Грэм Грин
Меня создала Англия

   Раз я живу — не умирать же мне с голоду.
Уолт Дисней. «Кузнечик и муравей»

 

1

   Видимо, она ждала любовника. Без малого час просидела она на высоком табурете, вполоборота к стойке, не сводя глаз с вращающейся двери. За ее спиной под стеклянным колпаком стопкой громоздились бутерброды с ветчиной, шипели спиртовые чайники. Когда дверь открывалась, внутрь вползал едкий запах машинной гари. От него сводило кожу на лице и скулы. — Еще джин. — Уже третья рюмка. Негодяй, подумала она с нежностью, я же умираю с голоду. Научившись пить шнапс, она и джин проглотила залпом; хорошо бы с кем за компанию, но компании не было. Мужчина в котелке, поставив ногу на медный приступок и облокотившись на стойку, тянул пиво, что-то говорил, опять прикладывался к кружке, вытирал усы, что-то говорил, посматривал на нее.
   Через пыльное дверное стекло она вгляделась в шумную темноту снаружи. В тусклый прямоугольник сыпали искрами машины, сигареты, тележка выбивала искры на асфальте. Дверь крутанулась, заглянула усталая старуха, кого-то не нашла.
   Она поднялась с табурета; мужчина в котелке следил за ее движениями, официантки бросили вытирать посуду, смотрели. Их мысли барабанили ей в спину: не дождалась, значит? Интересно, что он из себя представляет? Поиграл и бросил? Она стояла в дверях, искушая их любопытство: ее забавляла обступившая тишина — глубокая и внимающая. Ее взгляд обежал пустые голубые рельсы, скользнул по платформе и уткнулся в дальние фонари и книжные киоски; потом она вернулась к своему табурету, чувствуя, как облепившие ее чужие мысли отлетают вместе с чайным паром, официантки протирали стаканы, мужчина в котелке потягивал пиво. — Дальше будет хуже. Возьмите, к примеру, шелковые чулки. — Еще джин… — Теперь она только пригубила, опустила рюмку на стойку и стала торопливо краситься, словно спохватившись, что в горячке ожидания пренебрегла обязанностями. Уверенная, что он уже не придет, а еще час надо чем-то себя занимать, она про них и вспомнила: рот, нос, щеки, брови. — Фу-ты, черт! — Сломался карандаш для бровей, и упавший на пол грифель она растерла носком туфли. — Фу-ты, черт! — ей было наплевать, что ее опять обступает любопытство, холодное и враждебное. А ведь это все равно, что разбить зеркало, — плохо, не к добру. Уверенность покидала ее. Она уже сомневалась, узнает ли брата, если он соблаговолит явиться. Но узнала сразу: шрамик под левым глазом, круглое лицо, которое всегда казалось неожиданно осунувшимся, лицо утомленного ребенка, и настораживающее даже посторонних добродушие.
   — Кейт, — он был весь раскаяние, — прости, что опоздал. Я не виноват. Видишь ли… — и насупился, готовый встретить недоверие. И целуя его, обнимая, чтобы убедиться в его реальности, в том, что он-таки пришел и они опять вместе, она думала: а с какой стати верить ему? Он рта не откроет без того, чтобы не соврать.
   — Хочешь моего джина? — Он пил медленно, и она, как о себе самой, уверенно поняла, что он встревожен.
   — Ты не изменился.
   — А ты изменилась, — сказал он. — Ты очень похорошела, Кейт. — Вот оно, думала она, обаяние, твое проклятое пленительное обаяние. — Благополучие тебе к лицу. — Она всматривалась в него, придирчиво разглядывала, как он одет, искала признаки, что сам он в эти годы видел мало благополучия. Впрочем, один хороший костюм у него всегда был. Высокий, широкий в плечах, худощавый и немного утомленного вида, со шрамом под левым глазом, он сразу привлек внимание официанток. — Пожалуйста, пива, — и официантка буквально распласталась на стойке: Кейт перехватила зажегшийся в его глазах лучик обаяния.
