Что же до отмычки к непостижному мужскому сердцу, то не так она доступна и проста, как кажется обычно опытному глазу обаятельниц. Приятель мой работал и дружил с одним немолодым евреем, всю войну провоевавшим (убежал на фронт совсем мальчишкой), а потом успешно выросшим до небольшого, но начальственного места. Словом, был завидным женихом. Но что-то не залаживалось у охотниц прямо с самого начала. Не успев закончить школу, этот привлекательный по всем статьям мужчина обладал немыслимой психологической слабинкой: в женщинах ценил он грамотность не менее наружной красоты.
   – Ты понимаешь, – говорил он моему приятелю, – уже мы выпили вина, уже она готова лечь в постель, и тут я ей даю бумагу, карандаш и говорю: а напишите здесь, пожалуйста, слово «фейерверк». И если не напишет правильно, то у меня проходит напрочь все желание.
   Нет, мы не так просты, как кажемся. В особенности если присмотреться. Как однажды мне сказал один приятель о знакомом нашем общем: стоило узнать его поближе – захотелось отойти подальше.
   А еще я расскажу сейчас историю, которая на размышления куда повыше тянет, хотя есть в ней малосимпатичные подробности. В Иерусалиме, в самом центре, некогда была лаборатория, которая противоядиями занималась. Укусил вас, например, какой-нибудь свирепый насекомый зверь – ан есть уже спасительная сыворотка некая. В которой за основу, кстати, взят как раз убойный яд напавшего злодея. Именно поэтому там содержали много скорпионов и других подобных тварей, в изобилии там были также змеи ядовитые. Еще там почему-то двух рысят кормили, крокодильчик содержался и другая незапамятная живность. Но история – о змеях. Мой приятель там работал их кормильцем. Он еще и клетки убирал и змей уже ничуть не опасался. (Не могу не рассказать, что он уволен был впоследствии по изумительной причине: дважды укусила его эфа, чей укус заведомо смертелен, а приятелю – ну хоть бы хны. Его уволили, чтоб он науку не компрометировал своей бесчувственностью подлой.) И однажды я к нему зашел как раз, когда он подопечным тварям щедро скармливал мышей. Живых, естественно. Держал в руках коробку с мышками и змеям их кидал. Ему это привычно было, я старался не смотреть. Но вдруг увидел я, что он сперва с размаху мышку бьет о камни пола, а потом только кидает змеям. Тут я отошел подальше (все равно все время слышал: шмяк, шмяк), а как только он освободился и пошли мы покурить, его немедленно спросил, зачем он это делает. А это, объяснил он мне, такой в террариуме принятый акт милосердия: те змеи, для которых он сначала мышек бьет об камень, не глотают пищу, а жуют, и он мышей таким кошмарным образом от лишнего мучения освобождает.
   Признаться, я ушел от него в легком потрясении. Мне как-то непреложно ясно стало, что Творец довольно часто поступает так и с нами, только мы это не очень понимаем. На меня эта жестокая идея так нахлынула, что хоть пиши душеспасительную книгу: неисповедимы, мол, пути и замыслы Господни, и не нам понять мышление Творца. Я, может быть, тот эпизод забыл бы за вседневной суетой, но только через день-другой нам довелось с женой из города Нетания под вечер возвращаться в маленьком автобусе. А с нами ехали пять-шесть евреев из Литвы. Точнее, их родители в Литве когда-то жили, но как только армия советская пришла (чтоб их освободить, как всем известно), то десятки тысяч были высланы в Сибирь. Соседи наши по автобусу туда еще детьми попали. А сейчас они неторопливо обсуждали, что, в Литве они останься, – никого давно бы не было в живых. И тоже неисповедимость Божьих замыслов упомянули. Оба эпизода так совпали, что зарифмовались в памяти моей.
