Хорошо, что театр есть. Я САМ ХОЧУ ОСТАТЬСЯ В ЭТОМ ТЕАТРЕ, в кругу своих хороших друзей. И хорошо еще, что не хуже, что не на общих, тяжелых работах, что можно заниматься любимым делом, искусством помогать людям остаться людьми, сохранить или обрести достоинство, не отупеть окончательно, не превратиться в скотину! Ну, это ли не счастье! Это святая миссия! Не надо изменять делу, к которому призван СУДЬБОЙ! Надо работать!

ВОЛЯ-НЕВОЛЯ

   Трудно описать волнения и тревоги последних дней. 1937 год! «Густо» прибывают новые этапы. Начинается новая «волна» событий. Тревожно… непонятно, слухи разные: «освобождающихся – возвращают», «не будут освобождать по статье 58-й», «опять сроки добавляют, снимают зачеты…»
   Господи! Ни сна, ни пищи! День! Час! Минута! – как годы! Наконец, вызывают: «С вещами, на волю!»
   Вы слышали когда-нибудь эти слова?! Уже не веришь… Нет! Не может быть!
   Расписался. Получил ПАСПОРТ! Пятигодичный! Деньги, паек на четверо суток (я же говорил, что я счастливый!)… Еще расписался.
   А это что? «Минус сто»! Нельзя, значит, жить в больших городах, вблизи границ, вблизи морских портов, в промышленных центрах…
   А где жить? Там, где пропишут.
   Билет выдали до Киева. Поехал…
   Как я ехал? Как в тумане… Оцепенение такое, будто это не я, будто с кем-то другим все это происходит. Замирал только, когда охранники документы проверяли… До Ленинграда несколько раз. Ленинград, Москва, Киев, ИРПЕНЬ! ДОМА!
   Отец… Мать… Сосны вокруг усадьбы. Выросли как! Я их сажал двенадцать лет назад. Сюда мама часто ходила, слезами поливала… вырос лес! Господи!!! Я – дома!.. Вот мои рисунки киноартистов: Мэри Пикфорд, Глория Свенсон, Гарри Пиль. Коллекция бумажных денег, книги, книги… Потрогать… прикоснуться. Отец старый очень почему-то… а ведь ему, кажется, нет и семидесяти.
   Свобода! Непривычно совсем, совсем… Значит, можно идти куда хочешь? Пошел! Пошел по дороге, пошел полем, лесом, ложился в траву на спину, глядел на вечное синее небо, на живые, тающие облака. Вставал, опять шел. Шел вперед, без цели, без охраны, без конвоя, без надзора, без разрешения!..
   Вечером мать сказала мне почему-то шепотом: «Тут, когда еще не было тебя, приходили какие-то, спрашивали…» Спрашивали… Вот он, знакомый «холодок под ложечкой»! Без прописки ведь… Да… Вот тебе и без охраны…
   Ночью ходил в поле, соломы украл, принес для подстилки, козе травы накосил. Привязать бы козу на поляне к колышку – веревки нет… Подождите, милые мои, родные, все будет, все сделаю!
   Ничего я не сделал, совсем ничего…
   В Киеве начальник управления культуры сказал мне, что у нас безработных нет, а в театрах не будет для меня больше места. Поехал в Белую Церковь – сто километров от Киева, там разрешена прописка. Предложил себя в театр. Рады. Пошли в НКВД выяснять… Выяснили… Можно, но… но отвечать за меня режиссер не хочет: у него семья… В Ирпене в мое отсутствие опять приходили.
   Уехал в Барышевку. Устроился работать слесарем в весоремонтную мастерскую. Через месяц хозяйка, где я снимал угол, отказала: приходили из милиции. Вернулся в Ирпень. «Сыночек, уезжай! Тут все время о тебе спрашивают. Весь Ирпень знает, что ты вернулся. Спрашивали, где ты, а я не знаю».
   Уехал в Харьков. Там училась в институте физкультуры сестра, жила в общежитии. Пошел к начальнику управления культуры.
   – Актер нужен?
   – Конечно! Я вас сейчас познакомлю с директором и главным режиссером хорошего театра. – Позвонил по телефону: – Я хорошего актера вам нашел. Приходите!
   Пришли: директор Чигринский, режиссер Мальвин.
   – Очень хорошо. Можете поехать на гастроли?
   – Куда угодно!
   Поехал. Выглядело так, будто меня рекомендовал начальник управления культуры! Меня ни о чем не спрашивали. А я ничего и не говорил. Рабоче-колхозный театр № 4 (РКТ-4). Работаю!! Купянск, Дебальцево, Донецк. «Анна Каренина», «Слава». Зарплату получаю! Живу! Родителям не пишу. Они знают, что я в Харькове, у сестры. Мама уже не плачет. У нее там внук, Леопольдик, ему пять лет, и бабушка сердце свое целиком отдала ему – утешение. Слава богу!
   Прошел месяц, забрали того, кто меня рекомендовал. Меня пригласил директор.
   – Откуда вы?
   Я рассказал все.
   – Ради бога, уезжайте! Получите за две недели вперед и уезжайте.
   Уехал под Москву, на станцию Заветы Ильича, там жила моя двоюродная сестра, она меня приютила. Подрабатывал на дачах. Крыши, заборы ремонтировал, дрова пилил. Однажды ткнул пальцем в географическую карту СССР, стараясь метить повыше и поправее, и попал в Омск.
   Как ехал и как устроился – этого не забыть!.. Вещей никаких, все на себе, денег – три пятерки в кармане, билет в общем вагоне. Трое суток на верхней полке. Продуктами на дорогу сестра снабдила. Ничего. Хорошо.
   Поезд пришел ночью. Мороз -30. Я в ботиночках, в пальто на «рыбьем меху», на голове – шляпа…
   Вокзал забит пассажирами, присесть негде. До города, оказывается, семь километров. Трамвай. Последний. Надо ехать. Адреса, конечно, никакого нет. Ничего – «ангел-хранитель» поможет! Стенки в трамвае покрыты толстым слоем льда. Двери не закрываются. Ноги замерзают, надо топтаться все время. Пустой трамвай. Приехали.
   Темно. Никого. Вдали огонек. Бегом туда. Оказывается, «забегаловка»! Еще не закрыта! Стулья на столах ножками кверху – уборка. В углу вроде кто-то спит за столом… За стойкой буфетчица щелкает на счетах.
   – Закрыто! Закрыто!
   – Я на минутку! Разрешите погреться! Может, чай есть?!
   Посетитель за столиком зашевелился.
   – Друг!.. Выпей со мной! Все паразиты бросили меня! Я что, не человек?
   В общем, я с ним выпил и закусил и пошел к нему ночевать. Оказалось – заведующий Домом колхозника. Больше я его не видел, а жил бесплатно в этом Доме целую неделю! Вот какие чудеса творит «ангел-хранитель»!
   В Омске меня и прописали, и приняли в ТЮЗ, хотя я все рассказал о себе.
   Уже декламировал на избирательном участке:
 
Мы знаем людей и видим дела,
А правду – мы сердцем чуем.
За сталинский путь, прямой, как стрела,
Мы все, как один, голосуем!
 
   Из Заветов Ильича я получил письмо. Оказывается, и там уже спрашивали…
   В театре в Омске я много и успешно работал. В Омске женился на актрисе Т. В. Рэй. В 1939 году родился мой сын Владислав. В Омске ко мне хорошо относились, но… Дружить со мной было непохвально, что ли, не особенно «престижно» и небезопасно… Про меня все знали. Я не афишировал ничего, но и не скрывал. В анкетах писал правду: «Соц. происхождение – дворянин». «Судимость – Особое совещание ОГПУ, статья 58, срок 10 лет». Это тебе не Герой Соц. Труда, не орденоносец, а «недострелянный классовый враг», явно. Многие, особенно начальство, думали так: «Лучше пусть меня обвинят в чрезмерной бдительности, чем в отсутствии классового чутья». Время суровое. Было объявлено «обострение классовой борьбы», поэтому к «чуждым элементам» относились, мягко говоря, не очень дружелюбно.
   Уехал я в Таганрог: все же Сибирь, Север, холод – столько лет! Можно понять желание погреться у южного моря. Год работал там успешно! Вызвали в милицию, перечеркнули паспорт и приказали как «нарушителю закона» выехать из города в двадцать четыре часа. «Погрелся». Оказывается, город стал «режимным»! А ведь работал хорошо, успешно, интересно. Был режиссером и героем в театре! Ну что ж, спасибо, что не посадили…
   «Нарушитель» уехал обратно в Омск. ТЮЗ, театр драмы. Опять интересная, творческая работы, успех, любимая семья, возможность помогать родителям. Перспективы!
   И вдруг война! Беженцы, скудный паек, пустой рынок. Родители и сестра в Киеве, связь потеряна… А в театре – чудо как хорошо! Занят во всем репертуаре. Новые, прекрасные партнеры: Вахтеров, Ячницкий, Лукьянов. Вахтанговский театр – в нашем здании. Режиссеры – Симонов, Дикий, Охлопков. Спектакли идут через день: у них «Кутузов» – у нас «Кутузов», у них премьера «Много шуму из ничего» – у нас премьера «Ночь ошибок». И кружок самодеятельности, и дома дел полно. Моя жена – балетмейстер в театре и в Доме пионеров. Владику два года. Трудно, но интересно и хорошо было…
   Жили мы в парке. Буквально. Бывший дом губернатора – Дом пионеров, а в парке Дома пионеров – бывший домик садовника губернатора. Хороший домик, двухкомнатный, одноэтажный, без водопровода, с печным отоплением. Одну комнату уступили беженцам. Кухня общая. Нам эту «квартиру» дали потому, что мы вели кружки в Доме пионеров – драматический и танцевальный. (Помню, репетировал я «Снегурочку» Островского. Маленькая Верочка: «Мама! Любви хочу! Любви девичьей!» Директор Дома пионеров возмутилась: «Запрещаю!» Сейчас эта Верочка Михайлина – народная артистка.)
   Вот там я и получил повестку: «Выехать из города в течение 48 часов». Руководство театра возмущалось: репертуар под угрозой срыва.
   – Идите, хлопочите! Просите, чтобы не выселяли. (А сами не хлопочут: боятся, как бы чего не вышло.)
   Ну, написал я заявление с просьбой разрешить мне остаться в театре. Я все, мол, осознал, исправился, больше не буду…
   А надо было уехать. В район. Приезжать – играть! Не умел я комбинировать…
   Днем пришли. Трое. Я ребенка купал в тазике. Велели сесть на стул в стороне. Обыск. Мокрый мальчишка плачет.
   – Разрешите ребенка одеть!
   Пришла теща, унесла Владика на кухню. (Я увижу его только через пять лет.) При обыске разбросали все книги, забрали письма родителей и фотографии… жены. В обнаженном виде. У нее была чудесная фигура, какая и должна быть у балерины, прошедшей школу Большого театра. Я сам фотографировал ее, у меня был «Фотокор». Много было разных снимков, но эти, «неприличные», я хранил в книжке. Вот их и взяли. Я протестовал: «Вы не имеете права! Это личное, интимное, никого не касается!..» Потом следователь со своими помощниками разглядывал эти снимки, обменивался впечатлениями и циничными замечаниями… Я не мог дать ему по морде – был привязан к стулу. Только плакал от беспомощности. И помню это! Помню за все время, за все годы мук, пыток, боли – помню и не прощу! Не могу простить это оскорбление! Если меня били резиновым жгутом за то, что я произнес нерусское, непонятное им слово – «реабилитируют», – простить можно: они же неграмотные! А потом, они же не допускали непризнания вины! «Это клевета на органы! У нас зря не берут!» Поэтому, если заявить, что ни в чем не виноват, – готов уже и срок, и статья… Все это дико, жутко, больно…
   Опять статья 58, опять «особое совещание», разница только в сроке: первый раз осужден на десять лет, теперь на пять.
   Опять одиночная камера.
   И, как ни странно, снова это удивительное чувство внутренней свободы. Несмотря на решетки, стены, допросы, ложные обвинения, угрозы, пытки. Я все время искал и находил в себе возможность смотреть на все это чуть-чуть со стороны, видеть «мизансцену», «диалог», «развитие действия», ощущать себя в «предлагаемых обстоятельствах».
   А чего стоит одно сознание того, что ты сам волен распоряжаться собственной жизнью! Волен сам решать, жить или не жить. Заключенному ведь не дают такого выбора: отбирают ремень, подтяжки, срезают металлические пуговицы, отнимают шнурки, сохраняют круглосуточное освещение, наблюдают через глазок, постоянно обыскивают, не разрешают днем спать, ночью тревожат. И все это, как ни странно, для того, чтобы лишить заключенного возможности покончить с собой. А теперь представим себе, что удалось (это невероятно!) припрятать где-то, допустим, в рукаве, в манжете рубашки, лезвие бритвы! А? Это создает ликующее чувство независимости! Это ощущение безграничной свободы! «Вы всеми силами держите меня в тюрьме и понятия не имеете, что я в любой миг, зависящий только от меня, могу освободиться от вашей власти и уйти совсем!» А мне действительно удалось кое-что припрятать в манжете рубашки: на ботинках когда-то были металлические крючки для шнурков. При досмотре крючки были вырваны. Один случайно остался. Я его вынул, выпрямил, наточил на цементном полу, спрятал и стал независим. Я – что? Очень хотел умереть? Отнюдь! Я хотел жить. Но я не хотел, чтобы это зависело от кого-то. «Я! Я сам! Я так хочу! Я могу!.»
   Я много двигался – пять, десять километров в день отмерял. Работал обязательно. Как? Например, штопал носки. Занятие? О, это была сложная и интересная процедура! Во-первых, нужно найти и сохранить «иголку» – подходящую рыбью кость. Во-вторых, добыть нитки из этого же носка, распустив немного верхнюю часть. Дальше носок надевается на деревянную ложку, затем «иголкой» делается дырочка в нужном месте, нитку кончиком вдеваешь осторожненько в дырочку и протягиваешь. Потом то же самое – в обратную сторону. И еще… И еще… Много раз. А потом сооружается поперек плетеночка-клеточка. Наконец после многих переделок – классическая штопка готова, размером 5 на 5 сантиметров. А прошло дней десять! Это ведь тоже была своеобразная форма протеста, форма вызова: трудиться не разрешалось. Заключенный должен чувствовать себя все время безнадежно угнетенным, одиноким, подавленным, беспомощным, слабым, виноватым во всем, в чем бы его ни обвинял следователь! Адская система воздействия на психику узника! А тут вдруг человек, уверенный в себе! Разрушается система! Это помогло выжить, сохранить человеческое достоинство, быть готовым встретить любые трудности, любые неожиданности.
   Когда через полгода после окончания следствия и объявления приговора особого совещания (пять лет лагерей) перевели меня в «пересылку», где собрано более сотни самых разнообразных зеков, я сразу «сыграл» роль старосты и не без усилий, конечно, «захватил власть». Устроился на столе (с двумя помощниками под столом)! – единственном месте, где можно было лежать. А все остальные сидели на полу, спина к спине, как обычно.
   Правда, через десять дней, когда меня вызвали на этап в числе еще сорока человек, а потом через два часа вернули по обычной «недоработке» (то ли транспорта не хватило, то ли конвоя не было), «власть» в камере уже была захвачена, и я сидел на полу еще неделю, пока следующим этапом не угнали наконец в колонию.
   В «пересылке» была возможность познакомиться с людьми. В большинстве – интеллигенция. Пожилые. Педагоги, инженеры, военные. Немцев много, видимо, из области. Больные, грязные, перепуганные, голодные…
   Следствие не было таким жестоким, как когда-то. Даже «разговорчики» допускались. Следователь «снисходил» до того, что рассказывал о событиях на фронте, в частности о разгроме немцев под Москвой.
   Внезапно зачитывал мне показания моих друзей-актеров. Все осуждали и оговаривали меня: «…он говорил, что в газетах пишут, как в Германии выдают по сто грамм масла, а у нас, мол, и этого нет. …он говорил, что наше бездарное командование не сумело организовать оборону, …как Сталин мог допустить неожиданное нападение фашистов, …говорил, что на базаре картошки не стало…» Помню, одна лишь Надя Сахарных, актриса ТЮЗа, сказала про меня только хорошее. Следователь издевался: «На! Читай! Любовница твоя, что ли?» И «пришивал» мне распространение «пораженческих слухов» и «агитацию против советской власти». А я удивлялся: зачем вообще ему показания Сахарных? Оставили в «деле». Зачем?..
   Страшно во время следствия было только одно: окно за спиной следователя… Комната на пятом этаже. Стул, стол, следователь, а за спиной его большое окно. Вот там-то, за этим окном, вся мука моя и боль. Следователь не подозревал ни о чем, я лишил его этого удовольствия… Дело в том, что «серый дом» НКВД возвышался как раз напротив сада Дома пионеров. А в саду – домик, а в домике – окошко, а в окошке – свет… Я вижу – это мой дом! Это мой свет. Там Владик… Я его только что купал в тазике…
   Господи!. Я вынесу и эту пытку! Надо жить! Обязательно надо жить!

ОМСКИЕ ИТАК

   1942 год. Лагерь. ОЛП-2 (Отдельный лагпункт № 2). Обычная, знакомая картина. Такие же бараки, нары… Такие же поверки, разводы, отбои, «шмоны». Такая же пайка и баланда. Людей очень много. Тесно, грязно, холодно, голодно. Зона освещена электричеством, а в бараках – фонари «летучая мышь», железные печки-«времянки», трехэтажные нары, соломенные тюфяки. Люди все кажутся одинаковыми, одинаково грязно, плохо одеты, заросшие. Интеллигентных людей мало, уголовников мало. Такое впечатление, что это даже не люди – отупевший, безвольный «скот». Не принято спрашивать: «За что?» И так ясно, что ни убийц, ни грабителей, ни вообще преступников здесь нет – таких или расстреливают, или содержат в другом месте, тут – трудовой лагерь, «принудиловка». Общие работы – разгрузка железнодорожных вагонов, рытье котлованов под фундамент зданий, строительство овощехранилищ, дорог, насыпей, прокладка канализационных труб.
   В лагере много немцев. (В области были немецкие колонии.) Прогульщиков много, «расхитителей». Действовали строгие указы и военного времени, и от седьмого августа – Указ, по которому за собирание колосков после уборки урожая давали десять лет! Нужны были дармовые рабочие. Слабыми получались эти рабочие… Война, очередной голод. В лагере только лозунги: «Все для фронта!» А хлеба по 200 граммов давали и баланда – вода и капуста. Пухли от голода. Двигались с трудом. Очень много «отходов» было – не способны были подняться с нар, умирали. Больничный барак не вмещал всех. Пеллагра и цинга косили людей. Не успевали вывозить мертвых. Стали «актировать» доходяг – выпускать на волю, а они двигаться не могут! Ничего – лишь бы за ворота… Местных все же иногда подбирали родственники, а иногородние так и оставались там, куда успевали доползти, ими уже другая служба занималась. А жестокость оправдывалась «военным положением в стране».
   Идет, бывало, колонна на работу мимо овощехранилища. Остатки гнилой картошки белеют в темноте подсохшим крахмалом, все уставились с жадностью, смельчаки – один, другой – бросаются, подбирают эту гниль, запихивают в карманы, в рот… В них стреляют – «Назад!» Конвой выполняет свой долг: «Шаг вправо, шаг влево – оружие применяется без предупреждения…» Кто-то там остался, пробитый пулей. Ничего – «актируют». Тоже ведь фронт, только «похоронки» не отсылают родным.
   Лагерь недалеко от города, сияние видно, гудки заводов слышно. Развод рано – темно еще. Слякоть, дождь. Куда сегодня? Неизвестно. Молча идут. Шлепают шаги, тяжелое дыхание, кашель…
   И вдруг из темноты далекий женский голос: «Ко-оля-а!», и еще: «Ко-о-о-оля-а!», и еще один: «Ива-а-ан!» Идущий впереди поднял голову, приостановился: «Ой… Мария! Она…» А там: «Ива-а-ан!» – «Ма-ша-а!» – «Прекратить разговоры!» Пошли дальше шлепать по грязи… Кончилось «свидание». А все еще доносится: «Ива-ан!» – «Ко-о-ля-а!» – «Же-е-еня-а!»
   Как они там, бабы, живут? Как справляются? Ребятишки как? Свидания не дают, а письма только через полгода разрешат.
   Пришли. Разгружать кирпич! Хорошо. Копать мокрую глину труднее. А ноги в коленках сгибаются с трудом – распухли… Рассвет. «Начинай!» «Давай!» Тяжелое, больное слово это: «Давай!» И въелось это слово бичом этаким в нашу речь, в нашу подневольную жизнь! «Давай!» Со всей гадостью лагерной, с матерщиной, через все котлованы и лесоповалы, как призыв к «светлому будущему» – «ДАВАЙ!»
   Тут будка-сторожка стрелочника, печка, уголь есть, тепло. Охранник разрешил заходить погреться. Ведро нашли, воду. Собачонку мужики принесли. Заманили ее: «Тютя! тютя!» – приласкали, погладили и… убили. Просто – головой об рельс. Ободрали – и в ведро! Пятеро – один варит, остальные работают, по очереди. Соли достали у стрелочника. Сварили, съели впятером все и бульону полведра без хлеба съели. Как все завидовали им!! А что? Вареными собаками, говорят, люди туберкулез лечат. А голодные зеки что хочешь съедят! Зеки – тоже люди!..
   Всего месяца четыре пришлось мне побывать на общих работах. Нарядчик «отыскал» меня и направил как чертежника в мастерскую Туполева. Было нас там десять человек. Два конвоира водили нас ежедневно в пустую контору, где мы чертили разные детали по указанию приходившего к нам изредка бесконвойного инженера. От лагеря пять километров. Двух-трехчасовая прогулка была очень полезной. На месте мы сами себе варили суп из «сухого пайка». Никак не могли уложиться в норму – съедали за два дня все, что полагалось на десять. Но утреннюю и вечернюю кашу нам давали в лагере, хлеб тоже. Жили. Туполева мы не видели ни разу, инженера-конструктора фамилию не помню, помню инженера Оттена, который тоже заходил к нам. Он был из ЦАГИ, уже пятнадцать лет в заключении, а в Омский лагерь прибыл недавно. Три месяца я работал чертежником, пока не организовал культ-бригаду.
   Центральная культбригада создавалась постепенно. КВЧ иногда проводила в клубе мероприятия. Приказ ли какой надо было зачитать, доклад ли сделать, это всегда должно было заканчиваться художественной самодеятельностью. Однажды я выступил с чтением Маяковского и тогда же присмотрел некоторых участников. Меня Кан-Коган, начальник КВЧ, похвалил. А я ему предложил подготовить программу к Октябрьской годовщине. После нескольких удачных выступлений последовал приказ начальника управления «о создании центральной культ-бригады под руководством з/к Дворжецкого».
   Нас совсем освободили от общих работ, выделили отдельный барак, выдали новое обмундирование, разрешили мне подбирать людей из всех новых этапов, составить репертуар и действовать.
   И мы начали действовать. Пять. Десять. Двадцать пять человек! Я собрал актеров, музыкантов, литераторов, певцов, танцоров (мужчин и женщин, молодежь и пожилых) и, не хвалясь, скажу, завоевал и лагерь, и управление. Нас хвалили, поощряли, премировали и, конечно, нещадно эксплуатировали, посылали на «гастроли» во все лагеря и колонии Омского управления. А нам это не мешало. Мы были нужны – это главное!
   Мы выступали в бараках, в цехах, на строительных площадках, в поле во время сельскохозяйственных работ, в клубах, на разводах, при выходе на работу и при возвращении людей с работы. Я все больше и больше влезал в организацию быта заключенных. Это они видели, чувствовали и ценили.
   Уже потом, когда наша бригада окрепла, появился «Дядя Клим». Вскоре он стал не только самым популярным номером, но превратился в «клич», что ли, стал «защитником», «символом правды». К «Дяде Климу» обращались за помощью, угрожали «Дядей Климом», ждали его вмешательства и поддержки. А это был раешник, сочиняемый мной на местные актуальные, острые темы. Каждый раз заново. Обычно в самом финале выступления я вынимал из кармана бумагу и говорил: «Вот опять получил я письмо от Дяди Клима!» И уже в зале аплодисменты, визг, смех…
   Со временем мифический «Дядя Клим» превратился в реальное лицо – в меня. Меня стали называть дядей Климом, писали мне письма, с жалобами обращались…
   Острые критические выступления с эстрады (а шутам и комедиантам все дозволено) помогали где-то улучшить питание, облегчить режим и прочее. Я начисто отключил себя от сознания, что нахожусь в лагере, что я без всякой вины, несправедливо оторван от семьи, лишен свободы, театра… Я жил! Я занимался любимым делом. Я верил, я видел, что мы помогаем преодолевать чувство безнадежности, чувство неволи. Мы воодушевляли людей и сами обрели чувство свободы. Все для фронта, все для победы, искренне, в меру сил и своих возможностей!
   Лагерь преобразился за два года!
   Были созданы два образцовых барака, проведено электричество, получено постельное белье, сделаны кирпичные печи. Построен еще один больничный барак. Появились медикаменты и врачи.
   Лучшим рабочим на разводе стали выдавать молоко и дополнительный хлеб.
   Со временем наша культбригада окрепла и расширилась. Нам помогали начальник КВО и главный бухгалтер управления Мазепа, который создал струнный оркестр народных инструментов. В этом я совершенно не разбирался, но все же выучился играть на домре-альте. За один только первый год наш коллектив провел 250 выступлений в клубах разных лагпунктов и, пожалуй, столько же в бараках, в поле и на стройплощадках. Это был воистину колоссальный труд. Приходилось сочинять, репетировать, собирать материал, много читать, писать. Двенадцать новых программ в год! И помнить надо, что мы в лагере, что мы заключенные, связаны, как и все зеки, режимом, строгими законами лагеря – поверки, обыски, отбои, бани, конвои и пр.
   Мне была разрешена переписка раз в месяц и передача раз в месяц. Жена передавала мне книги и эстрадные миниатюры, которые я просил. Свидания не было ни разу. Мучительно было постоянно чувствовать свою беспомощность, зная, что они голодают, что Владик болеет, что жена, уходя на работу, запирает ребенка на ключ, что однажды он съел мыло, что он плохо одет, что в квартире не топят. Мальчику уже пять лет! Мне удалось тут сшить ему два костюма – матросский белый (брючки, френч с погонами, фуражка с крабом) и красноармейский (защитные бриджи, гимнастерка с погонами, пилотка со звездочкой, сапожки брезентовые и даже золотая звездочка героя). Нам шили униформу, материала было много, и портные с удовольствием выполнили мою просьбу. Труднее было передать все это. Рискнул помочь мне сам начальник КВЧ Кан-Коган.
   Здесь, в Омске, Кан-Коган, Софья Петровна Тарсис, инспектор КВЧ, очень помогали. А особенно Мария Васильевна Гусарова, инспектор КВО, не только постоянно снабжала нашу бригаду литературой, материалом, не только была нашей заступницей в трудные минуты, но и выполняла частные поручения и просьбы, не всегда безопасные для нее. Нельзя забывать, что лагерный режим запрещал всякую связь вольнонаемных, в том числе и начальства, с заключенными по 58-й статье.