичной. Если не обо мне,
подумайте хотя бы о семье вашего старшего сына. И младшего, если она
сохранится. Ну, что вас смущает? Говорите.
Не могла же я ему сказать правду: "То, что я вас люблю, а вы меня -
нет..."
- Я не тороплю с ответом. Подумайте.
Думала несколько дней. Неожиданно помог милиционер. Заинтересовался,
явно по чьему-то доносу, "гражданкой, проживающей, но не прописанной".
"Это моя жена", - сказал ему Чагин. Пришлось согласиться. В конце концов,
кого это касается, кроме нас двоих? Да еще, может быть, моих сыновей. "А
мы им не скажем", - просто сказал Чагин. И мне стало просто. Все больше я
становилась ему подвластной. Это тоже было частью любви. Где-то я читала:
чем самостоятельней женщина, тем больше ей хочется подчиниться...
Подали заявление. В положенный срок явились на регистрацию. Оба
немолодые, оба с палочками. Но здесь на это никто внимания не обратил -
поди, и не такое видали. Могли бы явиться хоть в инвалидных колясках...
Стыдно было, но не очень. Самое противное, когда дама, оформлявшая брак
(взбитый бюст, взбитая прическа), с казенной игривостью сказала: "А
теперь, муж, поцелуйте свою жену!" Глеб Евгеньевич легонько приложился к
моей щеке. А дама укоризненно покачала пальчиком: "Теплее, теплее!" Этого
он уже не вынес: "Вы меня будете учить, как мне целовать мою жену?!"
Назревал скандальчик. Но на очереди была уже следующая пара: высокая,
мужеподобная девица в фате и белом платье до полу и ее избранник -
женоподобный, длинноволосый, в черном, с иголочки, костюме. Сопровождающие
лица уже открыли бутылку шампанского, явно преждевременно. Кто-то заткнул
ее пальцем, но пена все равно дыбилась. Все смеялись. В этой пене, в этом
смехе мы с Чагиным срочно удалились. Я - в высшей степени чувствуя свою
неуместность. Он - не знаю.
Вот так совершился мой второй брак. Вернулись домой женатые. Пили чай,
разговаривали. Ничего не изменилось, сыновьям решили пока не говорить.
Надо будет, скажем.
Муж - как-то и сладко, и горько, и смешно его так называть - занялся
моей пропиской. Взял у меня паспорт, проглядел и, смеясь:
- Вот теперь, Кира Петровна, я в точности знаю, сколько вам лет.
- А вы думали сколько?
Ждала, что скажет - меньше, а сказал: больше. После его ухода - к
зеркалу. И в самом деле - больше. Меньше не становится и уже не станет.
Жили по-прежнему. Ходила я теперь по улице с палкой, а по дому и без
нее. Правая нога так и осталась короче левой. Но я легко справлялась с
нехитрым моим хозяйством (нашим). Кроме большой уборки - ее по-прежнему
делала Люся. Я ее спрашивала:
- Ну, как там у вас?
- Нормально (опять "нормально"!). Только Дмитрий Борисыч очень уж много
работает. Придет с дежурства, я ему - обед, а он спит. Ужас как устает.
- А те двое? Валя с Наташей?
(Спрашивать о Валюне всегда больно. Хоть бы вспомнил, навестил!)
- А что им делается? Живут. Я их вроде и не вижу. Сделаю, что надо,
посуду помою. Стирку, однако, на них не стираю. Копят.
- А девочки как? Нюра и Шура?
- Ничего, растут. Дмитрия Борисыча вон как любят. Папой зовут, только я
против. Совсем другого происхождения.
Однажды Люся сказала:
- Вы думаете, я не понимаю, Кира Петровна? Очень хорошо понимаю. Я
вашему сыну не пара. Не по себе срубила ель. Во-первых, старше. Во-вторых,
детная. В-третьих - разница культурных уровней.
- Все это неважно. Важно, что вы его любите, и он вас.
- Я-то люблю... А он? Сомнительно. Навряд ли он может такую, как я,
любить.
- Ну что вы! Почему же он на вас женился?
- Из принципа. Очень принципиальный. Сошлись - значит, надо жениться.
И Люся заплакала. И я заплакала. Сидели и плакали обе. И льдинка между
нами растаяла. Очень они сближают, бабьи слезы.