   Эта беспорядочная глава будет состоять из разных историй, ничем между собой не связанных. Кроме единства их происхождения: я их собрал и записал когда-то. Собрал – в буквально том же смысле, что грибы: в лесу застольных разговоров, на опушках краткого случайного общения и на коротких узких просеках, что пролегают вдоль дорог, а кочевые гастролеры ездят много. Вытащить блокнот, чтоб аккуратно записать, бывает не с руки или неловко, и боишься перебить рассказчика. То на клочке бумаги подвернувшейся, то на неведомой квитанции, затерянной в кармане, то на оторванных полях газеты, часто на салфетке со стола – я наскоро записывал услышанные байки. Почерк у меня корявый с детских лет, легко себе представить, на какие закорючки переходит он в подпитии, поэтому наутро сплошь и рядом невозможно разобрать, что именно я накорябал, находясь в восторге от услышанного. Память помогает не всегда. Однако же – довольно часто. А я уже наверняка писал и ранее, что вижу мир и понимаю что-то в хаосе существования лишь через байку, анекдот, забавный случай. Ибо нету у меня того логического и аналитического мышления, которое дает возможность умным людям говорить глубокие, продуманные глупости. А мелкие житейские истории – осколки, блестки, капли, за которыми отменно ясно проступает подлинная жизнь. Ну, словом, это мне гораздо интересней и полезней рассуждений, выкладок и аргументов. А случайно подвернувшиеся чьи-то фразы – счастье столь же редкостное, как находка жемчуга в огромной куче сами знаете чего. И, например, сейчас я вспомнил (по естественной ассоциации) Зиновия Ефимовича Гердта легкие слова: наше хождение в сортир, заметил он, – это единственное в жизни удовольствие, после которого нет угрызений совести. А как в Одессе выразилась одна Древняя старушка о причинах смерти ее сверстницы: «упала ностальгия на весь организм тела».
   А порой находятся клочки с заметками совсем Далеких лет. И жуткое приятство – окунуться вдруг в то молодое время дивных замыслов и бурного кипения ума. Мой приятель, ошалев от непробудной бедности, услышал где-то, что прямо по соседству есть возможность раздобыть немного легких денег. Московский Институт мозга посулил некрупную, но плату – людям, после смерти завещающим свой череп с содержимым для научных изысканий. Он туда понесся, как ужаленный.
   – Вы обладаете какими-нибудь уникальными способностями? – сухо спросила его женщина в халате.
   – Нет, – ответил мой приятель честно, – я ничем таким не обладаю. У меня совершенно рядовой мозг, и вы его прекрасно сможете использовать для всякого сравнения с нерядовыми.
   – Но такие препараты, – возразила неприступная приемщица, – нам поставляют городские морги.
   От полного крушения финансовой мечты и от печали, что надежда возвратить долги растаивала прямо на глазах, приятель мой нашел весомый для науки довод.
   – Я живу поблизости, – сказал он вкрадчиво, – мой посвежее будет.
   А на обороте этого клочка – пометка, лаконичная донельзя: один из собутыльников на той вечерней пьянке носит кличку «Моцарт» – в честь того, что мать его работает уборщицей в консерватории. Но кто это, уже я вспомнить не могу.
   А вот еще одна того же времени (шестидесятые года) московская история. Притом, что мне особенно приятно, – связана она с устройством нашей памяти, то есть причастна к мозгу, значит – я не хаотично вспоминаю и не беспорядочно, а по ассоциации, то есть вполне пристойно.
   Мне это повестнула женщина, фамилия которой – Коллонтай (такая большевичка знаменитая была когда-то, но рассказчица возможное родство категорически отвергла). И купил ей муж машину. Поначалу она ездила довольно плохо, и однажды на какой-то улице московской повернула, где запрещено. И сразу же возник изрядно пожилой гаишник, козырнул и с вежливой суровостью сказал:
   – Нарушили серьезно, дамочка, права давайте, будем штрафовать.
   Она дала свои права, покорно приготовившись платить за нарушение. Однако милицейское лицо буквально потемнело от какой-то рвущейся наружу мысли. Он вертел ее права в руках и бормотал:
   – Коллонтай, Коллонтай, Коллонтай…
   И посветлело вдруг его лицо, он сунул ей права обратно, козырнул и радостно воскликнул:
   – Ты же в Ленина стреляла! Проезжай!
   Теперь должно быть транспортное что-то.
   Есть, конечно. Как-то мне прислала одна женщина записку. Ей рассказывал ее отец. Когда еще был молод он и не женат, повсюду порывался он сорвать цветы доступных удовольствий. И однажды в переполненном автобусе, где все они битком были набиты, попытался все же уболтать соседнюю смазливую девицу. Говорил ей что-то из привычного набора-арсенала, действующего обаятельно и часто безотказно, только девушка ему с нарочной громкостью сказала:
   – Парень, ты не только глупости болтаешь, ты еще ими и толкаешься!
