А кстати, первая жена великодушно и без всякого скандала отступилась. Только слез, конечно, было много: десять лет они прожили вместе. Об одном она, смущаясь, попросила: как-нибудь поужинать втроем, чтобы увидеть ей счастливую соперницу. И ужин состоялся. И какой-то даже разговор происходил – спокойный и пристойно-вялый, словно ужинали трое сослуживцев. Андрей даже отвез потом Катю в их некогда семейный, общий Дом. Прощаясь (а она уехать собралась), она ему сказала, что сегодня поняла, что он дурак, но что она – еще побольше дура. Он тогда пожал плечами и простился с легким сердцем.
   А с Наташей переписка их горячая – внезапно кончилась. Должно быть, молодость взяла свое, она кого-то встретила, и получил Андрей последнее письмо, что ждать она не хочет, выдохлась ее любовь и пусть он больше не надеется.
   Уж лучше бы взорвалась та граната, написал Андрей в письме, которое тогда ко мне пришло. И я его переживания прекрасно понимал: однажды в лагере я видел человека, получившего такое же послание. Скорее – извещение о том, что вся былая жизнь, в которую надеялся вернуться и которая стократ прекрасней кажется из лагеря, чем есть на самом деле, – более не существует. Как будто бы отрезали ее.
   На лагерном жаргоне очень емкое есть слово для обозначения тоски, апатии, отчаянья – ну, словом, состояния, в которое впадают, – гонки. И Андрей, покуда неминуемые гонки тягостно переживал, то планы мщения задумывал, то зеркало однажды кулаком разбил, себя увидев, то кошмары его мучили во сне, то вовсе он заснуть не мог и до утра его тоска не отпускала. А потом случилось чудо. «Сейчас ты верить мне перестанешь, так как я и сам в это еще не верю, но, как говорят менты, – факты налицо». Выйдя из месячного карцера (за зеркало, скорей всего), он получил телеграмму, запоздавшую ко дню его рождения: «Поздравляю, люблю, хочу, жду. Твоя Катерина». Помните, как звали его первую жену? А далее в письме – прекрасные слова Андрея: «Мое ебало надо было видеть».
   Тут одна забавная подробность местного тюремного сидения: оттуда зэку можно позвонить на волю. Ну, не часто, но какие-то звонки позволены. И мне, советскому сидельцу, это кажется диковинным настолько, что я даже справки специально наводил: да, позволяется – родным и близким или тем, чей номер ты заранее назвал. Всего троим, но это же какое облегчение!
   И Андрей позвонил Кате, поблагодарил за поздравление и сразу же спросил, откуда в телеграмме все дальнейшие слова. Она ответила: «А я почувствовала, что ты один, что тебе больно и что пришло время тебе это сказать…»
   Такие вот высокие истории случаются, как видите, и в наше прозаическое время. И к Андрею возвратилось чувство жизни. Ждет его теперь и Катя, и их сын. Однако же тюрьма – а кто сидел, прекрасно это знает – и внутри себя готовит неожиданные пакости. Об этом очень коротко узнал я из письма: «Замочили тут козла одного, перед моими дверями сдох, собака». И хотя закрыты были зэки в камерах своих, но впредь до разбирательства всю русскую братву перевели в штрафной изолятор. Это может длиться очень долго.
   А в только что недавно наступивший Новый год жена моя, мне трубку телефона принеся в ту комнату, где я сидел, сказала шепотом: «Тут из тюрьмы тебя, из Португалии…» Такое было у нее счастливое лицо, что я вдруг остро вспомнил: и она – подруга уголовника. И на свидание в мой лагерь ездила, и ссылку отбыла со мною вместе. А Андрей кого-то упросил, чтоб разрешили позвонить по лишнему номеру. И мы поздравили друг друга с Новым годом, разговаривая сдержанно и кратко, ведь, по сути, мы еще и не знакомы. Но готовность свидеться и выпить – оба изъявили с удовольствием. Ну, дай-то Бог.
   Главу эту заканчивая, грустно повторю: ушла эпоха писем, и поток прекрасных изъявлений человеческого духа оскудел до чахлого ручья.
   И именно поэтому, должно быть, я давно уже не получаю письменных инструкций от сионских мудрецов.

