все больше между мной и родным городом.
Стояла в проходе у окна вагона. За окном несутся картины. Белый-белый,
немятый снег, торчащие из него прутья. Зябнущие на ветру деревья.
Станционные здания. Колодцы. Заборы, заборы...
Казалось бы, что такого привлекательного в этом пейзаже? Но его
разглядывание переполняло меня каким-то беспокойством. Не тягостным, а
отрадным. Каким-то, я бы сказала, страстным - да, страстным приятием
жизни. Я любила эти поля, виадуки, пакгаузы, эти погруженные в снега
деревеньки с курящимися трубами. "Засиделась, засиделась!" - отстукивали
колеса.
И в самом деле - что я вижу? Изо дня в день одно и то же. Больница,
больные, врачи, рентгеновские снимки, кардиограммы, анализы. Путь на
работу, путь домой. А есть, оказывается, еще и большой мир со снегами,
деревьями, с этой вот женщиной, несущей от колодца коромысло с ведрами.
Есть девушки, лузгающие семечки на перронах, их кавалер с гитарой,
по-городскому обтянутый джинсами (тощий зад из-под кургузой курточки).
Есть черная с белым собачка, усердно тявкающая на проходящий поезд. Далеко
позади оставалось желтое здание с колоннами и куполом, Нина
Константиновна, Главный... Оторвалась, отрешилась, лечу... Я потому так
подробно вспоминаю свои тогдашние ощущения, что без них невозможно было бы
то, что произошло дальше. А что и произошло-то? Всего ничего, если по
обычной человеческой мерке.
Проводница спросила: "Чай будете?" Чаю мне не хотелось. Но тут густой,
глубокий, с детства знакомый голос ответил: "Ну, разумеется, будем!" Голос
отца, папы.
Я обернулась, ожидая увидеть развернутые плечи, узкую голову, седые
виски... Нет, это был совсем другой человек. Тоже высокий, широкоплечий,
но виски темные, двумя треугольниками спускавшиеся вниз. Военный, как
будто полковник (три большие звезды на погоне). Входя утром в купе, я едва
заметила соседа, хотя он услужливо забросил мой чемодан наверх. Теперь он
стоял передо мной весь на виду, имея непосредственное отношение ко
всеобщему приятию, которое мной владело, и голосом отца пригласил выпить с
ним чаю. Мне не хотелось, но я дала увлечь себя в купе.
Я разглядывала соседа. Он был не совсем обыкновенен. Глаза
продолговатые, пристальные. Их чернота отливала бронзой. Что-то
иконописное в них, не вяжущееся с военной формой. Полковник с глазами
архангела. Когда-то видела в церкви образ архангела Михаила с точно такими
глазами...
- Два чая, пожалуйста, - сказал он проводнице.
Шаткий столик подрагивал, съезжала вбок скатерка со стеклянной
пепельницей. Это тоже были предметы, ими можно было любоваться, принимать
в душу.
Появились два стакана чая, сахар, печенье. "Спасибо, девушка!" Он сунул
ей в руку не то три рубля, не то пять. Она попыталась отсчитать сдачу, но
он ее выпроводил: "Идите, милая! У нас тут с дамой приватный разговор". Та
понимающе кивнула. Он вынул из "дипломата" несколько свертков со снедью.
Появилась бутылка с огненно-красной жидкостью.
- Вы позволите?
- Спасибо, не пью.
- Совсем не пьете?
- Почти совсем. Только по особым случаям...
- Так будем считать нашу встречу за особый случай! Ваше здоровье!
Пригубила вино. "Нет, так не пойдет! До дна!" Выпила до дна. От вина,
крепкого, сладкого, потеплело внутри. Что я делаю? Пью, да с кем-то чужим,
незнакомым...
- Еще по одной?
- Не надо! - прикрыла стакан ладонью.
- Нет, надо! - отвел мою руку сильными, смуглыми пальцами. И рука как у
отца, не только голос. Какое-то колдовство. Выпили.
Короче говоря, непривычная к вину, я опьянела быстро, и понесло меня,
понесло... Незнакомый казался знакомым. Голос отца - оттуда, из первого
детства... Белые просторы за окном по-прежнему бежали мимо, но уже
посерели, принахмурились. Сизо-розовая заря прикоснулась к ним. Все это
было безмерно красиво. И вдруг...