   Теперь, похоже, надо что-то про любовь. Один мой друг – он родом из Одессы – в юности ходил по пятницам в общественную баню. Там в огромном общем зале были для хозяев местной жизни (то есть для партийной и коммерческой элиты) выставлены бочки для индивидуальной помывки. Сидя в этих бочках, где вода была как раз по горло, отмокали эти люди и вели между собой душевные беседы. Оказавшись как-то рядом, услыхал мой друг отменный диалог.
   – С кем ты сегодня? – спросила одна из голов другую.
   – С женой, – ответила без удовольствия вторая голова.
   – Что так? – сочувственно спросила первая.
   – Да день рождения, – откликнулась вторая с омерзением.
   Среди клочков, разложенных сейчас на моем письменном столе, – большой бумажный лист, исписанный коряво, но читабельно. Это стишок из давней и распутной молодости автора. Когда-то я его любил читать, потом забыл, он очень быстро потерялся, а теперь возник из долгого небытия, и грех его не напечатать, потому что тоже – про любовь.
 
С таким подчеркнутым значеньем,
с таким мерцанием в глазах,
с таким высоким увлеченьем -
то на порыве, то в слезах -
о столь талантливых знакомцах
(порой известных не вполне),
о стольких звездах, стольких солнцах
она рассказывала мне,
как будто Пушкин был ей братом,
и лично Лермонтов знаком,
как будто выпила с Сократом
и год жила со Спартаком.
Как будто Дант дарил ей счастье,
Шекспир сонеты посвящал
и, умирающий от страсти,
всю ночь Петрарка совращал.
Мне рассказать она спешила,
что впредь без загса и венца,
но лишь великому решила
себя доверить до конца
блестящих дней своих. И грозно
она взглянула мне в глаза…
Плестись домой мне было поздно,
и я с надменностью сказал,
что не хвастун, а тоже антик,
что инженер я и поэт, лентяй,
нахал, болтун, романтик,
и чтоб она гасила свет.
Холодный ветер плакал скверно,
метель мелодию плела,
она поверила, наверно,
и в рюмки водку разлила…
Плясали тени, плыли блики,
луну снаружи просочив…
Так приобщился я к великим,
попутно триппер получив.
 
   Теперь еще немного про высокую любовь в ее земном (буквально) проявлении. Одна моя знакомая услышала случайно разговор двух молодых российских женщин. Было это, кажется, в кафе. Одна из них похвасталась подруге, что ее так пылко полюбил мужчина некий, что сейчас он собирается в подарок ей купить клочок земли, чтобы на нем построить дом и проживать совместно. И доверительно добавила счастливица:
   – Он под Афинами собрался землю покупать. А именно в какой стране, я не скажу, чтобы не сглазить.
   Тут я, естественно, припомнил замечательно печальные слова из некоего женского письма (на сохранившемся клочке неведомой газеты были эти грустные эпистолярные обрывки): «Как, спрашивается, отличить порядочного мужчину от прохвоста, когда у них у всех на уме одно и то же?»
   А предыдущая история (тьфу-тьфу, чтобы и мне ту ситуацию не сглазить) не с клочка бумаги списана, а с некоего примечательного диска. Незнакомая мне женщина, исполненная редкого доброжелательства и зная, что мы скоро встретимся на юбилее общего приятеля, заранее на диске записала несколько отменных баек. Хорошо хоть в книге я могу ей выразить свою душевную признательность. Потому что, получая диск, я что-то маловыразительное бормотнул, мне никогда еще не делали таких подарков. Вот самая первая история оттуда.
   В полупустой трамвай, по Питеру катившийся, вошла женщина с мальчонкой лет пяти-шести, по росту судя. Непропорционально огромная голова мальчика была наглухо обмотана платком, даже лица не было видно. Очевидно, даун, бедолага, мельком подумала рассказчица. Они уселись где-то позади. И вдруг на весь трамвай раздался звонкий, бодрый и вполне здоровый голос мальчика.
   – Мама, я царь? – спросил он.
   – Сволочь ты, а не царь! – гневно ответила мать.
   Тут из пассажиров кто-то возмутился: что вы, дескать, так безжалостно и грубо обращаетесь с ребенком? Женщина ответила печально:
   – Он себе на голову надел хрустальную вазу, едем ее пилить.
