— Это будет детектив? — коварно спросил Хэмфрис. — Люблю хорошие детективы.
   — Надеюсь, я никогда не стану писать детективов, доктор Хэмфрис, если под детективом вы подразумеваете эти абсурдные головоломки, нечто вроде литературных ребусов. В моей новой книге я исследую психологию насилия.
   — Снова у гаучо?
   — Нет, не у гаучо. Это современный роман — мой второй экскурс в политику. Действие происходит во времена диктатора Росаса [Росас, Хуан Мануэль Ортас де (1793-1877) — фактический диктатор Аргентины с 1835 по 1852 год].
   — Вы же, по-моему, сказали, что роман современный.
   — Идеи современные. Если бы вы, доктор Хэмфрис, были не преподавателем литературы, а писателем, вы бы знали, что романист должен несколько отдалиться от своей темы. Ничто не устаревает быстрее, чем сегодняшний день. Вы же не ожидаете от меня, чтобы я написал о похищении сеньора Фортнума. — Он повернулся к доктору Пларру. — Мне нелегко было освободиться вечером, произошла небольшая неприятность, но, когда вызывает мой врач, я должен повиноваться. Так в чем же дело?
   — Мы с доктором Хэмфрисом решили учредить Англо-аргентинский клуб.
   — Отличная идея. А какова будет сфера его деятельности?
   — Разумеется, область культуры. Литература, археология… Мы бы просили вас стать его президентом.
   — Вы оказываете мне честь, — произнес доктор Сааведра.
   — Мне бы хотелось, чтобы одним из первых шагов нашего клуба стало обращение к прессе по поводу похищения Фортнума. Если бы он был здесь, он, конечно, тоже стал бы членом нашего клуба.
   — Чем я могу вам помочь? — спросил доктор Сааведра. — С сеньором Фортнумом я был едва знаком. Встретился раз у сеньоры Санчес…
   — Я кое-что тут набросал… наспех. Я ведь не писатель, выписываю только рецепты.
   — Он сбежал. Только и всего, — вставил Хэмфрис. — Вероятно, сам все и подстроил. Лично я отказываюсь подписывать.
   — Тогда нам придется обойтись без вас, Хэмфрис. Но после опубликования письма ваши друзья — если они у вас есть — могут задуматься, почему вы не являетесь членом Англо-аргентинского клуба. Еще решат, что вас забаллотировали.
   — Вы же знаете, что никакого клуба нет.
   — Нет, простите, такой клуб уже есть, и доктор Сааведра согласился быть его президентом. Это наш первый клубный обед. И нам подадут прекрасную лососину из Игуазу. Если не желаете стать членом клуба, ступайте есть гуляш в своем итальянском притоне.
   — Вы что, меня шантажируете?
   — Для благих целей.
   — В моральном отношении вы ничуть не лучше этих похитителей.
   — Может, и не лучше, а все же я бы не хотел, чтобы они убили Чарли Фортнума.
   — Чарли Фортнум позорит свою родину.
   — Не будет подписи — не будет и лососины.
   — Вы не оставляете мне выбора, — сказал доктор Хэмфрис, развертывая салфетку.
   Доктор Сааведра, внимательно прочитав письмо, положил его рядом с тарелкой.
   — Нельзя мне взять его домой и отредактировать? Здесь не хватает — не обижайтесь на критику, она продиктована чувством профессионального долга, — не хватает ощущения крайней насущности этого шага. Письмо оставляет читателя холодным, словно отчет какой-нибудь фирмы. Если вы поручите дело мне, я напишу письмо более яркое, полное драматизма. Такое, что его придется напечатать уже в силу его литературных достоинств.
   — Я хотел бы сегодня же вечером передать письмо по телеграфу в лондонскую «Таймс» и поместить в завтрашние газеты Буэнос-Айреса.
   — Такое письмо нельзя составлять наспех, доктор Пларр, к тому же я пишу медленно. Дайте мне время до завтра, обещаю, что это себя оправдает.
