"Эх, яблочко, куда котишься, В ВЧК попадешь - не воротишься!".
   16. Смерть Дзержинского
   Время шло. Фронтов гражданской войны не существовало. Из красной Москвы в хорошо сшитых фраках поехали в Европу советские дипломаты, и с авансцены Кремля Ленин решил куда-то в глубь кулис убрать "ужас буржуазии" Дзержинского. Дзержинского спрятали. В 1921 году, уйдя с поста председателя ВЧК, он стал народным комиссаром путей сообщения. Дабы смыть с этой фигуры кровь, многие коммунисты стали развивать довольно бездарную легенду о "золотом сердце" Дзержинского. "Он не любил говорить о том, что происходит в его душе в бессонные ночи, но время от времени у него прорывались слова, показывающие, как нелегко ему было",- писал мастер на все руки Радек. И он же лирически вспоминал, что в 1920 году, когда красные войска шли на Варшаву, а сзади ехало советское польское правительство во главе с Дзержинским, последний якобы сказал: "После победы в Варшаве возьму наркомпрос". А когда окружавшие его коммунисты над таким скромным желанием рассмеялись, Дзержинский, по словам Радека, "съежился". Странная чувствительность. Раньше Дзержинский не раз выражал желание после советской революции в Польше лично расстрелять Пилсудского. - Я сам поставлю его к стенке и рас-стреля-ю! Но может быть, правда, что Дзержинский не захотел лить польскую родную кровь так, как он лил русскую? Может быть, кровь вообще уж утомила? Кто знает? Было б неудивительно, если б Дзержинский за четыре года устал от тюремного воздуха, арестов, неистового шума заведенных моторов, ночных допросов, криков, слез, стонов, проклятий, смертных приговоров и рапортов о расстрелах. Коммунистические биографы пишут, что в 1921 году Дзержинский "стал необычайно нервен и раздражителен и часто говорил, что сердце работает неладно". Было отчего стать. И вот коммунистический Торквемада - в роли министра путей сообщения. Перемена неожиданная, но коммунистическое государство - страна безграничных неожиданностей. За четыре года гражданской войны техническое разрушение русского транспорта достигло таких гомерических размеров, что, казалось, Россия возвращается ко временам московского государства. Железнодорожная сеть не представляла уже целого, прерывалась, разрывалась; разрушенный путь, сгоревшие здания, взорванные мосты; больные паровозы и вагоны, миллионы сгнивших шпал и на сотни верст отслужившие службу рельсы. Железные дороги, в сущности, почти что бездействовали. Достаточно было пройти большому снегу, чтобы останавливались поезда. И событием государственной важности было движение одного поезда с несколькими вагонами хлеба, направляющегося в Москву, за которым следил "сам Ленин", и ему по телефону доносили, на какой станции застрял поезд и куда пошли пассажиры, чтобы нарубить дров, дабы поезд снова сдвинулся с места. Транспортную разруху Кремль решил исправлять террористическими мерами, к возглавлению которых кто и подходил, как не Дзержинский. Правда, его назначение вызвало среди железнодорожников панику. Перспектива была ясна: расстрелы пришли на железную дорогу. И железнодорожники не ошиблись. Меры единственны. О той панике среди специалистов, которую внушала кровавая фигура Дзержинского, хорошо рассказывает крупный советский спец, делавший доклад в Кремле р кабинете Рыкова: "Я докладывал и настаивал на отпуске большой суммы на одно крупное советское предприятие, которым в это время руководил, Рыков, по облику захудалый сельский учитель, ходил по большой комнате и, как всегда, когда он возбужден, сильно заикаясь, спорил со мной, теребя серебряную часовую цепочку. Украинский чекист Владимиров, не поднимая глаз, чертил по бумаге, а Дзержинский, сидя в углу, как случайный посторонний человек, не отводя глаз, смотрел на меня. Уверяю вас, я не трус, я видел опасность и смерть во многих случаях моей жизни, никогда не терял спокойствия и ясности мыслей при допросах в чека, но тут, под этим ледяным взглядом змеиных глаз, мне стало не по себе. Было трудно сосредоточиться, было трудно держать