    30



Еще один этап: первый раз пришла в больницу без костылей. С одной
палкой. Шла по коридору, стараясь не хромать. Первый раз за все время
взглянула в зеркало без отвращения. Не молодая, но и не старая женщина с
палкой.
Нина Константиновна закудахтала:
- Милая, дорогуша, вас прямо не узнать! Вы стали совсем, ну почти
совсем как до... до вашего происшествия.
И, конечно, пустила слезу. Сахарный песок так из нее и сыпался.
Искренне обрадовалась Любочка:
- Кира Петровна! Какой же вы молодец! Теперь вам обязательно надо
сделать химическую. Давайте устрою вас к одной девочке: такую химию
делает, что от натуральной не отличишь!
Разумеется, отказалась.
Что меня поразило, так это реакция больных. Смотрели на меня
одобрительно, кивали, переглядывались. Они, значит, наблюдали за мной,
когда я, убогая, на костылях, ползала от кровати к кровати. Между собой,
верно, разговаривали обо мне, жалели. А ведь казалось, нет им до меня
дела... Значит, было! Теперь, когда я ходила с палкой по палате, их глаза
мне улыбались, подбадривали... И лечение шло веселее, успешнее. И
неопределенное положение меньше меня тяготило.
- Неужели для того, чтобы по-хорошему помогать больным, врач должен сам
быть бодрым, здоровым? - спросила я как-то Чагина.
- А как же! В Евангелии есть замечательные слова: "Врачу, исцелися
сам".
Я вздрогнула. Так говорил мой папа - пылесосу, в первом детстве.
- Что вас смутило?
- Вспомнила эту фразу. - Рассказала, как папа, водя щеткой по спине
пылесоса, сказал ему: "Врачу, исцелися сам"...
- Ваш отец был, по-видимому, интересный человек?
- Да. Но я его почти не помню. Когда он погиб, мне было пять лет.
- Запомнили же вы эту фразу: "Врачу, исцелися сам". Кстати, "врачу" -
не дательный падеж, как вы, может быть, думаете, а звательный. Обращение.
В переводе на русский с церковнославянского фраза эта значит: "Врач,
исцели самого себя". С этого надо начинать любое врачевание. Исцелить себя
- физически и душевно.
- А если врач болен неизлечимо?
- Должен держать себя на верхнем пределе своих возможностей. И, во
всяком случае, не погружаться в свои беды и немочи, как вы были погружены
некоторое время назад. Как еще бываете и сейчас.
Видел он меня насквозь: да, и это еще бывало.
- Самое важное, - сказал он очень серьезно, - построить самого себя.
Как бы жизнь тебя ни искалечила, сделать себя человеком. Не оглядываясь на
то, кем ты был и кем стал. Если ты разрушен, построить себя нового, может
быть, не таким, как был. Но на прежнем месте. В прежнем теле, если оно
живо.
- Глеб Евгеньевич, простите нескромный вопрос. А вы-то сами всегда
следуете правилу: "Врачу, исцелися сам"?
- Стараюсь. Не всегда удается.
И улыбнулся.