   А кстати, когда я эту историю на пьянке рассказал, то наш приятель общий, врач-хирург, с энтузиазмом вспомнил полностью аналогичный случай в Вологде. Оттуда он привез такой незаурядный медицинский и житейский опыт, что для всего на свете у него теперь имеется созвучная история. К ним однажды привезли на «Скорой помощи» больного, у которого на карточке была загадочная запись состояния: «Голова в постороннем предмете». А предметом этим оказался глубоко и крепко нахлобученный ночной горшок. К удаче слесарей, которых вызвали немедленно, он был без содержимого и чистый.
   А вторую байку с диска я теперь немедля вспоминаю, как только услышу от кого-нибудь слова, какую мы великую культуру привезли с собой в Израиль (то же самое – в Америку, Германию, Австралию и всюду, куда въехали за эти годы). Этот разговор моя рассказчица услышала в кафе, которое красиво называлось «Лотос». По соседству с ней сидели две отменно принаряженные дамочки с ухоженными лицами и маникюром, столь же ярким, как и макияж. Они со вкусом обсуждали, до какой кошмарной степени отсутствием культуры надо обладать, чтобы назвать кафе названием стирального порошка.
   Мне подарили этот диск в начале всей гастроли по Америке, и я нашел там байку, ставшую предметом моей гордости на двух десятках выступлений. Я рассказывал о некоем грехе, который только в самые последние года пополнил список многочисленных еврейских виноватостей. Мне самому отменность этой байки доставляла удовольствие при каждом повторении ее.
   А место действия – опять битком набитый питерский автобус со служащим и всячески трудящимся народом. На одной из остановок втиснулся туда заметно пьяный человек, который грязным, черным матом громогласно поносил евреев. Суть же монолога, если вытащить ее из просто ругани, вся состояла в том, что это некие предательские люди, чье коварство, вероломство, ненадежность никаким словам не поддаются. Кто-то наконец в автобусе не выдержал и пьяному сказал, что женщины и дети рядом едут и нехорошо при них ругаться неприличными словами. Про евреев, мол, – пожалуйста, а мат оставьте при себе. И пьяный не обиделся и не вскипел. Он повернулся к упрекнувшему его и с горестной печалью в голосе сказал:
   – Я за него, иудиного сына, свою дочку замуж выдал, а он ехать не хочет!
   Вот я и вышел на излюбленную тему. Но сначала поясню, каким давнишним чувством я хотел бы Поделиться. Поражает меня в нашем удивительном Народе резкая и очевидная полярность умственных способностей. Точнее – их полярное распределение. На полюсе одном – отменно ясный ум, сметливость необыкновенная, и быстрота реакции, и к пониманию всего происходящего высокая способность. На полюсе другом – такие сгустки глупости, что делается страшно, ибо глупости сопутствует апломб, уверенность в непогрешимости суждений и невероятная от этого категоричность. Об активности уж нечего и говорить. Я два примера этой удивительной полярности рассказываю всюду на концертах.
   Первый – с полюса сметливости. Сегодня уже только пожилые меломаны (тоже далеко не все) припомнить могут имя некогда весьма известного молодого скрипача Буси Гольдштейна. Этот мальчик (из Одессы, разумеется, великого Столярского любимый ученик) был от роду двенадцати примерно лет, когда за яркую победу на каком-то конкурсе сам всесоюзный староста Калинин орденом его прилюдно награждал. В Москве, в Колонном зале это было. Году в тридцать четвертом приблизительно. А мама Буси незадолго до начала церемонии его в сторонку отвела и тихо, но внушительно сказала:
   – Буся! Когда дедушка Калинин на тебя нацепит орден, ты ему скажи – но громко: дедушка Калинин, приезжайте к нам в гости!
   – Неудобно, мама, – попытался Буся отказаться.
   – Ты это скажешь! – завершила мама разговор.
   И послушный мальчик Буся, когда дедушка Калинин с ласковой улыбкой мальчику вручил высокую награду, громко пригласил его приехать в гости.
   И немедленно из зала прозвучал отменно на испуг поставленный крик мамы молодого скрипача:
   – Буся! Что ты говоришь? Мы ведь живем в коммунальной квартире!