в порядке нить мыслей, следить за возражениями Рыкова и ему отвечать. Мне казалось, что холодные зрачки пронизывают меня насквозь подобно лучам рентгена и, пронизав, уходят куда-то в каменную стену". Будучи человеком, проведшим всю жизнь в тюрьме в качестве заключенного и в качестве тюремщика, Дзержинский был сведущ только в деле транспорта людей на тот свет. В путейской фуражке кровавая фигура Дзержинского была не только страшна, но и смешна благодаря своему невежеству. Все приказы Дзержинского пестрят одной исключительно характерной для этого неумного фанатика чертой; все пишется в превосходной степени: "колоссальнейшее уплотнение", "величайшая экономия", "труднейшие задачи", "скорейшее выполнение", "громаднейшие затруднения", и в то же время на деле этот террористический инженер занят сумасшедшими пустяками и юмористическими мелочами. Вот Дзержинского взволновала продажа билетов в кассе гостиницы "Метрополь", и тут же - строжайший приказ в Транспортное ГПУ - "выяснить (без шума) всю постановку дела и доложить мне для упорядочения". Вот министра, налаживающего транспорт на шестой части света, заволновал вопрос о "зайцах" в поездах. И снова летит бумага в Транспортное ГПУ: "А как у нас с "зайцами"? Какой подбор контролеров, не жулье ли это? Я определенно подозреваю, что у нас многие подкуплены". Вот вопрос о железнодорожных жезлах беспокоит всесильного Дзержинского, он подозревает, что с жезлами тоже что-то неладно и, вероятно, "тут кто-нибудь подкуплен". Но вот министра путей сообщения заволновало еще большее зло... крысы: Дзержинский пишет, что он узнал, что "в багажных отделеннях бегают крысы. Очевидно, портят имеющиеся там грузы. Разве нельзя их истребить? Очевидно, развелось их очень много, если не стесняются людей?". И крысы истребляются по приказу Дзержинского, Можно подумать, что это не цитаты из подлинных приказов Дзержинского, а выдержки из грустной юмористики Салтыкова-Щедрина. В распоряжениях министра-чекиста юмористика бесконечна. Но, увы, несмотря на миллиардное количество входящих и исходящих, на море лозунгов, на километричсские резолюции, пропагатор Дзержинский в роли хозяйственника не преуспевает, хоть и гневается, и требует, чтоб его окружали не инженеры, контролеры, стрелочники, а сплошь - "борцы, одушевленные великой идеей". Ленин, человек с весьма развитой практической сметкой, сразу понял, по свидетельству Троцкого, что Дзержинский на хозяйственном посту "никуда не годится". Но куда ж деть эту кровавую куклу октябрьского паноптикума? Она столь грандиозна, что спрятать ее некуда. К тому же Дзержинский вовсе не из тех, кого ублажишь мелочью. Вельможный пан невероятно честолюбив, ему нужна работа во всемирном масштабе. И ленинская оценка, не исправив дела, только подлила масла в огонь той дворцовой склоки, которую вели Троцкий и Сталин. Сталин хорошо знал силу этой мыслящей гильотины: на чью сторону она встанет, тот и будет "вождем". И в борьбе за власть Сталин прекрасно использовал уничтожающую оценку Лениным Дзержинского: оскорбленный министр примкнул к Сталину. "Охлаждение между Лениным и Дзержинским началось тогда, когда Дзержинский понял, что Ленин не считает его способным на руководящую хозяйственную работу, - пишет Троцкий, - это и толкнуло Дзержинского на сторону Сталина. Со смертного одра Ленин направлял свой удар против Сталина и Дзержинского...". Но - поздно. В кремлевской склоке вождей ставка Дзержинского оказалась правильной. Паралич Ленина прогрессировал. На пятом году революции Ленин уже только мычал, а на шестом перестал и умер. Борьба придворных пошла со всей ожесточенностью. И в этой борьбе Сталина против Троцкого Дзержинский сыграл заглавную роль в момент, когда стоял кардинальный вопрос: за кем пойдут войска ГПУ, за Троцким или за Сталиным? На назначенное собрание-монстр всех чекистов приехал сам Дзержинский. Здесь речь представителя троцкистов Преображенского часто внезапно прерывалась сочувственными аплодисментами, и положение грозило накрениться на сторону Троцкого. Тогда-то