- Как вы хороши! - сказал сосед. - Как я рад, что встретил именно вас!
Как вас зовут?
- Кира. Кира Петровна. А вас?
- Виктор. Виктор Владимирович. За наше знакомство!
И так далее.
Он говорил мало, больше молчал, сузив свои странные глаза, придвигаясь
все ближе. Непонятным образом случился поцелуй. За ним - второй, третий...
Все это было похоже на любовь, о которой я читала в книгах: внезапную,
всепобеждающую, сильную, как что? Кажется, как смерть. "Неужели? - с
ужасом подумала я. - Да, похоже..."
Я не узнавала себя. Общее приятие мира продолжалось, даже взмывало
выше, захлестывало. Под ногами уже не было дна... Ну и пусть. Так даже
лучше - без дна. Каким-то образом мы оказались уже на "ты", называли друг
друга "Кира" и "Витя". Я дала ему свой адрес и телефон; по делам службы
ему иногда приходится бывать в моем городе. "Город-сказка", - выразился
он, и мне понравилось, хотя похоже было на статьи Бориса. Словом, все
вверх ногами... Исчезло, провалилось все такое важное раньше - работа,
больница, Главный, сыновья... Остались странные, черно-бронзовые глаза
архангела, ромбовидный значок на его груди, о который я оцарапала щеку...
"Вот, значит, как это бывает", - пьяно подумала я.
- Граждане, через полчаса Москва, - сказала, входя, проводница. -
Извиняюсь, конечно, - добавила она, видя, что "граждане" целуются. -
Приготовиться к выходу. Билеты нужны?
- Нужны, - сказали мы одновременно. Она выложила билеты.
Значит, все. На пороге - Москва.
Странные, уже чужие глаза подернулись дымкой. Аккуратно сложил в
"дипломат" остатки закусок, поставил пустую бутылку под столик. Молча снял
сверху мой чемодан. Неужели все?
Голос из репродуктора:
- Граждане пассажиры, наш поезд прибывает в столицу нашей Родины,
город-герой Москву. Проверьте, не забыли ли вы что-нибудь из своих личных
вещей.
Как будто ничего не забыла. Пальто, шапка, шарф. Чемодан в руке, через
плечо - ремень молодежной сумки... Кругом все покачивалось, плыло.
Толпящиеся деловые спины в коридоре. Среди них - его спина, уже совсем
чужая. Неужели не обернется, не попрощается? Обернулся. Рука, вежливо
поднятая к фуражке. Сошли на перрон. Какая-то женщина: "Витя!" Обняла,
поцеловала. Вероятно, жена. Впрочем, какое мне дело? Ничего особенного не
произошло. Несколько поцелуев. С кем не бывает? Со мной не бывало. Только
почему так больно? Не надо было пить. Поделом мне.
Стояла на перроне с чемоданом у ног. Бородатый молодой человек в
запушенной снегом шапке выделился из толпы, подошел, поклонился и спросил:
- Кира Петровна Реутова?
Отчетливо пророкотали три "р".
- Я из оргкомитета, приехал за вами.
- Отлично. - Изо всех сил стараясь не подать виду, что Кира Петровна
Реутова попросту пьяна.
Что это было? Зачем?
И вообще, оглядываясь назад, я все яснее вижу, сколько в моей жизни
было поступков (или не поступков, попустительств), сделанных не
почему-либо, а "просто так"...
"И это русское словцо "так" прелестно", - писал, кажется, Достоевский.



    11



"Побегаете по магазинам", - сказал Главный. Не больно-то побегаешь -
доклад на докладе, и все интересные. Мой собственный - завтра. Почти не
волнуюсь. А сегодня - по магазинам. Куртка для Валюна.
С непривычки Москва одуряет, ошарашивает. Многолюдство, мелькание,
спешка. Машины, люди, впечатления - все теснится. Люди молчаливы,
замкнуты. Каждый спешит по своему делу. Нет, не хотела бы я жить в Москве.