Из зала и со стен

   В начале где-то я пообещал (предупредил), что непременно буду хвастаться и петушиться. Но никак не получалось, даже мельком невзначай не успевал я кукарекнуть, как меня куда-то уводила подвернувшаяся байка. Но теперь, когда я разложил собрание записок, я почти что вслух зарекся, что хвалебные выбрасывать не стану. Да тем более что просто комплименты я давно уже оставил в мусорных корзинах городов, где доводилось выступать. Я после каждого концерта с увлечением охотника за мелкой дичью заново перебираю все записки. В тех из них, которые уцелевают, непременно есть какое-то зерно, и похвала тогда – особенно приятна.
   «Мне кажется, что писатель – это не профессия ваша, это ваша половая ориентация».
   «Когда мне было 13 лет, я любила вас за то, что вы материтесь. Теперь мне 17, и оказалось, что вы еще и очень умный. Ура! (Никогда не думала, что еще увижу вас живым.)»
   «Игорь Миронович, спасибо, что вы пишете и облегчаете жизнь в ее тяжелые минуты. Благодаря Вашим книгам несколько моих друзей справились с депрессией…»
 
Хоть не хорош уже собой
и всех высмеивает страстно,
обрезан, дряхлый и больной,
Вы охуительно прекрасны!
 
   «Дорогой Игорь Миронович, я родилась в Тарусе и с детства читаю Ваши книги, почему и доучилась только до восьмого класса».
   «Какое дивное блаженство – слушать ваше разъебайство!»
   «Я Вас так люблю, что ревную ко всему залу одновременно. Вера».
   «Очень боялись опоздать на второй акт – огромная очередь даже в мужском туалете. Спасибо!»
   «Игорь Миронович! Спасибо Вам огромное! Мой русский муж так смеется на Ваших концертах, что потом любит меня (еврейку) с удвоенной силой. Приезжайте чаще!»
   «Извините, что пишу на направлении в лабораторию, другой бумаги нет. Мои знакомые бандиты с окраины с удовольствием Вас читают с моей подачи. До этого их последней книгой был букварь».
   «Уважаемый и любимый Игорь! Около двух лет назад я рассталась с мужем. Будучи сексуальной женщиной, очень испугалась отсутствию желания (видимо, на нервной почве). Но начала читать Ваши «Гарики» и почувствовала, что желание возвращается. Но только к Вам. Спасибо!»
   «Вас надо слушать на пустой желудок, я об этом не подумал и поел. Теперь сижу, боюсь смеяться, чтоб не пукнуть».
   А вот похвальная записка женщины, довольно странно ощущающей стихи:
   «Игорь Миронович! Каждый гарик – как гениально начатый, но прерванный половой акт. Хочется продолжения!»
   В самом деликатном, щепетильном и тактичном хвастовстве сокрыта одна грустная особенность: оно надоедает много ранее, чем чувствуешь, что расхвалил себя достаточно. Поэтому на время я прервусь, поскольку вот наткнулся на записку, полную невыразимого достоинства. А с автором ее я вовсе не знаком, что очень важно:
   «Игорь Миронович, вышел в туалет, не прощаюсь. Гриша».
   Многие записки я немедленно могу читать со сцены, ибо содержание – готовый номер для эстрады. Например, в Казани как-то получил я письменную просьбу:
   «Игорь Миронович, заберите нас, пожалуйста, с собой в Израиль. Готовы жить на опасных территориях. Уже обрезаны. Группа татар».
   А в городе Уфе ко мне в антракте подошел немолодой интеллигентный человек башкирского обличил и боязливым полушепотом сказал, что он по личным впечатлениям недавно сочинил четверостишие, которое он очень просит не читать со сцены. А то все догадаются, кто автор, пояснил он со стеснительным смешком. Что же такое мог он написать? Все оказалось очень просто:
 
Башкирия – благословенный мир,
здесь врач-еврей сегодня дефицит,
теперь башкира лечит сам башкир,
а это – настоящий геноцид.
 
   Одной из дивных записок я уже несколько лет начинаю все свои выступления:
   «Спасибо Вам! Мы каждый раз с огромной радостью уходим с Вашего концерта!»
   А вот послание энтузиаста:
   «Игорь Миронович! Знаю наизусть не менее шестисот Ваших гариков. Если без Вас где-либо в Москве надо прочесть Ваши стихи, то вот мой телефон…»
   И стихи десятками приходят. У меня их мало остается. Их ведь пишут наскоро, от иллюзорно возникающего чувства, что всего четыре строчки написать легко и просто. И стремительно переливают на бумагу это ощущение свое. Но те отдельные, что остаются у меня, я много времени спустя читаю с той же радостью.
 