и выступил Дзержинский. Он волновался необычайно, речь была бессвязна. Дзержинский умолял своих чекистов не идти за Троцким, и вдруг среди речи, совершенно не владея собой, повернувшись к Преображенскому, он истерически закричал: "Я вас ненавижу, товарищ Преображенский!". И снова: "Я вас ненавижу, товарищ Преображенский!". С Дзержинским начался припадок. Зато битва Сталина выиграна. Видя такое волнение шефа, чекисты покачнулись и резолюция ЦК получила большинство. Поддержавший Сталина Дзержинский, как бы в отместку Ильичу, несмотря на признанную негодность, получил, по смерти Ленина, высший хозяйственный пост в стране. В феврале 1924 года он стал председателем Высшего Совета Народного Хозяйства. Диктатурно возглавив советское хозяйство, видная отовсюду багровая фигура Дзержинского, называемая коммунистами "исполинской", стала еще смешней и нелепей. "Продуманной концепции хозяйственного развития у Дзержинского не было", - вежливо пишет Троцкий. Те ж превосходные степени о "величайшей инициативе", "энергичнейшей кампании", "чрезвычайнейшей экономии", "огромнейших задачах" и по чекистской привычке, конечно, везде необходимость "хирургических методов". "Знаю одно, если не найдете хирургического метода и хирургов - ни черта не выйдет! Доклады. доклады, доклады. Отчеты, отчеты, отчеты. Цифры, таблицы, бесконечный ряд цифр. Как взяться за дело? Здесь необходима хирургия, Надо найти смелую и знающую группу людей и дать им нож, безапелляционный". Человек большого честолюбия и малого ума, Дзержинский не понимал свою нелепость на посту председателя ВСНХ, хотя и у него бывали признания, что он "готов провалиться сквозь землю, сидя па совещаниях и слушая, как трест за трестом летит вверх тормашками". Но амбициозность, самоуверенность, годы безграничной власти застилали все. К тому ж люди были настолько привязаны к Дзержинскому страхом, что на диктатора хозяйства, как из рога изобилия, сыпались угодливые просьбы о принятии шефства то над "Советским кинематографом", то над сомнительным предприятием "Ларек" и так далее и тому подобное. Дзержинский принимал все, обрастая председательствованиями, шефствами, в своей фигуре иронически воплощая и террор и термидор. Он сильно изменился во внешности, нездорово растолстел, обрюзг, стал неузнаваем, от былого "аскета" осталась лишь прежняя саркастическая усмешка. Его фигура была хороша, как квинт-эссенция нелепости хозяйстпенной системы деспотического коммунизма. В роли хозяйственного диктатора, 20 июня 1926 года на трибуне перед высшим форумом коммунистической партии Дзержинский выступил с программной речью о хозяйственном положении страны и его перспективах. Эту речь, как всегда, Дзержинский произносил с необычайным волнением, с кучей превосходных степеней, путаясь, заикаясь, не улавливая собственных мыслей, отгрызаясь угрозами и ругательствами от наседавших на него довольно-таки сметливых ловкачей Пятаковых, Фигатнеров, Каменевых. Голос Дзержинского переходил в срывы. - А вы знаете отлично, моя сила заключается в чем! Я не щажу себя никогда! И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите! кричал Дзержинский, все чаще прижимая обе руки к сердцу, Слушатели думали, что это ораторский жест, а оказывается, это сердце давало оратору сигнал, что оно устало биться в груди Дзержинского, оно отказывается. Дзержинский сошел с трибуны и через два часа, упав на пол, умер от припадка грудной жабы. По столице поползли слухи о подмешанном яде, о самоубийстве. Дворцовые тайны Кремля питают венецианские темы. Но, нет, Дзержинский умер естественно. После него остались сын, Ясек, признанный врачами "отягченным дегенерацией в тяжелой степени", и жена Софья Сигизмундовна, урожденная Мушкат, на которой женился Дзержинский еще в годы ссылки и которая при нем играла - ту же бессловесную роль, что Альбертина при Марате. В мире нет человека, которому судьба не дала бы привязанности женщины. На другой день по смерти Дзержинского начались коммунистические славословия в обязательно-елейном тоне