   — Бедняге, может быть, осталось всего три дня жизни. Я бы предпочел протелеграфировать свой черновик сегодня, а не ждать до завтра. Там, в Англии, завтра уже наступило.
   — Тогда вам придется обойтись без моей подписи. Очень сожалею, но для меня было бы ошибкой поставить свою подпись под письмом в его нынешнем виде. Никто в Буэнос-Айресе не поверит, что я к нему причастен. Оно содержит — простите меня — такие избитые фразы. Вы только послушайте…
   — Поэтому я и хотел, чтобы вы его переписали. И уверен, что вы это можете сделать сейчас. Тут же, за столом.
   — Неужели вы думаете, что писать так легко? А вы бы проделали сложную операцию с места в карьер, здесь, на столе? Если нужно, я просижу всю ночь. Литературные достоинства письма, которое я напишу, даже в переводе с лихвой искупят любую задержку. Кстати, кто его переведет — вы или доктор Хэмфрис? Я хотел бы просмотреть перевод, прежде чем вы отошлете его за границу. Я, конечно, доверяю вашей точности, но это вопрос стиля. Наше письмо должно дойти до сердца читателя, донести до него образ этого несчастного…
   — Чем меньше вы донесете его образ, тем лучше, — заметил Хэмфрис.
   — Насколько я понимаю, сеньор Фортнум человек простой — не очень мудрый или думающий, и вот он стоит перед угрозой насильственной смерти. Быть может, он прежде о смерти даже и не помышлял. В таком положении человек либо поддается страху, либо мужает как личность. Возьмите случай с сеньором Фортнумом. Он женат на молодой женщине, ожидает ребенка…
   — У нас нет времени писать на этот сюжет роман, — сказал доктор Пларр.
   — Когда я с ним познакомился, он был слегка пьян. Мне было не по себе в его обществе, пока я не обнаружил у него под маской веселья глубокую тоску.
   — А вы недалеки от истины, — удивился доктор Пларр.
   — Я думаю, он пил по той же причине, по какой я пишу, — чтобы не так страдать от душевного уныния. Он сразу мне признался, что влюблен.
   — Влюблен в шестьдесят лет! — воскликнул Хэмфрис. — Пора бы ему быть выше подобных глупостей.
   — Я вот их еще не преодолел, — сказал доктор Сааведра. — А если бы преодолел, то не смог бы больше писать. Половой инстинкт и инстинкт творческий живут и умирают вместе. Некоторые люди, доктор Хэмфрис, сохраняют молодость дольше, чем вы можете судить по своему опыту.
   — Ему просто хотелось всегда иметь под рукой проститутку. Вы это называете любовью?
   — Давайте вернемся к письму… — предложил доктор Пларр.
   — А что вы называете любовью, доктор Хэмфрис? Свадьбу по расчету в испанском духе? Многодетное семейство? Позвольте вам сказать, что я и сам когда-то любил проститутку. Такая женщина может обладать большим великодушием, чем почтенная матрона из Буэнос-Айреса. Как поэту мне больше помогла одна проститутка, чем все критики, вместе взятые… или преподаватели литературы.
   — Я думал, вы не поэт, а прозаик.
   — По-испански «поэт» не только тот, кто пишет рифмами.
   — Письмо! — прервал доктор Пларр. — Попытаемся закончить письмо прежде, чем мы покончим с лососиной.
   — Дайте спокойно подумать… Вступительная фраза — ключ ко всему остальному. Надо найти верный тон, даже верный ритм. Верный ритм так же важен в прозе, как верный размер в стихотворении. Лососина отличная. Можно попросить еще бокал вина?
   — Если напишете письмо, пейте хоть целую бутылку.
   — Сколько шума из-за Чарли Фортнума, — сказал доктор Хэмфрис. Он доел свою лососину, допил вино, теперь ему больше нечего было бояться. — Знаете, возможна и другая причина его исчезновения: он не хочет стать отцом чужого ребенка.