   — Куда пойдем ужинать? Где твои чемоданы? — Он чуть подался от стойки и поправил школьный галстук.
   — Дело в том, что… — начал он.
   — Ты со мной не едешь, — сказала она с печальной уверенностью. Даже удивительно, как у нее сразу опустились руки: ведь ему как дом родной эта комната, клубы дыма за дверью, выдохшееся пиво, «Гиннес вам полезен» и «Уортингтон вас выручит» — в нем самом та же самоуверенность и нахрапистый тон рекламы.
   — Откуда ты знаешь?
   — Я всегда знаю. — Действительно, она всегда знала наперед; она была на полчаса старше; порою ее угнетала мысль, что за эти несчастные полчаса она расхватала мужские качества — твердый характер, напористость, а ему оставила лишь обаяние, которого так не хватает женщинам. — Тебе что же, не дают работу в Стокгольме?
   Он облучил ее улыбкой; опустив обе ладони на ручку зонта (перчатки, подумала она, нужно почистить), он привалился спиной к стойке и лучисто улыбнулся ей. Всем своим видом он как бы предлагал: поздравьте меня, и его беспокойные глаза, смешливые и добрые, хитрили с ней, точно фары подержанного автомобиля, который тут подкрасили, там навели блеск — и выставили продавать. И он бы убедил кого хотите в том, что на сей раз поступил умнее некуда, — кого угодно, только не ее. — Я уволился.
   Знакомая история. Каждый год эта роковая фраза оглушала отца, подтачивая его последние силы. Отец боялся подходить к телефону: «Я уволился». «Я уволился…» — и в голосе даже гордость, словно совершен похвальный поступок, а потом пошли телеграммы с Востока, отец распечатывал их дрожащими пальцами. «Я уволился» — из Шанхая, «Я уволился» — из Бангкока, «Я уволился» — из Адена; он безжалостно подбирался ближе, ближе. До самой смерти отец верил буквальному смыслу этих телеграмм, которые не фамильярничали даже с близкими и были подписаны полным именем: Энтони Фаррант. Но Кейт — она знала больше, и за написанным слышала: уволили. Меня уволили. Уволили.
   — Давай выйдем, — предложила она. Нехорошо унижать его перед официантками. И опять эта гулкая внимающая тишина и провожающие взгляды. В дальнем конце платформы она начала расспросы. — Сколько у тебя денег?
   — Ни гроша, — сказал он.
   — Тебе же оплатили последнюю неделю. Если ты за неделю предупредил, что увольняешься.
   — Собственно говоря, — протянул он, играя на фоне дымящегося металла, посвечивая себе зеленым огоньком семафора, ждавшего экспресс с восточного побережья, — собственно говоря, я ушел сразу. Вопрос чести, иначе было нельзя. Ты не поймешь.
   — Возможно.
   — И потом, до денег хозяйка поверит мне в долг.
   — А сколько это протянется?
   — А-а, через недельку что-нибудь найду. — Завидная вроде бы выдержка, а на деле полная беспомощность. Просто-напросто он уповал на то, что деньги сами подвернутся, и они-таки подворачивались: старый однокашник узнал его на улице по галстуку, остановил, помог с работой; он сбывал родне пылесосы; он не постесняется обвести вокруг пальца неопытного провинциала; на крайний случай оставался отец.
   — Не забывай: отец уже не поможет.