и причитания плакальщиков в честь умершего вождя. Тут были и фальшь, но тут была и искренность. Вместе с Дзержинским сама партия схватилась за сердце: ушел наиболее яркий воплотитель полицейской диктатуры коммунизма. В лице Дзержинского из коммунистической машины выпал важный винт. Он был - тип идеального коммуниста, к тому же гениальный чекист. Он был абсолютно равнодушен к интересам страны, народу, ко всему кроме одного - диктатуры своей партии, то есть диктатуры коммунистической аристократии. А об этом стоило плакать. Максим Горький плакал: "Нет, как неожиданна, несвоевременна и бессмысленна смерть Феликса Эдмундовича. Черт знает что!". Троцкий написал почти что стихотворение в прозе: "Законченность его внешнего образа вызывала мысль о скульптуре, о бронзе. Бледное лицо его в гробу под светом рефлекторов было прекрасно. Горячая бронза стала мрамором. Глядя на этот открытый лоб, на опущенные веки, на тонкий нос, очерченный резцом, думалось: вот застывший образ мужества и верности. И чувство скорби переливалось в чувство гордости: таких людей создает и воспитывает только пролетарская революция. Второй жизни никто ему дать не может. Будем же в нашей скорби утешать себя тем, что Дзержинский жил однажды". И как во времена испанской инквизиции поэты спасались от подозрений соответствующими посвящениями своих стихов, так и во времена коммунистической инквизиции нашлись поэты, посвятившие стихи смерти "гениального чекиста". Один из них, Николай Асеев, оплакал Дзержинского так:
   "Время, время! Не твое ли зверство Не дает ни сил, ни дней сберечь! Умираем от разрыва сердца, Чуть прервав, едва окончив речь!".
   Другой поэт оплакал по другому:
   "И на меня от этих уст без вздохов, От острой бороды и утомленных век Дышала наша новая эпоха И мудрый новый человек".
   К гробу вождя чекисты понесли венки; лучший из них, бесспорно, был привезен тульским ГПУ, венок был сделан из винтовок, револьверов и скрещенных шашек. Правящая же партия среди прочего материала выбросила на газетные столбцы жуткую цитату из самого Дзержинского: "Если б пришлось начать жизнь снова, я бы начал ее так же". И, утверждая в потомстве память о пролитой крови, страшную в сознании народа Лубянскую площадь коммунистическое правительство переименовало в "Площадь Дзержинского".
   Менжинский
   Когда Феликс Дзержинский уходил с поста начальника тайной коммунистической полиции, он сам выбрал своим заместителем Вячеслава Менжинского. Этому выбору головка партии удивилась. Как свидетельствует Троцкий, "все пожимали плечами". - Но кого же другого? - оправдывался Дзержинский, - некого! И Менжинский, поддержанный Сталиным, стал начальником ВЧК, переименованной в ГПУ. Перемена букв не была переменой сущности дела, в день пятилетнего юбилея этого кровавого ведомства Зиновьев писал: "Буквы ГПУ не менее страшны для наших врагов, чем буквы ВЧК. Это самые популярные буквы в международном масштабе". Между Дзержинским и Менжинским, как характерами, или, точнее, "клиническими типами", была разница. Но внешне, в биографиях было и кое-что общее. Оба - поляки, оба "враждебного пролетариату" дворянского происхождения, оба были чужды России; до революции первый видел ее из-за тюремной решетки, а второй глядел на Россию либо с высот Альп, либо с холмов Монмартра. Но в то время как Дзержинский был изувером-фанатиком, в Менжинском, в противоположность его "учителю", не было ни тени фанатизма, ни тени его страстности. Этот бездельник и богемьен был человеком "без хребта". Ненормально расплывшийся брюнет, с рассеянной, развинченной походкой, поникшими плечами, болтающимися руками и блуждающим взглядом отсутствующих глаз Менжинский, по определению Троцкого, был даже не человеком, а только "тенью неосуществившегося человека, неудачным эскизом ненаписанного портрета". Иногда только вкрадчивая улыбка и потаенная игра глаз свидетельствовали, что этого человека снедает жажда выйти из своей незначительности, и эта улыбка председателя ГПУ вызывала даже у Троцкого "тревогу и недоумение". Такой портрет начальника коммунистической тайной полиции был бы даже хорош, если б его отодвинуть в глубь веков, в мафию Венецианской республики иль в кулисы заговоров времен Рншелье. Его странность в наш век объяснялась проще: у Менжинского "голубая кровь" явно загнивала: Менжинский с юности был тяжко больным человеком. Оба вождя террора - люди не крупного калибра, но и у Менжинского перед Дзержинским были свои превосходства. В то время, как образование Дзержинского остановилось на брошюрах и Дзержинский от природы был не щедро наделен умом, за что Ленин полуядовито называл его "горячим кровным конем", - Менжинский, в противоположность Дзержинскому, был и образован и умен. Но ум и душа были нездоровы. Упадочник, вырожденец, автор болезненноизвращенных стихов и символистско-эротических романов Вячеслав Менжинский был интересен тем, что принадлежал к довольно редкой категории большевиков. Глава коммунистической полиции, чьи портреты висят в канцеляриях концентрационных лагерей СССР, был "декадент-марксистом". На коммунистическом Олимпе этот эстет должен был бы стоять рядом с очаровательным пошляком Луначарским, кого Ленин называл не иначе как "наша прима-балерина". Вячеслав Рудольфович Менжинский родился в дворянской и обеспеченной семье в Петербурге. Его отец, Рудольф Игнатьевич, заслуженный преподаватель пажеского корпуса, был лично известен Николаю II и любим царем. Выросший в хорошей образованной семье, будущий начальник ГПУ унаследовал прекрасные манеры, был воспитан, с детства превосходно владел французским языком. Окончив средне-учебное заведение, Менжинскпй поступил в Петербургский университет на юридический факультет. Худой, бледный брюнет, очень холеного и очень девического облика, этот болезненно-застенчивый юноша, прозванный товарищами "Вяча - божья коровка", под всей своей застенчивостью был снедаем мечтой стать "либо знаменитым адвокатом, либо знаменитым писателем". Вместе с изучением юриспруденции Менжннский занялся и литературными опытами. Судьба иногда жестоко сводит людей. В те годы в студенческом полулитературном, полуреволюционном петербургском кружке девически-застенчивый студент Вячеслав Менжинский встречался с бурным студентом Борисом Савинковым. Оба студента интересовались литературой. Савинков писал талантливые стихи. Менжинский пробовал декадентские романы. С первых же встреч эти студенты стали инстинктивными и непримиримыми врагами, и это было естественно, ибо декадентская "тень человека" и сангвинический Савинков были очень разны. Их дороги из кружка разошлись надолго. Но через тридцать без малого лет, революции было угодно, чтобы террориста и бывшего военного министра Савинкова в Париже в 1924 году спровоцировали, заманив в ловушку, агенты вождя тайной коммунистической полиции и чтобы именно Менжинский, уже тяжело больной, укутанный в пледы, лежа на диване в своем инквизиторском кабинете, допрашивал схваченного и привезенного на Лубянку, нелегально перешедшего границу России Савинкова. Того, чего хотел Менжинский, - "известности", - он достиг. Но из юношеских мечтаний о путях "знаменитости" у Менжинского ничего не вышло. Литературные попытки кончились написанием бесталанного декадентски-эротического романа, в котором Менжинский с предельной откровенностью рассказал историю своего собственного неудачного брака и разрыва с женой. Не меньшее фиаско потерпел Менжинский и в карьере "знаменитого адвоката". По окончании университета он поступил помощником к известному присяжному поверенному князю Г. Д. Сидамон-Эристову, но не обнаружил решительно никаких талантов. И тогда для "знаменитости", о жажде которой говорила только застенчивая улыбка робкого молодого человека, осталась еще дорога дорога революции. Трудно понять, почему и как "декадентские романы" и "болезненно-извращенная поэзия" в молодом Менжинском переплетались с попытками революционной работы. Правда, эти попытки были очень скромны. Но все же связи с революционными кружками и революционным подпольем у Менжинского