Зима прошла. А весной Валюна забрали в армию. Были проводы. Митя привез
меня на такси.
Квартира, давно уже не моя, - полным-полна молодежи. Гремела музыка.
Кричали, пели.
Молодежь, молодежь... Как ее понять? Как до нее добраться?
Легче всего сказать: "Мы в их возрасте были лучше". Многие так считают.
Ерунда. Не были мы лучше, просто были другие. Беднее были, ответственнее.
Наша ли заслуга, что нам больше досталось трудностей?
Это я себе старалась внушить, но отчуждение не проходило. Раздражала
кричащая, непомерно громкая музыка. Что за пристрастие к децибелам? Ведь
вредно же это, на животных доказано, что громкой музыкой можно убить.
Раздражали дикие, вычурные телодвижения танцующих. А главное - водка. Ее
пили много, без меры и без приличия, девочки вровень с мальчиками, даже,
пожалуй, больше. Мы, молодые, пили мало и редко. Денег не было. Да и
обычаи были другие...
А во времена моего детства водку давали по талонам. Не худо бы и сейчас
такие талоны... Впрочем, помогут ли?
Поймала Люсю в коридоре. Она в хлопотах. Я ей:
- Зачем вы это все затеяли?
- А как же? Надо проводить.
Вот и эта убеждена, что "надо". Так все делают. Не ломать же обычай!
Неверно. Свинский обычай именно надо ломать.
Я приткнулась где-то в углу - стоя. Никто не пригласил сесть. Кто-то
мазнул меня по лицу рукавом пиджака и не извинился. Никому я здесь не
нужна. И зачем пришла?
Устали ноги. Устали уши от музыки. Попрощаться с сыном, а там и уехать.
Опять подловила Люсю:
- Люся, я устала. Мне бы с Валей попрощаться, и я бы уехала. Скажите
ему, пожалуйста. Пусть выйдет ко мне ненадолго.
Прощаться с Валюном мне пришлось в ванной. Обе комнаты полны танцующих.
В одной комнате музыка орала одно, в другой - совсем другое. В ванной
препротивно пахло. Моя ванная... Мои махровые полотенца... показалось, и
от них разит перегаром. Вошел Валюн - пьяный, но умеренно. Я его обняла,
он обнял меня. Постояли, обнявшись.
- Валюн...
- Мамочка...
Выше меня на целую голову. Снизу вверх взглянула ему в лицо. Вдруг в
этом взрослом, погрубевшем лице высветился тот самый добрый Валюн, который
пожалел старика нищего...
- Мамочка, я понимаю, что вел себя безобразно, я перед тобой виноват...
Но ты не думай, что я навсегда пропащий, обещаю тебе, я стану другим.
Веришь?
- Я, наоборот, не верю, что ты такой плохой, каким притворялся.
- Ничего я не притворялся. Просто так вышло.
- Милый мой, не живи, "как вышло", делай сам себя, свою жизнь.
Сознательно.
- Я понимаю.
Были мы с ним вдвоем в этой дурно пахнущей ванной, по-настоящему
вдвоем, и в эти минуты я была счастлива. Но тут из коридора Наташин голос:
"Валерка!", и он: "Иду!" Поцеловал меня, уже отсутствующий, и вышел.
Я - к Мите:
- Прошу тебя, вызови такси. Ты меня отвезешь?
- Разумеется.
Митя был совершенно трезв (он вообще трезвенник, эталон семьянина). В
такси сказал:
- Ну вот теперь, когда Валька уедет, ты сможешь вернуться домой.
Наташку, я надеюсь, заберут родители. Она же там прописана. Не захотят -
выселим через милицию...
- Митя, как ты можешь? Ведь она жена твоего брата.
- Мне и брат-то чужой, а она тем более. Эти дурацкие проводы! Я был
против. Настояла Людмила.
"Людмила" - что-то новое...
- Люся - золото, - сказала я.
- Знаю. Этого мне втолковывать не надо. Так давай о деле. Ты вернешься
домой. А я за эти два года скоплю на кооператив...
Так вот почему он так тянет из себя жилы! Копит на кооператив -
ненужный. Сказать? Скажу:
- Я не вернусь, Митя. Я вышла замуж за доктора Чагина.
- Как? Когда?
- Уже два месяца. Мне давно надо было вам сказать...
- Что ж не сказала?
- Да так... Стыдно было.
- А сейчас тебе не стыдно?
- Стыдно.
Гора с плеч: сказано. Митя молчал всю остальную дорогу. Доехали. Помог
мне выйти, расплатился, отпустил маши-ну. Мрачен. Проводил до двери.
- Может быть, зайдешь?
- В другой раз.
Из окна я видела, как он уходил. Сгорбившись, засунув руки в карманы.
Пальтишко жиденькое. Фонарь качался, как безумный, тени бегали.
Что я могла сказать в свое оправдание? Ну что?



    31



Тихо как-то стало в моем доме. Тихо и невесело. Мой любимый (я все чаще
называла его так, разумеется, мысленно) становился угрюмее, молчаливее,
улыбался реже. Он и раньше-то нечасто меня баловал, а теперь и совсем. Мне
все казалось, я перед ним виновата. Зависимость от него все крепче.
Митя не появлялся. Люся, как раньше, ходила раз в неделю, убирала. От
нее я узнавала: как там? Оказывается, Наташа по-прежнему живет с ними.
- Была в положении, сделала аборт. Поплакала. Здоровье не ахти. Куда ее
такую гнать? Оставила. Дмитрий Борисыч поначалу был против, потом: "Делай,
как хочешь". Самоустранился.
Но что меня удивило несказанно, это что Наташа пошла работать! Да-да!
Люся устроила ее к себе на фабрику, ученицей.
- Ну и как она? Справляется?
- Да ничего. Похуже других, но все-таки чего-то вырабатывает. Я иной
раз помогу. Худо, что поспать любит. Прямо спящая красавица. Утром будишь
ее, будишь... А когда проснется, - не хуже людей.
- Митя как с ней? Не придирается?
- А чего ему придираться? Я ее на себя взяла.
- Валя-то пишет ей?
- Одно письмецо прислал за все время. Пишет, все нормально, не
беспокойся.
Все нормально... И у меня, и у них - все нормально.


С Чагиным, с тех пор как он стал (числился) моим мужем, стали мы не
ближе, а дальше. Редко-редко разговоримся по-прежнему. Был какой-то вечер
получше других. Зашел у нас разговор о московской больнице. Странно, но ни
разу мы эту тему не затрагивали. Видно, винил он себя, что вовремя меня
оттуда не взял... Но на этот раз разговор зашел; слово за слово я
рассказала ему и про то, как лежала на вытяжении и про своих сопалатниц.
Про покойную Дарью Ивановну, про дружбу с нею, про ночные с ней разговоры.
Про Ольгу Матвеевну, плакавшую, меня провожая. Про Зину Савельеву и про ее
мать Марью Михайловну. Про маленького Владика с его пичужьей повадкой, с
сиянием вокруг головы.
- И что с ними стало дальше? - спросил Чагин. - С Зиной, Марьей
Михайловной, Владиком?
- Не знаю.
- Как не знаете? И не поинтересовались? Значит, вы не настоящий врач.
Ведь они - ваши больные.
- Не мои они были больные. Я сама тогда была больная.
- Больная не больная, врач - всегда врач.
Больше об этом разговора не было. Принял к сведению, и все. Понял, что
я не настоящий врач. Стал со мной еще суровее, еще суше.
Все чаще мне приходило в голову: может быть, разорвать этот нелепый
брак, уехать? Но куда? Некуда мне было ехать.
Проходила весна, начиналось лето. Лето жаркое, с частыми грозами.
Ветром трепало ивы на улице. Одну даже свалило. Неожиданно Чагин собрался
в отпуск. Давно он не брал отпуска, накопились "недогуленные" недели за
несколько лет. Сообщил мне, как всегда теперь, сухо, что уезжает.
- Надолго ли? И куда?
- На родину, в Смоленск. А потом - в разные другие места. Надолго ли?
Как придется. Дела.
Кажется, именно в Смоленске погибла его семья. Что ж, пускай едет.
Посетить могилы? Вероятнее всего, и могил не осталось.
Уехал. А я осталась одна. Совсем одна, если не считать больных. Но
больные приходят и уходят.
На прежнюю квартиру я ездила редко. Митя замкнут, нелюдим. Видно, не
может мне простить моего замужества (невольно вспоминается, как я не могла
простить маме Семена Михайловича!). Что ж, справедливо. Хотя и горько.
Жизнь вообще горька, но справедлива. Каждому - по заслугам.
Как мне мучительно не хватало привычной опоры - доктора Чагина, Глеба
Евгеньевича, моего наставника и вечного бранителя! Был бы здесь - пусть
хмурый, недовольный, но здесь!
И вдруг внезапно - телефонный звонок. Междугородная. "Вас вызывает
Москва. Говорите".
Не сразу узнала голос. Его голос, но ликующий.
- Кира Петровна? Сейчас я вам скажу нечто неожиданное. Обычно такую
вещь сообщает жена мужу, а не муж жене. У нас будет ребенок.
Я молчала по-дурацки.
- Повторяю: у нас будет ребенок. Конечно, если вы не против. Если
против - ну что ж. Тогда у меня будет ребенок.
- Не понимаю. Чей ребенок?
- Мой. Согласны вы принять моего ребенка?
- Разумеется.
- Тогда все в порядке. Ждите.
Отбой. Отошла, села. Его ребенок. От кого бы ни был - приму. У нас
будет ребенок.


И вот наконец телеграмма: "Приедем в четверг". В четверг, но каким
поездом? Из Москвы их два - утром и вечером. Четверг - мой небольничный
день. Ждала. Еще накануне запаслась молоком для ребенка. Испекла пирог.
Ждала.
Утром не приехал. Ждала весь день долгий, летний. Измаялась. Наконец-то
- звонок в дверь. Но не его: у него ключ. Пошла открывать. Звонок
продолжался. Так я и знала: что-нибудь случилось.