   — Как прикажешь тебя понимать? Я не нахлебник. — Он вполне искренне верил, что никогда не был нахлебником. Брал взаймы — это да, его долги родным должны уже составлять приличную сумму, но это долги, а не подачки; в один прекрасный день его «проект» увенчается успехом — и он со всеми расплатится. Закрывшись от дыма и пережидая, когда пройдет экспресс, Кейт вспомнила некоторые его проекты: скупить в библиотеках старые романы и продавать в деревнях; грандиозная «посылочная» идея: специальная контора упаковывает рождественские подарки, сама разбирается с почтой — и все за два пенса; собственного изобретения рукогрейка (в полую ручку зонта закладывается кусок раскаленного угля). Послушать его — вполне разумные проекты, не придерешься, за исключением одного несчастного обстоятельства: что он сам брался их осуществить. — Мне нужен только капитал, — объявлял он, и его оптимизма не могла поколебать даже мысль о том, что больше пяти фунтов ему никто и никогда не доверит. И тогда он пускался в предприятие без всякого капитала; по субботам и воскресеньям в доме появлялись странные гости: мужчины постарше, но в таких же школьных галстуках и тоже бурлившие энергией, хотя потише. Потом дело сворачивали, и длинные и запутанные счета выявляли поразительную истину: потерял он ровно столько, сколько занял. — Будь у меня настоящий капитал! — сокрушался он, никого не виня и никому не возвращая долга. Новые долги прибавлялись к старым, но «нахлебником» он никогда не был.
   Для тридцати трех лет, думала она, у него слишком моложавое лицо, все еще лицо школьника, которое чуть подсушил морозный денек. Он и казался школьником, набегавшимся в холод за футбольным мячом. Его внешность раздражала ее, потому что должен, наконец, человек стать взрослым, но прежде чем она решилась высказать ему все начистоту, у нее опять защемило сердце от его нелепой наивности. Он был безнадежно беспомощен в мире бизнеса, который она так хорошо знала, в котором чувствовала себя как рыба в воде; он был только способный ребенок среди способных на все взрослых людей — он обманывал, но по мелочам. Свыше тридцати лет читала она его мысли, переживала, как свои, его страхи, и знала, что он способен обнаружить неожиданные качества. Есть вещи, которые он никогда не позволит себе сделать. И в этом, подытожила Кейт, они совершенно разные. — Слушай, — сказала она. — Я не оставлю тебя здесь без денег. Поедешь со мной. Эрик даст тебе работу.
   — Я не знаю языка, а кроме того, — он налег обеими руками на зонтик и улыбнулся беспечной улыбкой обладателя тысячи фунтов на текущем счету, — я не люблю иностранцев.
   — Дорогой мой, — взорвалась она, — твои взгляды устарели. В таком деле, как «Крог», иностранцев нет. Мы там все интернационалисты, без родины. Это тебе не пыльная контора в Сити, где двести лет заправляет одна семья. Нет, иногда с ним можно говорить — все понимает с полуслова. — Сокровище мое, — ответил он, — может, это как раз по мне. Я тоже пыльный, — уронил он, обтекаемо предупредительный, с застывшей улыбкой на лице, в щеголеватом и единственном приличном костюме. — Кроме всего прочего, у меня нет рекомендаций.
   — Ты же сказал, что уволился.
   — Ну, все не так просто.
   — А то я не знаю.
   Они отступили в сторону, пропуская тележку.
   — Умираю с голоду, — признался Энтони. — Одолжи пять шиллингов. — Поедешь со мной, — повторила она. — Эрик даст тебе работу. Паспорт у тебя есть?
   — Где-то валяется.
   — Надо забрать.
   Огни прибывающего поезда залили его лицо, и она с сокрушительной нежностью увидела на нем растерянность и испуг. Он голоден, у него нет даже пяти шиллингов, а то бы он, конечно, никуда не поехал. Что он тоже пыльный — это видно: столичная пыль запорошила ему глаза, все ему здесь по душе — клубы дыма и пара, мраморные столики, шутки у пивной стойки; он был своим человеком в случайных, на одну ночь, гостиницах, в подвальных конторах, — встревал в сомнительные предприятия, якшался с маклерами. Если бы я не встретила Эрика, подумала она, то и мне пылить бы по этой дорожке. — Возьмем такси, — сказала она.
   За окном тянулись велосипедные магазины на Юстон-роуд; по-осеннему зябко мерцало электричество за клаксонами, спицами и банками с резиновым клеем; на ночь велосипеды заводили в помещение, огни гасли, и все погружалось в зимнее оцепенение.