начались. Фрейдисты, вероятно, усмотрели бы в пути Менжинского в революцию следствие тяжких душевных комплексов, отвели бы должное место разрыву с отцом и неудачному браку; может быть, они были бы и правы. Во всяком случае, путь дегенеративного и очень странного юноши в революцию не диктовался ни чувством классовой борьбы, ни тем более жаждой социальной справедливости. Наоборот, именно Менжинскому принадлежит определение масс, как "социалистической скотинки". Менжинский был натурой замкнутой, одиночной и тяжело больной. Ясно только, что путь в революцию наряду с другими "сложностями" души был несомненно обусловлен и непомерным честолюбием, раскольниковской жаждой "выйти из своего состояния ничтожества", что, кстати, подтверждает и Троцкий. И как бы то ни было, революционная карьера открылась. Она была очень бледна. Как это ни парадоксально, у начальника ГПУ биографии революционера не было. Менжинский не знал ни тюрем, ни ссылок, ни арестов. Но перед 1905 годом он вступил в социал-демократическую партию и единственным бесспорным этапом "революционной" карьеры Менжинского было редактирование им в 1905 году легальной ярославской газеты, где молодой редактор-эстет в довольно невразумительных статьях, но, между прочим, трактовал и "о робеспьеровских методах расправы с противником в момент революции". Тогда дальше Ярославля эти декадентско-робеспьеровские рассуждения не ушли. А вскоре, при наступлении реакции, никогда не стеснявшийся в деньгах, ибо он жил на средства брата, богатого банковского дельца, Менжинский бросил и Россию, и бледно начатую революционную карьеру. Он уехал в Париж. За границей Менжинский занимался "всем понемногу", он был типичным "ничто", бульвардье "без дел", то он решает стать лингвистом и начинает с изучения японского языка, то хочет стать художником и берется за кисть. Может быть, еще посейчас в старинных лавках Монмартра найдется какой-нибудь плохенький парижский пейзаж или "натюрморт" с подписью Менжинского. Для Музея Революции такая художественная находка, акварель начальника ГПУ, была бы не менее цепна, чем поэма председателя ВЧК. Менжинский был типичным дилетантом, неудачником. Чем он только в Париже не занимался: религией, философией, марксизмом, "богостроительством", "богоискательством" и всеми "изломами" и "изгибами" того декадентского предвоенного времени. В литературе его любимым автором был Стриндберг, чьи женоненавистнические идеи разделял утонченный Менжинский. Но никакой революционной вехи за границей Менжинский в свою биографию так и не вписал. Он вел обеспеченную жизнь, появляясь изредка в эмигрантских революционных кругах. Встречавшийся с ним в марксистских кружках Ленин к этому "неврастенику-декаденту" относился со свойственной ему цинической, грубонескрываемой насмешкой. Может быть, именно эти частые насмешки и издевки и заставили болезненно честолюбивого, по-раскольниковски мечтавшего выйти из ничтожества Менжинского затаить злобу против "революционной вертихвостки", как он называл Ленина, и обрушиться на него при первом случае. Этот случай, не лишенный пикантности, представился Менжинскому в 1909 году, когда за границу пробрался некий маленький человечек, скрывавшийся под псевдонимом Саша Лбовец. Саша был членом экспроприаторской организации, оперировавшей на Урале под атаманством некоего рабочего Лбова, бывшего унтер-офицера, ушедшего в революцию. В те бурные дни Лбов с товарищами ограбили на Каме не один пароход, а на суше остановили не одну почтовую тройку. Организация располагала крупными деньгами. Но вот из этих-то денег через Сашу Лбовца и выдал уральский экспроприатор Лбов главе большевистского центра товарищу Ленину неплохую сумму в 6000 рублей - на покупку оружия. Деньги Ленин взял, но оружия не купил и куда истратил - неизвестно. Пробравшийся за границу Саша пожаловался об этом врагу Ленина Менжинскому. А Менжинский, дабы ударить по "революционной вертихвостке", составил Саше "открытое письмо" с обвинением Ленина в присвоении денег и напечатал это письмо отдельным листком.