   Нет, я не поручусь за достоверность этой байки, только несомненно мне ее правдоподобие. А ордер на квартиру, говорит история, на следующий день им привезли.
   А кстати говоря, у этой мамы был и старший сын. Ничуть не меньшего таланта. Но еще играла в нем струна незаурядного авантюриста. Был он композитор, и хорошую писал он музыку, но до известности никак не получалось дотянуться. И вот в конце сороковых годов, в разгар уже забытой, к сожалению, кампании за русский приоритет (суть состояла в том, что все на свете было изобретено в России), в мире музыкантов вдруг ошеломительная новость разнеслась. В архиве некоем отыскались ноты сочинений композитора Овсяннико-Куликовского, и музыка потерянная эта – ослепительно божественной была. Такая – в духе Моцарта, но так как автор из славян, то много лучше. Называлась «Двадцать первая симфония», а значит – и другие были. Несколько из них потом нашлись. Сам этот автор не был никогда известен сочинительством, но страстью к музыке достаточно известен. Сей помещик был заядлый меломан, огромный содержал оркестр из крепостных крестьян, а как-то по душевной прихоти весь тот оркестр подарил Одесской опере. Ну словом, подходящая была фигура для превознесения и восхваления ее. Сокровищем великой классики и образцом неведомого миру симфонизма обозначили его творения умелые и быстрые музыковеды. И музыку его включили в качестве программы обязательной в репертуар всех государственных оркестров. Тиснута была заметка горделивая в Большой советской энциклопедии. А диссертаций написали по его произведениям – без счета и числа. И длилось это девять или Десять лет. Пока, не вынеся психологической нагрузки, не признался композитор Михаил Гольдштейн, что отнюдь не сочинения он отыскал в архиве некогда, а всего лишь – пожелтевшую со временем пустую нотную бумагу. А ту симфонию великую он сам и сочинил, и записал. Сначала вспыхнувший скандал замять пытались замечательно привычно: посадить решили наглого мерзавца. Даже с обыском приехали (после допроса многочасового). И хотели порнографию пришить, поскольку отыскалось некое изображение прелестной голой бабы. Мигом привезли искусствоведа. Только тот, козел нерусский, сразу же сказал, что это просто репродукция с известнейшей картины и в любом альбоме живописи есть. А больше им придраться было не к чему, но все же обещали посадить. По счастью, все закончилось газетным фельетоном, и шумиха мягко рассосалась. Кстати говоря, большую пользу принесла эта история авантюристу-композитору: коллеги принялись ему заказывать различные сюиты и сонаты, и весьма он процветал как музыкальный негр. А платили – много и исправно.
   Только я увлекся и отвлекся, а за мной ведь – байка с противоположного полюса еврейского ума. Она проста. В Америку въезжал весьма немолодой еврей, который в жизни прошлой был полковник авиации. И принимающий его чиновник (через переводчика) спросил, что побудило этого почтенных лет еврея вдруг уехать из страны, где сделал он такую явную военную карьеру. И получил незамедлительный ответ: уехал я от антисемитизма.
   – Но как это касалось лично вас? – настаивал чиновник. – Все-таки вы как-никак, но дослужились до полковника.
   И терпеливо пояснил ему еврей:
   – Смотрите сами: в семьдесят третьем году, когда израильтяне воевали, наша эскадрилья собрана была, чтобы лететь бомбить Тель-Авив. А меня – не взяли!
   Все рассказы о евреях собирая с любопытством и усердием, никак я не миную жуликов, мошенников, подонков, проходимцев, прохиндеев – яркую мозаику великой одаренности народа моего и в этих областях. А байки эти резко делятся на те, что сочиняются о нас извне, и те, что мы рассказываем сами о себе.
   Из тех, которые рождаются снаружи, как-то я одну прелестную услышал. Приятель мой, заядлый рыболов, был приглашен к костру соседними удильщиками рыбы. Это ведь занятие такое, что не мыслится без выпивки по случаю удачи, неудачи, просто пребывания на берегу, и с удочкой к тому же. Выпили они, пока уха варилась, после снова выпили, и тут уж начали знакомиться друг с другом. Имя называя и профессию. Один был инженер, один был токарь, двое, кажется, – электрики. А мой приятель, когда очередь дошла, сказал, что музыкант. Он и правда – профессиональный музыкант. Тут легкое молчание повисло, и один из рыбаков глубокомысленно заметил:
   – А музыку, ее ведь всю евреи и придумали. Чтоб можно было не работать.
   А теперь – о прохиндее, тип которого не редок в наше смутное и фальши переполненное время. Из Германии он позвонил одной моей знакомой. Назвался Гришей и сослался на того, кто дал ее домашний телефон. А дальше тоном доверительным и свойским он ей сообщил, что знает из рассказов: много лет назад ее за самиздат и за сомнительных знакомых много раз таскали в ту чекистскую контору в их когда-то общем городе. Так пусть она сейчас ему расскажет поподробней, как допрашивали там, какие задавались ей вопросы, чем ей угрожали и как выглядели внешне эти дознаватели-чекисты. Понимаете, сказал он ей безоблачно и как соратнику по делу, я в Германии пытаюсь проканать как пострадавший диссидент, и мне нужны поэтому детали и подробности – вдруг будут спрашивать, они ведь все дотошные, кретины местные.
   От ужаса и омерзения моя знакомая молчала, слушая весь этот монолог. А когда он закончился, она ни слова не могла из себя выдавить. И, сообразно личности своей молчание истолковав, спросил ее бывалый этот Гриша:
   – Что вам, жалко, что ли?
   Я постеснялся спрашивать, чем кончился их разговор. Точнее – побоялся, ибо очень не хотелось мне услышать, что великодушие и доброта моей знакомой победили отвращение от прохиндейского звонка.
   Теперь я обращусь к листку, отдельно на моем столе лежащему. Поскольку он – о прохиндеях дерзновенного ума. О тех мыслителях, чей проницательный духовный взор блуждает неотрывно по истории еврейской – в лютой жажде усмотреть и пригвоздить еще какую-нибудь пагубу, от этого народа происшедшую. Уже писал я, что мое щенячье любопытство неизменно побеждает всякую брезгливость и что я труды таких мыслителей просматриваю, если не читаю. Но одну высокую идею – прозевал по торопливости и недогляду. А уже ей много лет. Но как-то пропускал я, очевидно, и пролистывал кишение умов вокруг Хазарии. Держава эта сильно расцвела к восьмому веку новой эры (и удачно воевала, и сошлись узлом в ее столице караванные пути большой торговли) и огромное пространство занимала. А к единобожию склонясь, признали неразумные хазары государственной религией своей – иудаизм. Историки логично полагают, что большого выбора и не было: поскольку третьей по могуществу была тогда Хазария, то ни ислам (с могучим мусульманским Халифатом близость возникала бы чрезмерная), ни христианство (та же самая опасность, только с Византией) ей не подходили. Ну, конечно, и евреи крепко там подсуетились, было их какое-то количество в Хазарии (торговые пути!). А после четырех веков большого процветания – исчезла начисто могучая держава, волнами монгольского нашествия сметенная. И документов исторических почти что не осталось (достоверных), и раскопки мало принесли. Но тем и круче оказались горы измышлений споривших об этом времени историков. А поверху витает с неких пор пахучий дым российской дерзновенной мысли. Суть ее проста, как правда: не растаяла Хазария в котле плавильном исторических событий, отыскался след хазарский (как добавил бы, наверно, Гоголь). В незримые флюиды превратилось иудейское дыхание Хазарии, рассеялось в веках и злобно мстит России за свое позорное падение (забыл я сообщить источник дыма: ведь империю хазар, как померещилось сметливым патриотам, сокрушила именно Россия, а не жалкие монголы). Тут есть одна деталь немаловажная: именовался самодержец всей Хазарии – каган (отсюда и Хазарский каганат – название державы), он все бразды правления вручал доверенному и надежному лицу, а этот человек (он назывался – бек) исправно и послушно выполнял все указания сидевшего в тени владыки.
   Неужели до сих пор не догадался, проницательный читатель? Всю трагедию, постигшую Россию в прошлом веке, учинил и дьявольски успешно раскрутил не кто иной, как Лазарь Каганович! А товарищ Сталин был при нем не более чем беком. И еще один был бек – Лаврентий Берия, но тот евреем тоже был (наполовину, правда, но история на Месте не стоит), ему эта трагедия доставила большое удовольствие. А Каганович – вот злодей циничный! – даже фамилию не удосужился сменить.