Совсем не страшно с Губерманом
(тем более – на нем ответственность)
терять без разрешенья мамы
филологическую девственность.
 
 
Хотя Вы материтесь всю дорогу
и черти всех святых у Вас ебут,
для нас Вы ближе всех живете к Богу,
позвольте подписать у Вас Талмуд.
 
 
Литературу пишут хером,
сказал однажды Лев Толстой,
живым являетесь примером
Вы этой истины простой.
 
   Из получаемых записок я порою узнаю о крохотных (но, Боже мой, каких существенных) деталях мифологии народной:
   «Студенческая практика в глухом казахском ауле (будущие педагоги). Их руководительница живет в доме председателя колхоза. Жена председателя пожаловалась ей:
   – Мужик мой – просто чистый еврей, каждый день к новой бабе бегает!»
   Я очень благодарен всем, кто мне такое пишет. И у зрителей, по счастью, возникает уже стойкая привычка:
   «Игорь Миронович, шла на концерт и предвкушала, как поделюсь одной школьной байкой. Урок истории, пожилая учительница излагает детям, даже диктует: «Феминистская партия Франции – это такой орган, в который входит до ста пятидесяти членов».
   А вот почти письмо:
   «В 95-м году вы выступали в Днепропетровске в клубе милиции (вы даже пошутили по этому поводу). Ваше выступление имело неожиданный резонанс. Дело в том, что этот клуб находится рядом с областным кожно-венерическим диспансером. На следующий день в местной газете появилась тревожная заметка: «Горожане очень обеспокоены тем, что вчера около кожно-венерического диспансера было огромное скопление хорошо одетых людей определенной наружности».
   Мне вспомнилась одна история Зиновия Ефимовича Гердта: получил он как-то дивно простодушную записку и поймал себя на том, что прежде, чем расхохотаться, ощутить успел укол обиды: «Случались ли у Вас творческие успехи?» Мне такое довелось почувствовать совсем недавно, прочитавши вслух вопрос: «А было ли у Вас желание попробовать себя в поэзии?» Но зал, по счастью, тоже засмеялся. Спасибо, неизвестный глумитель!
   Задаваемые мне на выступлениях вопросы столь порою удивительны, что отвечать на них не надо, – прочитал, и жди, покуда в зале стихнет смех.
   «У вас куча уничижительных гариков про женщин. Мы что, действительно все бляди?»
   «Нет, совсем не все», – ответил я, а чтоб не продолжать, развел руками молча.
   «Игорь Миронович, Вы самый обаятельный и привлекательный из всех евреев, которых я знаю. Дайте, пожалуйста, совет: как получить деньги от банкира на неприбыльный проект?»
   «Игорь Миронович, где же справедливость: во всех морских лоциях и картах написано – Роза ветров, и нигде нету Цили или Фиры ветров?»
   «Не хотела касаться темы еврейства – я родом из глубинки, чисто русская, но часто отвечаю вопросом на вопрос. Это излечимо?»
   «Что делать, если бросила жена?»
   «Со скольки лет Вы курите? Мне 16 – уже можно? Если да, то я скажу маме, что это Вы мне разрешили».
   «В Тель-Авиве есть улица Леонардо да Винчи? Он что, – тоже?..»
   «Если на сигаретах пишут – «легкие», то почему на водке никогда не пишут – «печень»?»
   «Игорь Миронович! Не хотите ли меня удочерить? Марина».
   Мне этот вид общения приятен, интересен и – питателен, иного слова я не отыщу. Ибо порой отзывчивость настолько велика, что получаешь вдруг записку, и немая благодарность согревает душу – вслух ее не выскажешь никак. Довольно часто я на выступлениях рассказывал о некогда полученной записке, содержанием которой я по справедливости горжусь: «Игорь Миронович! Я пять лет жила с евреем. Потом расстались. И я с тех пор была уверена, что я с евреем – на одном поле срать не сяду. А на Вас посмотрела и подумала: сяду!» Зал доброжелательно смеется, это слыша. Но однажды после пересказа этой замечательной записки мне пришло четверостишие из зала:
 
Я Вас люблю – чего же боле?
Мне слушать Вас – благая весть.
И только жалко: в чистом поле
уже мне поздно с Вами сесть.
 