Повсюду огромные очереди - голова в магазине, хвост на улице. Кое-где
они налипают, как пчелиные рои. В продуктовых - сравнительное изобилие. Но
меня сейчас продукты не интересовали. Перед самым отъездом, если успею,
куплю.
Одна из странностей нашей жизни - неравномерность снабжения. "Тут"
есть, а "там" нет. И все равно действует социальный закон сообщающихся
сосудов. Люди едут оттуда, где нет, туда, где есть. Закупают, везут. Берут
отпуска, командировки, отгулы. Загружают поезда, самолеты... Сколько на
все это уходит денег, времени, сил, здоровья! Берут не только для себя -
для родственников, соседей, сослуживцев. А то и для перепродажи -
разумеется, небескорыстной. Берут в огромных количествах. Меня поразил,
например, старик в валенках, обшарпанной шапке, явно не миллионер, но весь
обвешанный кольцами колбас. Он шмыгал носом, похлопывал валенком о
валенок. А на улице - оттепель. Промочит ноги, подумала я, потом его
кто-то лечи.
Куртка для Валюна. Пока что подходящей нигде не было. Показывали что-то
ужасное: тяжелое, жесткое, цвета печной заслонки. Или вообще ничего не
показывали, коротко буркнув: нет!
Чаще всего продавщицы в разговор с покупателем вообще не вступают.
Скажут "нет", отвернутся и болтают с подружками о чем-то своем... Все
молодые, в большинстве хорошенькие, но до чего же у них несимпатичные,
гордые спины! Верно, думают: "Хорошо было бы работать в магазине, если б
не покупатели..."
Нет, у нас в городе люди приветливее, общительнее. Нет нужного товара -
продавщица поговорит с тобой, посочувствует, а то и выскажет свои
соображения по поводу дефицита. Соображения у всех одни и те же, и
справедливые: надо делать то, что людям нужно, и не делать того, что не
нужно (кивок в сторону "печных заслонок"). Но как этого добиться, неясно.
Поговорить, впрочем, приятно. Чувствуешь себя мыслящим
по-государственному.
Нет, не хотелось бы мне жить в Москве, упорно думала я. Дома лучше.
Пусть меньше товаров, хуже с продуктами, но привыкли, как-то
приспособились, живем... Зато нет этих безумных лиц, этих чванных спин,
словно бы говорящих: "Больно много вас сюда понаехало!"
Очереди, очереди... Большинство - женщины, но немало и мужчин. Те все
норовили протиснуться вперед. Все это клокотало, бурлило, бурчало,
переругивалось. А еще угнетал меня воздух - тяжелый, нечистый, не зимний и
не весенний, полный угарных выхлопов. Таким же "угарным выхлопом"
вспоминался мне и эпизод в вагоне. Вспоминать не хотелось, но мысль то и
дело туда ехала.
Обошла ГУМ, ЦУМ, "Детский мир" - всюду одно и то же: "Нет!" - и спины.
Впрочем, в одном магазинчике поскромнее показали мне куртку ярко-желтую,
цвета яичного желтка. Тоже тяжелую, как те "заслонки", но даже без
капюшона. Нет, нет и еще раз нет. Пойду-ка обратно в гостиницу - на всякий
случай еще раз пробежать свой доклад.


Была, кажется, такая пьеса: "Человек с портфелем". Я не видела, а
может, и не могла видеть (давно это было).
Так вот, появился человек с портфелем. Только отошла от прилавка, он
меня остановил. Пожилой, бледноносый, интеллигентного вида. Портфель
бокастый, раздутый.
- Вы как будто искали куртку с капюшоном, размер сорок восемь, рост
четыре?
- Да, искала. А что?
- Дело в том, что совершенно случайно я приобрел именно такую куртку
для своего внука. Оказалась мала: акселерация! Если хотите, могу уступить.
- Ой как удачно!
Отвел в сторонку, вынул из портфеля и развернул - ну, нечто сказочное!
Такую видела в мечтах: темно-синяя, отделана красным. "Молнии" узенькие,
почти невидимки.
- Как молодежь говорит, "фирма", - усмехаясь, сказал человек с
портфелем. - А вот и "лейбл".
- Что такое? - не поняла я.
- "Лейбл" - по-английски этикетка.
"Лейбл" и в самом деле свисал где-то внутри куртки на нежном шнурке.
"Made in..." Где именно made, я не разобрала. У нас ни курток таких, ни
"лейблов" не делают (хочется думать - пока).
Взяла в руки - перышко! Посмотрела на цену - ну что ж, в моих
возможностях. Дороговато, но как хорош будет в новой куртке Валюн!
- Спасибо вам, большое спасибо! Вы сами не представляете, как меня
выручили!
Вынула деньги, отсчитала. Пожилой интеллигент изменился в лице. Бледный
нос сморщился, верхняя губа приподнялась, обнажая фальшивые зубы:
- Ну нет, милая, так дело не пойдет. Мне эта курточка стоила много
больше. Пришлось приплатить фее за прилавком, да завмагу, да еще кой-кому.
Знаете, как эти дела делаются?
Сказать бы: не знаю и знать не хочу. И все. И ничего бы не было.
Вернулась бы в гостиницу, еще раз прошлась бы по своему докладу... Но
больно уж хороша куртка!
- Сколько же я вам должна? - Холодно, соблюдая дистанцию.
Он назвал сумму вдвое больше той, которая значилась в чеке. А главное,
больше той, что лежала у меня в сумочке.
- Это же спекуляция! - крикнула я, да так громко, что несколько человек
обернулись.
- Ша! - просипел "интеллигент", быстро превращаясь в обыкновенного
жулика. - С луны свалилась! Психопатка! Лахудра! У самой денег нет, а туда
же нацелилась!
Стал выдергивать куртку; мне бы ее отпустить, а я держала. Кругом
зашумели: назревал скандал, а скандалы везде любят - и тут и в родном
городе. Только тут все происходит быстрее. Мигом явился милиционер:
- Это вы, гражданка, сбываете дефицит?
Отпустила куртку:
- Я?! - даже задохнулась. - Это _он_, - показывая пальцем, - продавал
мне куртку по двойной цене!
- Видите, как они умеют выкручиваться, - спокойно сказал владелец
куртки. - Я не я, и лошадь не моя.
- Пройдемте, гражданка, - сказал милиционер. - И вы, гражданин, тоже.
Там разберемся, кто кому продавал.
Я закричала:
- Товарищи! Будьте свидетелями!
Но маленькая толпа вокруг места происшествия быстро растаяла. Вся,
кроме жиденькой старушки в клетчатом платке.
- Кто кому продавал - не видела. Только верней всего она и продавала.
Сумка, сапожок заграничный. Много таких шнырит, лишь бы нажиться. Она, она
продавала, истинный крест.
- Как вы смеете? - крикнула я.
- Пройдемте, граждане, для выяснения, - сказал милиционер. Молодой,
розовый, с пушком на щеках, но очень важный.
Вышли на улицу, на тротуар, густо покрытый снежной кашей.
- Вы не имеете права! - глупо восклицала я, роясь в сумке. - Вот мои
документы: паспорт, командировка. Я делегат конференции аллергологов!
- Много таких делегатов найдется, - сказал человек с портфелем.
- Вы не очень-то, товарищ, - оборвал его милиционер. - За соучастие в
спекуляции тоже по головке не погладят. Давайте-ка оба со мной в
отделение. Протокольчик составим...
- Вы понимаете, товарищ милиционер, я тут совершенно ни при чем. Искала
куртку, он предложил уступить. Думала, просто из любезности, а он запросил
вдвое...
И тут произошло неожиданное: высокий каблук импортного сапожка
поскользнулся на талом снегу; под ним, очевидно, был лед. Я упала во весь
рост. Растянулась, нелепо подвернув ногу. Больно не было.
Милиционер подал руку:
- Вставайте, гражданка.
Попробовала - и не смогла. Острая боль ударила как ножом. Я вскрикнула.
Боль где-то в бедре. И, главное, вся нога от бедра и ниже - чужая.
Какой-то мешок вместо ноги.
Перелом, сообразила я. Бедра или шейки. Только бы не шейки! Кругом
опять скопилась небольшая толпа. Милиционер топтался. Сочувственные,
любопытные лица. Все-таки каждое происшествие - аттракцион. Сумка с
деньгами и документами отлетела в сторону; кто-то ее поднял и положил мне
на грудь. Как мертвой.
- Ишь ты, модница! - сказал женский голос. - На каблучках да по такой
скользоте!
- Совершенно, совершенно перестали чистить улицы! - посетовала старая
дама в суконных ботиках. - Когда-то были дворники, теперь они исчезли как
класс!
- Сама бы пошаркала дворником, - отозвался старик в ушанке, - узнала бы
почем фунт лиха!
- Ну, как, будем вставать, гражданочка? - спросил милиционер.
- Не могу. У меня перелом. Я сама врач, понимаю, что не ушиб, перелом.
Вызовите "скорую".
Приказ, а не просьба. Милиционер пошел в ближнюю телефонную будку.
Светло-серую. Странно, что все так подробно помнится, будто сейчас.
Светло-серые - и будка, и снег. И небо.
Боль затихла, но лежать было неудобно и холодно. Глядела вверх, на
неприветливые, нависшие над улицей этажи. Небо было перекрещено проводами,
на них покачивались вороны. Одна из них, тяжко хлопая крыльями, перелетела
через улицу, села на подоконник и каркнула. Начинается царство
подробностей...
Любопытно, что я, когда что-то серьезное случается, не вскидываюсь, а
каменею. Может быть, это у меня от мамы. Она тоже окаменела, получив
треугольник...
Маленькая толпа вокруг не таяла, но менялась в составе. Бормотала все о
том же: об уборке улиц, о дворниках, которых нет. Сравнивала оплату
дворников с оплатой бюллетеней, и выходило, что держать дворников
выгоднее, даже если платить им вдвое больше. Словом, происходил один из
тех стихийных митингов на экономические темы, которыми так богата наша
действительность. Кто-то из митингующих подложил мне под голову сумку,
кто-то прикрыл меня большим, пронзительно-алым шарфом. "Какие добрые
люди!" - подумала я и заплакала. Слезы были как-то связаны с алостью
шарфа, она резала мне глаза. Кто-то неопознанный утер мне слезы душистым
платком... Вот тебе и поговорка: "Москва слезам не верит"! Моим слезам она
верила, и от этого они текли все обильнее.
Вернулся милиционер: "Сейчас будет "скорая". Вы уж потерпите,
гражданка. Извиняюсь, запятнал подозрением". Ага, пока он отсутствовал,
человек с портфелем и курткой смылся... Маленькая толпа не расходилась.
Москва продолжала верить слезам. Милиционер приговаривал: "Теперь уже
скоро. У нас эта служба налажена. Извиняюсь, гражданочка, обмишурился.
Такая у нас работа".
Наконец-то "скорая". Люди в белых халатах. Когда меня клали на носилки,
я кричала. Позорно кричала...
В машине суровая молодая сестра сделала мне укол. "Дромедол?" -
спросила я. "Спокойно. Что надо, то и вкололи".
И тут я в первый раз стукнулась о преграду, отделяющую
врача-специалиста от праздно любопытствующего профана. В данном случае
отвечала мне сестра, а не врач, но тон был тот же, жреческий: "Что надо,
то и вкололи. Что надо, то и сделаем".
Что бы ни вкололи, это было отрадно. "Как по-вашему, это шейка бедра?"
- спросила я. Та же непроницаемость: "Рентген покажет". Я закрыла глаза и
отдалась покачиваниям машины. Ну до чего же прекрасно простое отсутствие
боли! Надо бы каждое утро просыпаться и говорить себе: "Какое счастье! У
меня ничего не болит!"
Приемный покой. Именно "покой" - боли все нет. Принимал меня врач -
молодой, очень высокий, словно бы надставленный, красивый, но
непроницаемый. Надо бы обратиться к нему "коллега", пусть знает, что и я
врач. Но слова почему-то не шли с языка, а шли другие: "Упала, сломала..."
И смех. Дурацкий, непроизвольный. Все случившееся представилось ужасно
смешным: я начала смеяться, сотрясаясь всем телом. Знала, что это может
помешать рентгену, но не могла удержаться. "Что вас так обрадовало? - не
улыбаясь, спросил высокий. - Что я, по-вашему, должен делать? Смеяться с
вами или работать?" Сделала усилие, смех прекратился. Лежала тихо, но в
уме по-прежнему хохотала. Крутилось, двоилось перед глазами. Виделся
яркий, неприятный сиреневый свет. Что-то делали в отдалении с моей ногой,
огромной, как бревно, бесчувственной. И мешало нечто, лежавшее рядом, -
мохнатое, влажное, похожее на зверя, какую-то росомаху. Краем сознания
услышала: "Шейка, открытый, осколочный". Значит, случилось худшее; это не
испугало и не огорчило. Меня что-то спросили, я ответила: "Да-да,
пожалуйста". Как на дно водоема, уходила я в сон. Виделся Валюн в новой
куртке, промелькнул спекулянт с портфелем, розовый милиционер. И вдруг,
растолкав всех прямыми плечами, возник сосед по вагону, полковник с
глазами архангела. Сказала: "Извините, я вас люблю, но не совсем здорова".
Потом уже ничего не виделось.



    12



Очнулась в какой-то холмистой местности. Серые, однообразные,
громоздились кругом холмы, похожие на муравейники, только острее и выше.
Словно бы копошились в них муравьи и пели по-своему, тихо и жалобно. Ближе
всех был отдельный холм, повыше других. Собственное мое тело было связано
именно с ним. Огромная, посторонняя тяжесть угнетала его, тянула
одновременно в разные стороны. В этом холме, как и в других, ритмично
жаловались певчие муравьи; ритм был связан с моим дыханием. Холм, в
сущности, стонал моим собственным стоном.
Сознание медленно яснело, и первое, что в нем прорезалось, - боль.
Именно боль тянула ногу одновременно вверх и вниз. Как будто к ноге был
привешен земной шар. Круглота шара как-то уживалась с остроконечностью
холма.
Понимание возникало толчками. Да, сломала ногу, шейку бедра, лежу на
вытяжении. Этот серый холм - нога, собственная моя нога, поднятая вверх. К
ней привешена гиря, а не земной шар. Остальные серые холмы - тоже ноги,
человеческие ноги, задранные круто вверх, прикрытые серыми одеялами, и к
каждой привешена гиря. После полоски понимания - опять муть. Все в ней
клубилось и путалось: серый снег, вороны на проводах, ярко-алый шарф,
золотой погон, ромбовидный значок...
Боль была тут же, не ровная, а пульсирующая. Когда она вспыхивала
особенно ярко, я стонала, и стоном откликался ближайший холм. Другие холмы
тоже стонали. То, что я слышала, было не пением муравьев, а стонами. Я не
в холмистой местности, а в палате. Палата, палатка. Каждый серый холм -
палатка, жилище боли. Царство боли, имение боли. Это еще надо осознать.
Сознание. Постепенно оно обретало цельность. И вот уже стало совсем
светло. И какой же это был безжалостный свет! Все вырисовывал, обводил
чертой. Белые плиты потолка, разделенные швами. Белые кровати с белыми
тумбочками у изголовий. Привешенные к ногам гири. Все было четко,
беспощадно обведено.
Боль не была невыносимой, можно было удержаться, но я стонала. Какое-то
облегчение приносили эти звуки.
Вытяжение. "Сколько времени это продлится?" - соображала я. Кажется, в
лучшем случае - две недели. Ужас! Неужели целых четырнадцать дней,
четырнадцать ночей этой пытки? Невообразимо! Такого вынести нельзя. Но
человек и не такое выносит. И, что самое странное, - забывает. Лежи и
повторяй: "Это пройдет, я об этом забуду".
Но аннулирует ли забвение - боль?
Голова все яснела, но ей было холодно, как будто я по-прежнему лежала
на льду. И что-то мешало, кололо шею. Подняла руку, пощупала, где кололо.
И удивилась: косы не было! Значит, остригли! Вот почему холодно голове.
А мохнатое, влажное - лесной зверь, росомаха, - лежавшее рядом в
приемном покое, - это, видно, и была моя коса. Та самая, ниже пояса,
которой так гордилась, расчесывала, заплетала. Нет ее больше.
Вспомнилась другая коса, Люси Шиловой. Как я уговаривала Люсю
расстаться с косой: "Еще красивее будете". Здесь меня никто не уговаривал
- взяли да остригли. А может быть, я сама согласилась, сказав: "Да-да,
пожалуйста"? Впрочем, неважно. Сейчас - только вытяжение. Переждать,
перетерпеть.
Почему-то было не скучно лежать. Противно, мерзко, больно, но не
скучно. Окна почернели, в них зажглись отражения ламп.
- Ужинать будешь? - спросила крупная старуха в халате без пуговиц.
- Нет, спасибо, не хочется.
- Попервости никому неохота. Потом сама просить будешь: давай-давай!
Так как же, ставить кашу или унесть?
- Унесите, пожалуйста.
Боль, боль... Почему-то раньше не осознавала связь слов: "больница" и
"боль". А ведь как очевидно!
Пришла делать уколы сестра - хорошенькая блондинка, похожая на мою
Любочку, только без кудряшек, с ровной челкой из-под колпачка. Вдруг
захотелось попросить ее: "Посиди со мной, дочка", как меня когда-то
старуха Быкова. Но сестричка была занята, белокрахмальна, неприступна,
как, видимо, я сама в то время. Присела, но ненадолго, бочком, на
табурет... А внутри старухи бурлила ее собственная, отдельная боль.
Больной тоже по-своему неприступен. Боль человека всегда отдельна,
неразделяема, непредставима. Две неприступности - и между ними грань,
которую не перейти...
Это, видимо, уже путались мысли, начинался бред. Сестра посмотрела на
градусник и нахмурилась. "Сколько?" - спросила я. Она не ответила. Сказала
только: "Сделаю вам укольчик". Через некоторое время боль отошла, я
заснула. Сон был чуткий, сторожкий, пронизанный стонами, обремененный.
Толкали меня куда-то, волокли, вешали за ногу... Этот зловещий, пыточный
сон - кто из страдавших его не знает? Стоит ли о нем вспоминать? Врачу
стоит.


Когда проснулась - было уже утро. Косенький, незрелый солнечный луч
золотил стенку. Вчерашняя боль притупилась, прорывалась нечасто, но не в
ней было дело, а в проклятой позе. Страшно неудобно было лежать так ногой
вверх.
Палата просыпалась. Негромкие стоны. Что-то позвякивало, лилась вода:
утреннее умывание. Таз и кувшин разносила от койки к койке та самая
вчерашняя крупная старуха без пуговиц. Умывание короткое: каждая больная
слегка намыливала руки, споласкивала их, потом лицо. И все. Вот и до меня
дошла очередь.
- Ждать тебя надо? - спросила старуха. - Бери мыло, чтобы раз-два - и
готово. У меня еще в других палатах лежачих богато.
- Нет у меня мыла.
- Что ж не захватила? Дурак собирал.
- Меня подобрали на улице.
- А дома-то есть небось люди? Пускай принесут, как придут навещать.
- Ко мне не придут. Я приезжая.
Она вынула из кармана обмылочек:
- На, мойся, только не тяни.
Я приподнялась на локте, разбудив заснувшую было боль, кой-как умылась,
утерлась. Во рту был противный железный вкус.
- Мне бы зубы почистить, нянечка.
Рассердилась:
- Тоже моду выдумала: зубы чистить. Не ты одна в отделении. Все
переполнено, некуда дожить, коридоры всплошняк заставлены, а "скорая" так
и везет, так и везет... Зима, сезон пик, лед на улице, все с переломами,
не ты одна. А нас-то, нянек, раз-два и обчелся. Дежурим по три смены, и
все за так, говорят: дадим отгул, - жди того отгула, не дождешься. А ты -
зубы! Каждого с зубами ждать, время не хватит кругом себя обернуться, не
то что в туалет. Двадцать палат, каждого умой-обслужи, полы - влажная
уборка, горшки ихние, прости господи, вынеси, а зарплата - тьфу! На кефир
и то не хватит. Только психичная пойдет сюда работать. В мужском-то лучше,
хоть бутылки пустые сдашь...
За время этой речи я бы три раза успела вычистить зубы... Что делать?
Старуха проследовала к двери.