   — Я предпочел бы начать письмо с описания личности жертвы, — объявил доктор Сааведра, помахивая шариковой ручкой; кусочек лососины прилип к его верхней губе. — Но почему-то образ сеньора Фортнума от меня ускользает. Приходится вычеркивать чуть не каждое слово. В романе я бы мог создать его образ несколькими штрихами. Мне мешает то, что речь идет о живом человеке. Это подрезает мне крылья. Стоит написать фразу, как я чувствую, будто сам Фортнум хватает меня за руку и говорит: «Но я ведь совсем не такой».
   — Позвольте мне налить вам еще вина.
   — Он мне говорит и другое, что меня тоже смущает: «Почему вы пытаетесь вернуть меня к той жизни, которую я вел, к жизни унылой и лишенной достоинства?»
   — Чарли Фортнума больше заботило, хватит ли ему виски, достоинство мало его заботило, — бросил доктор Хэмфрис.
   — Вникните поглубже в чей-нибудь характер, пусть даже в свой собственный, и вы обнаружите там machismo.
   Шел одиннадцатый час, и на террасу стали стекаться посетители ужинать. Они шли с разных сторон, огибая столик доктора Пларра, словно кочевники, обходившие скалу в пустыне; некоторые из них несли детей. Ребенок, похожий на воскового божка, прямо сидел в коляске; бледная трехлетняя девочка в голубом нарядном платьице ступала по мраморной пустыне, пошатываясь от усталости, в ее крошечных ушках были продеты золотые серьги; шестилетний мальчик топал вдоль стены террасы, зевая на каждом шагу. Можно было подумать, что все они пересекли целый континент, прежде чем сюда попасть. На рассвете, опустошив это пастбище, кочевники соберут свой скарб и двинутся к новому привалу.
   Доктор Пларр с нетерпением сказал:
   — Верните мне письмо. Я хочу послать его таким, как есть.
   — Тогда я не смогу поставить свою подпись.
   — А вы, Хэмфрис?
   — Я не подпишу. Теперь вы меня не запугаете. С лососиной я покончил.
   Пларр взял письмо и разорвал его пополам. Он положил на стол деньги и поднялся.
   — Доктор Пларр, я жалею, что вас рассердил. Стиль у вас неплохой, но он сугубо деловой, и никто не поверит, что письмо писал я.
   Пларр пошел в уборную. Умывая руки, он подумал: я похож на Пилата; но это была та тривиальность, которую доктор Сааведра не одобрил бы. Мыл руки он тщательно, словно собираясь обследовать больного. Вынув руки из воды, он посмотрел в зеркало и спросил свое озабоченное отражение: женюсь я на Кларе, если они убьют Фортнума? Это не обязательно: Клара вовсе не рассчитывает, что он на ней женится. Если она получит в наследство поместье, она сможет его продать и уехать домой в Тукуман. А может быть, снимет квартиру в Буэнос-Айресе и будет есть пирожные, как его мать. Для всех будет лучше, если Фортнум останется жив. Фортнум будет лучшим отцом ребенку, чем он: ребенку нужна любовь.
   Вытирая руки, он услышал за спиной голос доктора Сааведры:
   — Вы считаете, доктор, что я вас подвел, но вы не знаете всех обстоятельств.
   Романист мочился, завернув правый рукав своего голубовато-серого пиджака, — он был человек брезгливый.
   Доктор Пларр ответил:
   — Мне казалось, что, давая вам на подпись письмо, пускай даже плохо написанное, я не прошу слишком многого. Ведь речь идет о человеческой жизни!
   — Пожалуй, мне лучше объяснить вам подлинную причину моего отказа. Сегодня мне одной пилюли будет мало. Мне нанесли большой удар. — Доктор Сааведра застегнул брюки и повернулся. — Я говорил вам о Монтесе?
   — О Монтесе? Нет, такого имени не помню.
   — Это молодой прозаик из Буэнос-Айреса — теперь уже не такой молодой, кажется, старше вас, годы бегут. Я помог ему опубликовать первый роман. Очень необычный роман. Сюрреалистический, но превосходно написанный. Издательство «Эмесе» его забраковало. «Сур» отклонил, и мне удалось уговорить моего издателя принять рукопись, пообещав, что я напишу о ней положительную рецензию. В те дни я вел в газете «Насьон» еженедельную колонку, весьма и весьма влиятельную. Монтес мне нравился. У меня было к нему что-то вроде отеческого чувства. Несмотря на то, что последние годы в Буэнос-Айресе я встречался с ним очень редко. Пришел успех — и у него появились новые друзья. И все же при всякой возможности я хвалил его. А теперь взгляните, что он написал обо мне. — Он вынул из кармана сложенную газету.
   Это была длинная, бойко написанная статья. Темой ее было отрицательное влияние эпической поэмы «Мартин Фьерро» [поэма Хосе Рафаэля Эрнандеса (1834-1886) о тяжкой доле гаучо] на аргентинский роман. Автор делал поблажку для Борхеса, нашел несколько хвалебных слов для Мальеа и Сабато, но жестоко насмехался над романами Хорхе Хулио Сааведры. В тексте так и мелькал эпитет «посредственность», а слово «machismo» издевательски повторялось чуть не в каждом абзаце. Была ли это месть за покровительство, когда-то оказанное ему Сааведрой, за все назойливые советы, которые, вероятно, ему приходилось выслушивать?
   — Да, это предательство, — сказал доктор Пларр.
   — Он предал не только меня. Он предал родину. «Мартин Фьерро» — это и есть Аргентина. Мой дед был убит на дуэли. Он дрался голыми руками с пьяным гаучо, который нанес ему оскорбление. Что было бы с нами сегодня, — доктор Сааведра взмахнул руками, словно обнимая всю комнату от умывальника до писсуара, — если бы наши отцы не почитали machismo? Смотрите, что он пишет о девушке из Сальты. Он даже не понял символики того, что у нее одна нога. Представьте себе, как бы он издевался над стилем вашего письма, если бы я его подписал! «Бедный Хорхе Хулио! Вот что происходит с писателем, который бежит от своей среды и скрывается где-то в провинции. Он пишет, как конторщик». Как бы я хотел, чтобы Монтес был здесь, я бы показал ему, что значит machismo. Прямо здесь, на этом кафельном полу.
   — У вас есть при себе нож? — спросил доктор Пларр, тщетно надеясь вызвать у него улыбку.
   — Я дрался бы с ним, как мой дед, голыми руками.
   — Ваш дед был убит, — сказал доктор Пларр.
   — Я не боюсь смерти, — возразил доктор Сааведра.
   — А Чарли Фортнум ее боится. Это такая мелочь — подписать письмо.
   — Мелочь? Подписать такую прозу? Мне было бы легче отдать свою жизнь. О, я знаю, это невозможно понять, если человек не писатель.
   — Я стараюсь понять, — сказал доктор Пларр.
   — Вы хотите привлечь внимание к делу сеньора Фортнума? Правильно?
   — Да.
   — Тогда вот что я вам посоветую. Сообщите газетам и вашему правительству, что я предлагаю себя в заложники вместо него.
   — Вы говорите серьезно?
   — Совершенно серьезно.
   А ведь это может подействовать, подумал доктор Пларр, есть маленькая возможность, что в такой сумасшедшей стране это подействует. Он был тронут.
   — Вы храбрый человек, Сааведра, — сказал он.
   — По крайней мере я покажу этому щенку Монтесу, что machismo не выдумка автора «Мартина Фьерро».
   — Вы отдаете себе отчет, что они могут принять ваше предложение? — спросил Пларр. — И тогда больше не будет романов Хорхе Хулиа Сааведры, разве что вас читает Генерал и в Парагвае у вас много почитателей.
   — Вы протелеграфируете в Буэнос-Айрес и в лондонскую «Таймс»? Про «Таймс» не забудете? Два моих романа были изданы в Англии. Да, еще и в «Эль литораль». Надо им позвонить. Похитители наверняка читают «Эль литораль».
   Они вдвоем зашли в пустую комнату директора ресторана, и доктор Пларр набросал телеграммы. Повернувшись, он заметил, что глаза доктора Сааведры покраснели от непролитых слез.
   — Монтес был мне все равно что сын, — сказал Сааведра. — Я восхищался его книгами. Они были так не похожи на мои собственные, но в них были свои достоинства… Я отдавал дань этим достоинствам. А он, как видно, всегда меня презирал. Я старый человек, доктор Пларр, так что смерть все равно от меня не так уж далека. История человека, рассказанная мной директору, — человека, который сюда врывается, должна была лечь в основу моего нового романа, я собирался назвать его «Незваный гость», но, вероятно, он так и не будет дописан. Даже когда я задумал роман, я знал, что это скорее его тема, а не моя. Когда-то я давал ему советы, а теперь, как видите, собрался ему подражать. Подражать — право молодости. Я предпочту смерть, но такую, какую даже Монтес должен будет уважать.
   — Он скажет, что и вас в конце концов погубил «Мартин Фьерро».
   — Большинство из нас в Аргентине губит «Мартин Фьерро». Но человек вправе сам выбрать день своей смерти.
   — Чарли Фортнуму не дают этого выбора.
   — Сеньор Фортнум стал жертвой непредвиденного стечения обстоятельств. Согласен, это не похоже на достойную смерть. Скорее, на уличную катастрофу или на тяжелый грипп.
 
   Доктор Пларр предложил отвезти Сааведру домой на машине. Писатель еще ни разу не приглашал его к себе, и он воображал, что тот живет в каком-нибудь старинном доме в колониальном стиле с зарешеченными окнами, выходящими на тенистую улицу, с апельсиновыми деревьями и лапачо в саду, — в доме, таком же парадном и старомодном, как его одежда. Быть может, на стене висят портреты прадеда — губернатора провинции — и деда, убитого гаучо.
   — Это недалеко. Мне нетрудно дойти пешком, — сказал Сааведра.
   — Пожалуй, нам стоит еще немного обсудить ваше предложение, договориться, как получше его осуществить.
   — Это уже от меня не зависит.
   — Не совсем так.
   В машине доктор Пларр объяснил писателю, что с того момента, как его предложение будет опубликовано в «Эль литораль», за ним станет следить полиция.
   — Похитителям ведь надо с вами связаться и предложить какой-то способ обмена. Проще, если вы сегодня уедете, прежде чем полиция обо всем этом узнает. Вы можете скрыться у кого-нибудь из ваших приятелей за городом.
   — А как похитители меня найдут?
   — Ну, хотя бы через меня. Они, вероятно, знают, что мы с сеньором Фортнумом друзья.
   — Не могу же я бежать и скрываться, как преступник.
   — Иначе им будет трудно принять ваше предложение.
   — Кроме того, — сказал доктор Сааведра, — я не могу бросить работу.
   — Но вы же можете взять ее с собой.
   — Вам легко так говорить. Вы можете лечить пациента где угодно, ваш опыт всегда при вас. А моя работа связана с моим кабинетом. Когда я приехал из Буэнос-Айреса, я почти год не мог взяться за перо. Моя комната казалась мне гостиничным номером. Чтобы писать, нужен домашний очаг.
   Домашний очаг… Доктор Пларр был поражен, обнаружив, что писатель живет недалеко от тюремной стены, в доме даже более современном и убогом, чем тот, в котором жил он сам. Серые многоквартирные дома стояли квадратами и словно являлись продолжением тюрьмы. Так и казалось, что корпуса обозначены буквами А, Б и В для различных категорий преступников. Квартира доктора Сааведры находилась на третьем этаже, а лифта не было. У подъезда дети играли в нечто вроде кеглей консервными банками, и по всей лестнице Пларра преследовал запах кухни. Доктор Сааведра, видно, почувствовал, что тут нужны объяснения. Постояв на втором этаже, чтобы перевести дух, он сказал:
   — Вы же знаете, что писатель не наносит визитов, как врач. Он постоянно живет со своей темой. Я пишу о народе, и мне было бы не по себе в буржуазной обстановке. Добрая женщина, которая у меня убирает, — жена тюремного надзирателя. Здесь я чувствую себя в подходящем milieu [окружении (франц.)]. Я вывел ее в последней книге. Помните? Там ее зовут Катерина, она вдова сержанта. Кажется, мне удалось ухватить ее образ мыслей. — Он открыл дверь и сказал с вызовом: — Вот вы и попали в самую сердцевину того, что мои критики называют миром Сааведры.
   Как выяснилось, это был очень маленький мир. У доктора Пларра создалось впечатление, что долгие занятия литературой не принесли писателю заметных материальных благ, если не считать приличного костюма, до блеска начищенных туфель и уважения директора ресторана. Столовая была узкой и длинной, как железнодорожное купе. Единственная полка с книгами (большинство из них самого Сааведры), ломберный стол, который, если его раздвинуть, занял бы почти всю комнату, картина XIX века, изображавшая гаучо на коне, кресло и два жестких стула — вот и вся обстановка, не считая громадного старинного шкафа красного дерева, который когда-то украшал более просторные покои, поскольку верхние завитушки в стиле барокко пришлось спилить из-за низкого потолка. Две двери, которые доктор Сааведра поспешил захлопнуть, на минуту приоткрыли Пларру монашескую кровать и кухонную плиту с выщербленной эмалью. В окно, затянутое ржавой противомоскитной сеткой, доносился лязг жестянок, которыми внизу играли дети.
   — Могу я предложить вам виски?
   — Совсем немного, пожалуйста.
   Доктор Сааведра открыл шкаф — он был похож на огромный сундук, где в чаянии отъезда сложили имущество, накопленное за целую жизнь. Там висели два костюма. На полках вперемешку лежали рубашки, белье и книги; в глубине среди каких-то вещей прислонился зонтик; с перекладины свисали четыре галстука; на дне лежала пачка фотографий в старомодных рамках вместе с двумя парами туфель и какими-то книгами, для которых не нашлось другого места. На полочке над костюмами стояли бутылка виски, наполовину пустая бутылка вина, несколько бокалов — один из них с отбитыми краями, хлебница и лежали ножи и вилки.
   Доктор Сааведра сказал с вызовом:
   — Тут тесновато, но, когда я пишу, я не люблю, чтобы было слишком просторно. Пространство отвлекает. — Он смущенно посмотрел на доктора Пларра и натянуто улыбнулся. — Это колыбель моих персонажей, доктор, поэтому для всего остального мало места. Вам придется меня извинить — я не могу предложить вам льда: утром испортился холодильник, а монтер еще не явился.
   — После ужина я предпочитаю виски неразбавленным, — сказал доктор Пларр.
   — Тогда я достану вам бокал поменьше.
   Чтобы дотянуться до верхней полки, ему пришлось встать на носки своих маленьких сверкающих ботинок. Дешевый пластмассовый абажур, раскрашенный розовыми цветами, которые слегка побурели от жары, едва скрадывал резкость верхнего света. Глядя, как доктор Сааведра с его сединой, голубовато-серым костюмом и ослепительно начищенными ботинками достает бокал, доктор Пларр был так же удивлен, как когда-то, увидев девушку в ослепительно белом платье, выходившую из глинобитной лачуги в квартале бедноты, где не было водопровода. Он почувствовал к доктору Сааведре уважение. Каковы бы ни были его книги, его одержимость литературой не казалась бессмысленной. Ради нее он готов был терпеть бедность, а скрытую бедность куда тяжелее вынести, чем откровенную. Чего ему стоило навести лоск на ботинки, выгладить костюм… Он не мог позволить себе разгильдяйства, как молодые. Даже стричься полагалось регулярно. Оторванная пуговица обнаружила бы слишком многое. В истории аргентинской литературы он, вероятно, будет помянут только в подстрочном примечании, но это примечание он заслужил. Бедность комнаты была подтверждением неутомимой преданности литературе.