   А иногда со мною просто делятся – что в голову пришло, то мне и пишут на клочке или билете:
   «Игорь Миронович, хочу Вам сообщить свою идею, почему еврейские матери не пьют алкогольные напитки. Потому что это притупляет их тревогу и страдания».
   «Я был приятно удивлен, поскольку друзья пригласили меня на вечер памяти Игоря Губермана».
   «Моя старенькая тетя о немецком языке: какой-то босяцкий идиш!»
   «Игорь Миронович, я сегодня развелся с женой. Скажите мне что-нибудь ободряющее. Вячеслав».
   «Очень жалеем, что пришли на Ваш концерт без памперсов».
   «Игорь Миронович! Человек, который лишил меня невинности, читал мне Ваши стихи. Это было лучшее, что он делал!»
   «Спасибо! Лучше быть в шоке от услышанного, чем в жопе от происходящего».
   «Господин Губерман, Вы украли мою идею: я давно пишу похабные стишки, но не догадывался их публиковать».
   «Вы действительно много выпиваете, сохраняя такую память? Обнадежьте!»
 
Спасибо, что после работы
я вместо привычной зевоты
и в кресле удобном и красном
думаю, бля, о прекрасном.
 
   А вот вопрос, который задается очень часто – впрочем, на клочке этом еще и лестное четверостишие (к вопросу я немедленно вернусь):
 
Его стихи – другим пример,
в них юмор, ум и простота,
они, как некий общий хер,
шли по стране из уст в уста.
 
   А спрашивает автор этого сомнительного образа: встречаются ли мне в различных городах те люди, что со мной сидели – в лагере, тюрьме, на пересылках?
   Нет, и мне это загадочно и даже чуть обидно. Думаю, что бывшие сокамерники и солагерники мои, случайно натыкаясь на фамилию в рекламе или на афише, попросту не отождествляют выступающего фраера с тем уголовником, который с ними пил чифир или курил тугие самокрутки из махорки (сигарет недоставало катастрофически). Однажды на концерт ко мне пришел (в Днепропетровске) наш оперативник из сибирской ссылки – мы с ним обнялись, как любящие братья после длительной разлуки. Он уже давно ушел из органов и вспоминал теперь, естественно, что он еще тогда ко мне прекрасно относился. А начальник наш тогдашний (был он капитаном) – дослужился до майора, но допился до того (мы трезвым и тогда его не видели), что от тоски повесился по пьяни. Замечательный для этого глагол употребил оперативник:
   – Вздернулся бедняга.
   Мне покоя не дает одно письмо, полученное мною года три назад. И я в такое восхищение пришел, что всем его читал, и только потому оно не сохранилось. То есть сохранилось, но найти его в гористых залежах своих бумаг я не могу никак, хотя не раз уже искал. Приехавшая к нам сюда из Душанбе (или Ташкента?) незнакомая мне женщина писала, что семья ее мне очень благодарна. Получивши разрешение на выезд и уже собрав все чемоданы, дня на три они застряли из-за мелкой путаницы в бумагах. Коротая затянувшееся время, вечером они крутили пленку с фильмом, как вожу я своего приятеля по Иерусалиму, разные рассказывая байки. Дверь внезапно обвалилась, как фанерная, и к ним ворвались местные бандиты. Мужу ее тут же закрутили руки и заперли его в квартирном туалете. А ей с детьми велели сесть на диван, чтобы оттуда говорить, где прячут они деньги и драгоценности. Об ограблениях такого рода уже слышали они: бандиты приходили к уезжающим евреям чуть ли не в последний день, поскольку миф, что золото и драгоценности увозят эмигранты, непоколебим в сознании народном. Сказав, что у них ничего нет, женщина с ужасом вспомнила, как ей рассказывали о пытках, которым подвергают упрямцев. Средних лет мужчина, указавши трем подручным поискать в квартире, молча сел смотреть идущее кино. И хмыкнул вдруг, и громко засмеялся (байки я действительно рассказывал веселые). Коротким возгласом созвав свою компанию, он молча указал им на дверной проем. А уходя последним, он сказал хозяйке:
   – Как туда приедешь, передай ему привет.
   И коротко кивнул на телевизор.
   Я сперва пришел в восторг от этого письма – из чистого тщеславия: мол, вот как реагируют бандиты на хорошее кино. Однако же, подумав, я решил, что этот средних лет налетчик – запросто мог быть моим приятелем в то лагерное время. Он тогда еще мальчишкой был, но вся советская тюрьма – такой рассадник и теплица уголовных устремлений, что совсем зеленые ребята из нее матерыми выходят. А тогда я – не случайный получил привет.
   Один солагерник нашел меня в гостинице в Уфе. Я отсыпался перед выступлением и пригласил его на вечер. После окончания пришел он в комнату, которую мне дали возле сцены. Артистической не поднимается рука ее назвать, хотя и зеркала и стулья – были. Много там толпилось всякого народа – он себя стеснительно и неуютно чувствовал. У меня с собой немного было виски, мы его распили. Все цветы, что мне в тот вечер поднесли, я дал ему одной охапкой, чтобы он отвез жене: мол, я с артистом в лагере сидел, вот он тебе цветы и передал. Тут выяснилось, что его жена не знает, что мужик ее когда-то срок тянул, а то б не согласилась замуж выйти. И на том прервалась наша встреча. Я его по лагерю не помнил, хотя он и говорил, что я ему там даже книжку подарил какую-то. И написал на ней, что для души это весьма полезно – посидеть и пережить неволю. Я и тут не вспомнил ничего. Но не сказал ему об этом. Он теперь калымил на своей машине, и хотя не процветал, но жизнью был доволен. Время развело нас, и боюсь, что именно об этом думают те зэки, что меня признали на афишах, но уже им видеться совсем не интересно. Мне ужасно жалко, что ни с кем из тамошних знакомых я уже не выпью, вероятно.
   А вот еще одно попавшееся четверостишие:
 