   — Да, — вздохнул Энтони. — Красиво, а? — Сколько осенних примет: откуда-то прибившиеся листья на станции метро Уоррен-стрит, отблеск фонаря на мокром асфальте, бледный огонь дешевого портвейна в старушечьих руках. — Лондон, — вздохнул он. — Другого такого нет. — И прислонился лбом к стеклу.
   — К черту, Кейт, не хочу я никуда.
   По этой фразе она поняла, какой ад у него в душе. «К черту, Кейт». Она вспомнила темный сарай, луну над стогами сена и брата, мнущего в руках школьную фуражку. У них столько общих воспоминаний, сколько наживет разве только супружеская пара за тридцать лет совместной жизни. «Тебе надо идти», и только когда он совсем пропал из виду, сама вернулась в свою школу, где ее ждали забывшая про сон учительница, двухчасовой допрос и запись в кондуите.
   — Поедешь без разговоров.
   — Ну, конечно, тебе лучше знать, — сказал Энтони. — Как всегда. Я сейчас вспомнил нашу встречу в сарае. — Смотрите, он и впрямь способен иногда на интуицию. — Я написал тебе, что убегаю из школы, и мы встретились — помнишь? — посередке между нашими школами. Было часа два ночи. Ты погнала меня обратно.
   — Скажешь, я была не права?
   — Конечно, — сказал он, — конечно, права, — и посмотрел на нее таким пустым взглядом, что впору усомниться, слышал ли он вообще ее вопрос. Глаза пустые, как форзац после страшного или грустного конца.
   — Прибыли, — сказал он. — Рад видеть вас в моих скромных апартаментах. — Ее покоробил его заученно веселый тон, в котором не было ни смирения, ни радушия: он просто отбарабанил азы торгового ученичества. Завидев их, хозяйка улыбнулась и громким шепотом предупредила, что не будет беспокоить, и Кейт начал понимать, что сделала с ним жизнь за время их разлуки.
   — У тебя есть шиллинг на газ?
   — Это ни к чему, — сказала она. — Не будем рассиживаться. Где твои чемоданы?
   — Вообще-то говоря, я их вчера заложил.
   — Ладно. Купим что-нибудь по дороге.
   — Магазины уже закроются.
   — Значит, будешь спать одетым. Где паспорт?
   — В комоде. Я сейчас. Садись на кровать, Кейт. Присев, она увидела на столе фотографию в плохонькой рамке: «С любовью, Аннет».
   — Это кто. Тони?
   — Аннет? Милая была девчушка. Пожалуй, я возьму ее с собой. — Он стал отдирать картонку сзади.
   — Оставь ее тут. В Стокгольме найдешь других.
   Он взглянул на строгое глянцевое личико.
   — Классная была девушка, Кейт.
   — Это ее духами пахнет подушка?
   — Нет, не ее. Она давно уже здесь не была. У меня кончились деньги, а девочке надо как-то жить. Где она сейчас — один Бог ведает. Из своей трущобы ушла. Я там был вчера.
   — Когда продал чемоданы?
   — Ну да. Знаешь, такую девушку теряешь раз и навсегда. Ушла — и пиши пропало. Странная какая штука: ты привыкаешь к ней, вы любите, друг друга, еще месяц назад она была рядом — и вдруг не знаешь, где она, жива ли вообще.
   — Чьи же тогда духи? Может — этой?
   — Да, — ответил он, — этой.
   — Похоже, она не первой молодости?
   — Ей за сорок.
   — Куча денег, конечно?
   — Да, в общем она богата, — ответил Энтони. Он взял в руки вторую фотографию и невесело рассмеялся. — Ну и парочка мы, Кейт: у тебя Крог, у меня Мод. — Она молча смотрела, как он, согнувшись, ищет в ящике паспорт; он сильно раздался в плечах со времени их последней встречи. Она вспомнила официанток, их взгляды поверх полотенец, тишину, обступившую их разговор. Трудно поверить, что ему приходится покупать девушку. Но вот он повернулся лицом, и его улыбка сказала все; он носил ее как прокаженный носит свой колокольчик; улыбка заклинала не верить ему.
   — Ну, вот. Паспорт. А он точно даст работу?
   — Точно.
   — У меня нет блестящих способностей…
   — А то я не знаю, — сказала она, впервые за встречу выдавая голосом силу своей горькой любви.
   — Кейт, — сказал он, — глупо, конечно, но мне что-то не по себе. — Он бросил паспорт на кровать и сел рядом. — Мне надоели новые лица. Насмотрелся. — В глубине его глаз колыхнулись шеренги соклубников, спутников, собутыльников, начальников.
   — Кейт, — сказал он. — Ты-то не подкачаешь?
   — Никогда, — ответила она. Это можно было обещать твердо. Освободиться от него уже не получится. Он был больше, чем брат; он был духом предостерегающим: смотри, чего ты избежала; он был жизнью, которую она упустила; он был болью, ибо ей было дано чувствовать только его боль; еще он был страхом, отчаянием, позором — все потому же. Он был для нее всем на свете, кроме успеха.
   — Хорошо бы ты осталась со мной здесь!… — «Здесь» — это двойная шкала на газовом счетчике, грязное окно, растеньице с длинными листьями, бумажный веер в пустом камине; «здесь» — это пахнущая подушка, фотографии приятельниц, заложенные в ломбард чемоданы, пустые карманы, «здесь» значит: дома.
   Она сказала:
   — Я не могу уйти из «Крога».
   — Крог даст тебе работу в Лондоне.
   — Нет, не даст. Я нужна ему там. — «Там» — это стекло и чистота без единой пылинки, современнейшая скульптура, звуконепроницаемые полы, диктофоны, оловянные пепельницы и Эрик, в тихой комнате принимающий сводки из Варшавы, Амстердама, Парижа и Берлина.
   — Ладно, едем. Деньжата, значит, у него водятся?
   — Водятся, — ответила она, — водятся.
   — И вашему преданному слуге что-нибудь перепадет?
   — Перепадет.
   Он рассмеялся. Он уже забыл, что боялся увидеть новые лица. Он надел шляпу, заглянул в зеркало, поправил платок в нагрудном кармане. — Ну и парочка мы с тобой! — Он поднял ее с кровати и поставил на пол, и она была готова петь от радости, что они снова парочка, но его вид охладил ее: он был настораживающе благопристоен, искушенно наивен и такой неуместный в этом старом школьном галстуке.
   — Что это за галстук? — спросила она. — У вас же… — Нет-нет, — ответил он и так стремительно обрушил на нее правду, что она не могла устоять перед обаянием, которое ей было неприятно в нем. — Я себя повысил в чине. Это галстук Харроу.
 
***
 
   Компания поставила мне еще виски. Всем хотелось знать, как все произошло. Несколько недель назад они едва разговаривали со мной, говорили — мне еще повезло, что меня не выставили из клуба, раз я претендовал на воинское звание, которого, кричали они, у меня не было. Тротуар под окнами нещадно накалило солнце, в тени лежал нищий и облизывал свои руки; я до сих пор не могу понять, зачем он лизал себе руки. Капитаны принесли виски, майоры подсели ближе, полковники просили рассказывать не спеша. Генералов с нами не было, они, наверное, спали в своих кабинетах, потому что время близилось к полудню. Все успели забыть, что я никакой не капитан, все почувствовали себя коммерсантами.
   Рыбацкая лодчонка с желтым фонарем, укрепленным на высоте человеческого роста, покачивается на зыбкой волне, и в бледном свете человек, опустившись на колени, выбирает сети; вокруг него море, темнота, мы проплываем, сверкая огнями, у нас играет граммофон. Я рассказывал этим парням в клубе, как оказался на тротуаре, когда кули бросил бомбу. Сломалась тележка посреди дороги, автомобиль министра притормозил — и тут кули бросил свою бомбу, но я, если говорить честно, этого не видел, я только услышал грохот на крыше и увидел, как задрожали сетки на окне. Я нервничал: сколько виски они выставят? Очень это обидно — смотреть, как другие играют в бридж, а перехватить денег не у кого. Тогда я сказал, что меня контузило, и они заплатили за три виски, и составилась партия, и я выигрывал уже два фунта с чем-то, но тут вошел майор Уилбер, а уж он-то знал, что меня там и близко не было. Запах виски из курительной комнаты, вкус соли на губах. Играет граммофон, опять новые лица.
   Пришлось отправиться в Аден.
   Сдирая с кролика шкурку в зарослях дрока на пустыре, я на секунду зажмурил глаза, нож сорвался и полоснул меня под левым глазом. Мне прожужжали уши, что надо было резать от себя, как будто я не знал, и что теперь я наверняка потеряю глаз. Я умирал от страха, и еще отец дома болел, а потом пришла Кейт. Салатные стены спальни, надтреснутый колокольчик звонит к чаю, я лежу с перевязанным лицом и слышу, как по каменным ступеням спускаются ребята. Они шумят перед комнатой экономки, берут яйцо со своим именем, написанным химическим карандашом на скорлупе, колокольчик снова тарахтит, сейчас его зажмут рукой. И тишина, как на небесах, и до прихода Кейт я лежу совсем один. Человек бежал по крышам, и по нему стреляли с улиц и из окон. Он прятался за трубами, скользил в лужах, оставшихся на плоских крышах после дождя. Руки он держал на заду, потому что порвал штаны на этом месте, дождь заливал ему лицо. Это был первый дождь, но я мог уверенно сказать, что он зарядил на несколько недель, потому что и небо было такое, и парило, и на тыльной стороне рук выступал пот. — Кейт, — окликнул я — и вот она, я знал, что она придет, и мы сидим одни в сарае.
   За тридцать лет набралось о чем подумать: и что видел, и что слышал, что наврал и что любил, и чего боялся, чем восхищался, чего желал и что бросил за мягко вздымающимся морем и пропавшим маяком, — что промелькнуло, как маленькая станция метро, пустая и ярко освещенная ночью: никто не выходит, поезд не останавливается.
   Я надеялся — может, там разговаривают, но гудки были длинные, и под выжидательными взглядами очереди я набрал номер четыре раза из будки на Серкус-сквер; три раза я не забывал нажать кнопку и вернуть монету, а на четвертый, когда стало ясно, что там никого нет, — забыл. Кому-то подарил бесплатный звонок, а как пригодились бы мне сейчас эти два пенса. Можно, конечно, кинуть орла или решку и выиграть на выпивку. Но на пароходе подобрались одни шведы, а иностранцы спорта не любят, да и языка я не знаю.
   Новые люди, а старые ушли, умерли или болеют и умирают; на улице вывеска: «Сдается». Я нажал кнопку, но звонка не последовало — на площадке отключили электричество. Стена была испещрена карандашными записями:
   «Зайду позже», «Ушла в булочную», «Оставьте пиво у двери», «Вернусь в понедельник», «Сегодня молока нет». На стене почти не было живого места, все надписи перечеркнуты, кроме одной, которая казалась старой, но вполне могла быть недавней, потому что написано было: «Милый, я скоро. Буду в 12:30», и тогда я бросил ей открытку, что приду в половине первого. Я прождал два часа, сидя на каменных ступенях возле двери на последнем этаже, но никто не пришел.
   Шаги на каменных ступенях, беготня, драка и толчея у дверей спальни; Кейт уже ушла, комната набилась битком, и старосты тушат свет. Даже ночью ни минуты покоя, потому что за перегородкой кто-нибудь обязательно разговаривает во сне. Я лежал, блаженно потея, без сна, забыв о боли под левым глазом, и каждую минуту ожидал, что кто-нибудь бросит губку, шелохнутся занавески, чья-то рука сдернет одеяло, кто-то захихикает и по полу зашлепают босые ноги.
   Старые лица, лица ненавистные и любимые, еще живые или уже мертвые, больные и умирающие, за тридцать лет голова полным-полна всякого хлама, пароход, вздымая нос, идет в открытое море, позади маяк, играет граммофон. Вниз по каменным ступеням, в кармане деньги, которые ради нее доставал; тридцать шиллингов в мою пользу, раз ее нет; такие если уходят, то уходят навсегда, пиши пропало. Теперь увешивай комнату фотографиями киноактрис, вырезай портреты из «Болтуна»: «Неизвестный поклонник рассчитывает получить ваш автограф на этом портрете. Прилагаю шиллинг на почтовые расходы». В Голливуде до черта шлюх, но моя лучше всех. Несчастье делает человека богаче; и шиллинги при мне, и идти никуда не надо. Я, конечно, сразу понял, в чем дело, когда мне передали: «Вас вызывает директор». Я ждал этого со дня на день и каждое утро надевал свой лучший костюм и до блеска чистил зубы. Кто-то мне сказал однажды, что у меня ослепительная улыбка, хотя я никогда не обезьянничал у зеркала, не гонялся за новейшей пастой и не обивал пороги дорогих дантистов. Мужчина должен следить за своей внешностью не меньше, чем женщина. Часто это его единственный шанс. Сошлюсь на Мод.
   Ей даже не за тридцать, а под сорок, блондинка, с рыхловатым бюстом. — Есть вещи, которые мужчина не сделает, — сказал я. — Например, взять у женщины деньги, — и она прониклась уважением, дарила подарки, а я их продавал, когда были нужны наличные. Мы встретились в метро. На всем пути от Эрлз-Корт до Пикадилли через весь вагон присматривались друг к другу; у меня был дырявый носок и я не решался закинуть ногу на ногу. Не торопились. Неторопливый подход. Только на эскалаторе встали рядом. И как быстро все получилось с Аннет! Позвонил в квартиру, ждал, что откроет другая, а открыла она, и я подумал: «Классная девушка». Когда я открыл дверь, он сделал вид, что пишет: старый трюк, когда хотят указать тебе твое место, и причем всегда срабатывает. — А, мистер Фаррант, — сказал он. — Хочу поговорить с вами о жалобе, которая поступила ко мне от грузоотправителей. Я уверен, что вы внесете полную ясность в этот вопрос. — Он-то, может, и был уверен, только у меня такой уверенности не было.
   И снова в путь, теперь в Бангкок.
   Хлюпает вода, граммофон молчит. На палубе погашены огни, пусто.
   Поучения! Господи, сколько можно учить! Одна Кейт человек, скажет: сделай это, сделай то, а чтобы изводить разговорами — никогда. Еще Аннет, ровная, спокойная и такая нежная в неурочном полумраке задернутых штор. Мод учит, отец учит, директор учит. Боже милостивый, я — Энтони Фаррант, и я не глупее вас. Я могу сложить в уме две колонки цифр, результат помножить на три и вычесть первое попавшееся число. Даже директора ценили во мне эту способность. — Прекрасно, — отзывались они поначалу, — прекрасная работа, мистер Фаррант, — потому что я клал деньги в их карман, а стоило позаботиться о себе, как они сразу попросили внести ясность в это дело.
   Чайная афера. Триста неприкаянных мешков испорченного чая, а на улице стрельба. Я скупил большую партию почти даром, а потом им же продал за настоящую цену. Тем и хороша революция, что деньги валяются под ногами. Зато после на меня косились и уже ни в чем не доверяли. В спальне шепот:
   — Жилет был в раздевалке. Честь пансиона, — порка связанными в узлы полотенцами, грохот по крыше, шелест бумажных занавесок на окнах, испорченный чай, на улицах стрельба, — честь фирмы. Пришлось отправиться в Аден.
   Все улеглись: ночь холодная, под белесой пеной, словно срезаемой ножом, не видно воды. На нижней койке кто-то всю ночь бормочет на незнакомом языке, наступает новый день, серый и ветреный, хлопают парусиной шезлонги, к завтраку сходится совсем мало народу; колючий подбородок, унылая жизнерадостность коридорных, девушка с волосами Греты Гарбо прогуливается в одиночестве, запах машинного масла и пропасть времени до обеда. Кейт думает о Кроге.