   Доктор Сааведра засеменил к нему с двумя бокалами.
   — Сколько, по-вашему, нам придется ждать ответа? — спросил он.
   — Ответа может и не быть.
   — Кажется, ваш отец числится в списке тех, кого они требуют освободить?
   — Да.
   — Представляю себе, как странно вам было бы увидеть отца после стольких лет. Какое счастье для вашей матери, если…
   — По-моему, она предпочла бы знать, что он мертв. Ему нет места в той жизни, которую она ведет.
   — А может быть, если сеньор Фортнум вернется, его жена тоже не будет ему рада?
   — Почем я могу это знать?
   — Бросьте, доктор Пларр, у меня же есть друзья в доме сеньоры Санчес.
   — Значит, она была там опять? — спросил доктор Пларр.
   — Я ходил туда сегодня под вечер, и она была там. Все с ней носились — даже сеньора Санчес. Может быть, она надеется ее вернуть. Когда доктор Беневенто пришел осматривать девушек, я проводил ее в консульство.
   — И она вам рассказала обо мне?
   Его раздосадовала ее несдержанность, но вместе с тем он почувствовал облегчение. Он избавлялся от необходимости соблюдать тайну. В городе не было никого, с кем бы он мог поговорить о Кларе, а где же найдешь лучшего наперсника, чем собственный пациент? Ведь и у доктора Сааведры есть тайны, которые он не захочет сделать общим достоянием.
   — Она рассказала мне, как вы были к ней добры.
   — И это все?
   — Старые друзья понимают друг друга с полуслова.
   — Она — одна из тех, с кем вы там бывали? — спросил доктор Пларр.
   — По-моему, с ней я был только раз.
   Доктор Пларр не почувствовал ревности. Представить себе, как обнаженная Клара при свете свечи ждет, пока доктор Сааведра вешает свой голубовато-серый костюм, было все равно что смотреть с верхнего ряда галерки грустную и в то же время комическую сцену. Расстояние так отдаляло от него действующих лиц, что он мог ощущать лишь легкое сочувствие.
   — Значит, она вам не очень понравилась, раз вам не захотелось побыть с ней еще раз?
   — Дело не в том, понравилась мне она или нет, — сказал доктор Сааведра. — Она славная девушка и к тому же довольно привлекательная, но в ней нет того особенного, что мне требуется. Она никогда не производила на меня впечатление как личность — извините, если я выражаюсь языком критики, — личность из мира Хорхе Хулио Сааведры. Монтес утверждает, что этот мир не существует. Что он знает, сидя там, в Буэнос-Айресе? Разве Тереса не существует — помните тот вечер, когда вы с ней познакомились? Я не пробыл с нею и пяти минут, как она стала для меня девушкой из Сальты. Она что-то сказала — даже не помню, что именно. Я был с ней четыре раза, а потом мне пришлось от нее отказаться — слишком многое из того, что она говорила, не ложилось в мой образ. Мешало моему замыслу.
   — Клара родом из Тукумана. Вы ничего от нее не почерпнули?
   — Тукуман мне не подходит. Мое место действия — это районы контрастов. Монтес этого не понимает. Трелью… Сальта. Тукуман нарядный город, окруженный полумиллионом гектаров сахарного тростника. Сплошная ennui [тоска (франц.)]. Ее отец работал на уборке сахарного тростника, не так ли? А брат пропал.
   — Мне казалось, что это подходящий для вас сюжет, Сааведра.