Люблю мужчин твоей национальности,
и это не хвалебная сентенция,
у них, помимо эмоциональности,
всегда мозги есть, деньги и потенция.
 
   И вот еще записка-просьба:
   «Игорь Миронович! Я вдова. Муж у меня был еврей, инженер-электрик, и очень мне нравился. Вы – еврей и тоже, оказывается, инженер-электрик. И тоже мне очень нравитесь. Ищу нового мужа. Дайте совет! Маруся».
   А в одном немецком городе я просто настоящий получил стишок однажды:
 
Гористая, лесистая,
молочная, мясистая,
Германия прекрасная,
пивная и колбасная.
 
   Еще один народный (безымянный) привести хочу я стих. Когда-то я его слыхал, но не запомнил. Он настиг меня в записке, я ему обрадовался, как родному:
 
Осень наступила,
падают листы,
мне никто не нужен,
кроме только ты.
 
   Но тут пора мне сделать перерыв, поскольку время катится к закату, и жена уже пошла советоваться с курицей насчет обеда, а послания на сцену не кончаются еще.
   Обедая, я думать о главе не прекращал, и две мыслишки шалые одновременно посетили мою голову. Одна из них была такая: почему филологи (психологи, не знаю, кто еще) не присмотрелись до сих пор, насколько разно пишут люди до еды и после? Ведь не зря, к примеру, Достоевский ничего с утра не пил, кроме стакана жидкого чая. А иного автора читая, чувствуешь, насколько плотно он поел и через силу борется, бедняга и подвижник, с вязкой сладостной дремотой. А подробные картины – описания пиров и просто пьянок, дружеских обедов и любовных ужинов – их лепят натощак или поев? Конечно, это трудно изучить, но ведь какая интересная проблема! И немало в ней открытий предстоит. Вот я после обеда не могу работать, хоть убей. Ну, после ужина – понятно почему, но за обедом я не пью ни грамма, ни единой рюмки за обедом я не пью. А Божий мир совсем иной, когда поел, и сытое блаженство позволяет размышлять о нем, но не дает, препятствует копаться в нем детально и с пристрастием. Пейзаж какой-нибудь сентиментальный еще можно описать (Тургенев ел наверняка перед работой), но что-нибудь позаковыристей – не стоит даже и пытаться.
   А вторая посетившая меня мыслишка чувствительной и благодарственной была. Ведь если вдуматься, кормлюсь я – урожаем с чисто личного и небольшого умственного огорода, где хозяйничаю плавно и усердно. А записки, посылаемые зрителем, – подарок, дополнительный продукт, бесценные плоды всеобщего бесплатного образования. Изысканные фрукты просвещения. И вот они лежат на письменном столе, разнообразно освежая овощи с моей убогой грядки.
   И я такую ощутил растроганность, что мне одновременно захотелось выпить и поспать. Не зная, что из этого мне лучше предпочесть, я выпил небольшой стаканчик виски и улегся подремать. Я все равно так делаю уже изрядно много лет. И ни секунды не жалел о зря потраченном рабочем времени.
   Однако тут я вспомнил, что в антрактах и после концерта мне еще рассказывают устные истории, которые укладывать в записку было не с руки. Они бывают малоинтересными обычно, но порой – ошеломительно прекрасными. Однажды деловой мужчина некий, возвратившись из далекой деловой поездки, днем сидел в библиотеке и решил сходить в сортир. В кабинке сидя, услыхал он из-за перегородки голос:
   – Ну, как ты съездил?
   Кто именно его спросил, он опознать по голосу не смог, однако же врожденная учтивость побудила его коротко ответить:
   – Ничего, спасибо, хорошо.
   – Договора-то заключил? – последовал второй вопрос.
   А так как он как раз для этого и ездил, то ответил утвердительно.
   – Надежные? – спросил его невидимый, но явно осведомленный собеседник.
   Вот в этом он как раз уверен не был и поэтому сказал, что два – вполне надежные, а два – пока сомнительны немного. И услышал шепотливый голос, обращенный уже явно не к нему:
   – Прости, перезвоню тебе попозже, тут мудак какой-то отвечает мне вместо тебя.
   А в Москве недавно после выступления – уже и выпить дали – подошел ко мне мужчина (чуть за тридцать, как мне показалось) и сказал, что хочет поблагодарить: мои стихи его спасли однажды. Я корректно улыбнулся, ожидая мне уже известного: была тяжелая депрессия, и легкомысленные вирши облегчили тяжесть и тоску. Однако же история была настолько необычной, что я рад был третьему свидетелю – со мною рядом выпивал мой близкий друг. Немного лет тому назад рассказчик в общежитии каком-то защитил девчушку в коридоре: к ней бесцеремонно приставали два подвыпивших кавказца. А когда девчушка убежала, то они ему сказали, что к нему претензий не имеют, но теперь он должен с ними выпить. А когда они зашли в одну из комнат, там уже сидело человек семь-восемь, тоже очень молодых и тоже южного разлива с очевидностью. И тоже крепко выпивших уже. Откуда они взялись, кто они, – не знал рассказчик, но и ничего хорошего не мог предположить. Во главе стола сидел земляк их, но намного старше, был он явно лидером компании. Разлили водку, мой рассказчик чокнулся со всеми, пожелав здоровья и удачи, и поднялся, на дела сославшись. Только тут сосед-амбал его насильно усадил и, показавши нож, миролюбиво объяснил, что он готов зарезать даже гостя, если тот поднялся, не дождавшись разрешения того, кто старший за столом. А старший засмеялся, но соизволения не высказал. Сидел рассказчик от него недалеко, и завязался между ними разговор. Пустой, ознакомительный, но к слову так пришлось, что гость какой-то мой стишок упомянул (и он сказал, какой, но я от лестности потом довольно много выпил). И расплылся старший в ослепительной улыбке, и сказал, что сам недавно приобрел он томик этого, из ваших, и тоже прочитал четверостишие мое. И тут пошла у них высокая игра: за каждой рюмкой новый стих они по очереди вслух припоминали. А на десятой, как не более, сказал ему тот старший:
   – Ну, теперь иди, ты свой, сынок.
   И руку ему дружески пожал.
   А я (уже поспав, если кому-то это интересно) к некоей, уже избитой теме обращусь, которую с изяществом затронула одна записка:
   «Александр Городницкий призывал бардов: «Вернемся к слову!» Учитывая, что он – Ваш близкий друг, я теперь сильно сомневаюсь, к какому слову он призывает…»
   Никак, никак не успокоятся отдельные ревнители, что я и неформальную лексику считаю неотъемлемой частью русского литературного языка. И то, что написал, со сцены я читаю безмятежно.
   И поэтому меня то укоряют письменно и в прозе, то недавно пожилой какой-то человек (по почерку порой весьма заметен возраст) написал хвалебно-назидательный стишок:
 
Вас любят и арены, и манежи,
и русским, и евреям Вы нужны,
но если б матерились Вы пореже,
то Вам бы просто не было цены!
 
   А в российском городе каком-то (жалко – не пометил) я записку получил – отменная литература:
   «Дорогой Игорь Миронович! Вы много материтесь. Боженька услышит и язык отхуячит!»
   Я всех предупреждаю с самого начала выступления и привожу примеры – профилактика ничуть не помогает. Я подумал как-то, что срабатывает подсознательное чувство страха за детей и внуков – что они услышат и прочтут. Но дети наши знают с ранних лет ничуть не меньше нас. Вот у меня лежит прелестная записка: