Но Ичеренский только улыбнулся.
   — Не беспокойся, мой мальчик! — сказал он. — Сегодня среда, а по средам я всегда плачу за все, что поедается за этим столом, в том числе и за то, что съедят гости. Тебя это устраивает?
   — Очень, — сказал Аввакум. — Я вполне удовлетворен. И торжественно клянусь перед всей честной компанией, что отныне каждую среду я буду твоим гостем.
   — Благодарю, — кивнул Ичеренский. — Разумеется, мне будет очень приятно. Я люблю учтивых людей.
   Не успел он переступить порог, как Аввакум кинулся за ним.
   — Да покажите мне, где дом этого злодея и его прелестной хозяйки! — смеясь, попросил он.
   По лицу Ичеренского как будто пробежала тень. Он остановился, помолчал мгновение, словно раздумывая, стоит ли отчитать нахала и какими словами. Но тут же, сменив гнев на милость, сказал спокойно и вполне любезно:
   — Дом злодея? Но он отсюда виден, мне и провожать тебя нет нужды. — Он показал через окно: — Вон смотри, третий слева, напротив него кирпичная ограда.
   — Ага, — сказал Аввакум. — Вижу.
   — Я провожу, — вздохнул бай Гроздан. — Мне надо самому зайти с тобой. Балабаница не примет тебя без представителя совета — такой у нас порядок. — Взмахом руки он сдвинул набок свою барашковую шапку. — Что ж, пойдем!
   Аввакум уже стоял на пороге.

17

   Вот какое ужасное впечатление осталось у меня от первой встречи с этим человеком. Разумеется, сейчас у меня о нем совсем другое мнение. И отношение к нему другое. Но если кто-нибудь спросит, какое же оно, я, прежде чем ответить, подумаю как следует. И тем не менее я не уверен, что ответ мой будет точен, что я не ошибусь. Однако две вещи мне совершенно ясны. Во-первых, я им восхищаюсь. Но это восхищение несколько необычно. Я могу восхищаться, например, ярким цветком, лесной поляной. Но когда я думаю об этом человеке, мне кажется, что перед моими глазами встает панорама каких-то суровых гор с головокружительными стремнинами под ногами и с еще более головокружительными вершинами. Меня оглушает грохот водопада, перед глазами над вспененной пучиной сверкают обломки радуги; высоко в небе неподвижно парит орел. Подобная картина тоже радует меня, но ей я радуюсь несколько иначе — не так, как яркому цветку или маленькой полянке, затерявшейся в тиши зеленой лесной чащи.
   Во-вторых, когда я думаю об этом человеке, я как будто забываю о своем возрасте, о своем общественном положении и о том, что я ветеринарный врач большого участка. Я чувствую то же, что чувствовал бы тщедушный, близорукий мальчишка, стоя рядом с могучим Спартаком. Это очень неприятно, потому что мне уже тридцать лет, рост метр семьдесят три и рекордные надои Рашки даже при ее огромном вымени — как-никак моя заслуга. Это чувство, как я уже сказал, не из приятных, но избавиться от него у меня недостает сил. Разумеется, если все наши коровы станут такими же высокоудойными, как Рашка, и если доктор Начева, встречая меня, перестанет смеяться, тогда, быть может, я не буду в его присутствии чувствовать то же, что чувствует тщедушный, близорукий мальчишка, стоя рядом со Спартаком. Во всяком случае, так мне кажется.
   Когда я говорю об Аввакуме, мне, естественно, хочется быть объективным, но из-за уже перечисленных обстоятельств, да и по другим причинам мне это не удается. Лучше всего, если я и впредь буду выступать в роли беспристрастного летописца.
   Я должен сделать лишь одно замечание. Замечание это пустячное и не имеет прямого отношения к рассказу. А именно: тому, что говорит обо мне Аввакум, не следует верить. Не следует потому, что у него вообще ошибочное представление о моем характере. Так, например, он считает, что я романтик, даже поэт, застенчивый мечтатель, но во всем этом нет ни грамма правды. Я ветеринар крупного участка, и на его территории, как я уже говорил, нет ни сапа, ни куриной чумы. Да и корова Рашка свидетель, хоть и бессловесный, что я свое дело знаю. Ну, а раз так, то о какой поэзии, о какой романтике может идти речь! А его утверждение, что я застенчивый мечтатель, совершенно беспочвенно. Когда доктор Начева стала водить дружбу с капитаном, я тут же прекратил прогулки но дороге в Луки. А ведь на такой решительный шаг не способен ни один застенчивый мечтатель. Когда же капитан убрался восвояси, я опять возобновил прогулки как ни в чем не бывало. О какой застенчивости может тут идти речь?
   Совершенно очевидно, что у Аввакума ошибочное представление о моем характере. Но я на него не сержусь — кто на свете не ошибается? Даже гениальный Шерлок Холмс и тот ошибался.
   Балабанице уже давно стукнуло тридцать, но с виду даже самый отчаянный скептик не дал бы ей больше двадцати пяти: высокая, пышногрудая, со стройными бедрами, тонкая в талии. Рот у нее маленький, а темные глубокие глаза всегда влажны, как у косули в весеннюю пору.
   Муж ее, бай Балабан, был мастером на сыроварне; пять лет назад он скоропостижно скончался от разрыва сердца. Соседки, женщины завистливые, утверждали, что в его преждевременной смерти повинна сама Балабаница, потому что она, мол, в любви ненасытна, как ламия[6]. Но разве бывает, чтобы о молодой и бездетной женщине не злословили болтливые кумушки? Сколько времени им кололи глаза два кунтушика, которые ей справил Методий Парашкевов! Не потому ли они столько шушукались и злословили? Но все это, так сказать, мелочи частного характера. Балабаница слыла на сыроварне работягой; у нее всегда было много трудодней; зарабатывая достаточно, она не торопилась вторично выходить замуж. Это была женщина сноровистая во всяком деле и очень жизнерадостная.
   Когда бай Гроздан и Аввакум вошли к ней во двор, а затем в сени и остановились перед распахнутой дверью, ведущей внутрь дома, Балабаница, присев на корточки, мыла блестящий бидон. Сидя к ним спиной и подавшись вперед всем своим гибким телом, она ловко орудовала щеткой. Ее черная шерстяная юбка немного приоткрывала ноги выше колен, и смущенный бай Гроздан дважды кашлянул. Аввакум же оставался совершенно спокойным. Балабаница услышала лишь тогда, когда председатель кашлянул в третий раз.
   Она поднялась и с улыбкой отвела прядку черных волос, упавшую ей на лоб.
   — А ты почему не на работе? — спросил с напускной строгостью председатель.
   — Сперва следует поздороваться, — отрезала Балабаница, искоса поглядывая в сторону Аввакума, — а тогда уж и спрашивать! Неужто со вдовой здороваться не стоит?
   — Ну, будет тебе! — нахмурившись, сказал бай Гроздан. Аввакум тотчас же подал ей руку, и хозяйка протянула свою, хотя ни а была мокрая.
   — Здравствуйте! — Аввакум энергично потряс ее руку. — Бай Гроздан сердит потому, что я не дал ему доесть обед. Тут виноват я.
   — Так почему же ты не на работе? — упорствовал председатель, но уже без прежней строгости в голосе.
   — Я во второй смене, бай Гроздан, — ласково взглянула на него Балабаница. — Потому-то я и дома. Добро пожаловать, заходите! — пригласила их хозяйка и пододвинула к очагу стульчики.
   Так Аввакум попал в дом Балабаницы.
   Когда председатель сообщил ей, по какому случаю они пришли, она опечалилась, ее большие глаза наполнились слезами. Было видно, что женщине искренне жаль учителя. Приветливости, с какой она встретила Аввакума, теперь как не бывало. Ей даже смотреть не хотелось в его сторону.
   — Сложи все вещи учителя в сарае или еще где, — продолжал уже смущенно председатель. — А этого человека устрой в его комнате — пусть живет у тебя, пока будет в нашем селе.
   Балабаница вздохнула.
   Что касается Аввакума, то он прямо-таки ликовал: не успел он, как говорится, ступить обеими ногами на момчиловскую землю, как ему улыбнулась удача. Разумеется, удача эта не вспорхнула с дерева и не села ему на плечо, словно золотая птичка из сказки. Аввакум сознательно стремился к ней — внимательное и детальное изучение дома, где жил Методий Парашкевов, его обстановки было в его плане пунктом номер один.
   Они поднялись по витой скрипучей лесенке на второй этаж. Она прямо со двора вела на длинную узкую галерею, опоясывающую дом со стороны огорода. Тут были две двери, сколоченные из сосновых досок, когда-то покрашенные, вероятно еще при жизни бай Балабана, серой, теперь уже выцветшей краской. Обе двери были опечатаны — на красном сургуче значилась печать Момчиловского народного совета. Председатель колебался некоторое время. То ли ему самому сорвать печати, то ли позвать в свидетели кого-нибудь из членов совета? Но, подумав, что он, «отец-кормилец», и сам член народного совета, а может, просто чтоб не терять больше времени с этим навязчивым софийцем, дернул цветные шнурочки с такой решительностью, какая совсем не шла к его добродушному лицу.
   — Ну, в добрый час! — сказал он Аввакуму и, словно испугавшись своей дерзости, стал торопливо спускаться по витой лесенке вниз.
   Балабаница отперла ту дверь, которая была чуть подальше от лестницы, и молча кивнула Аввакуму.
   Комната была бедная, гораздо беднее, чем он мог себе представить. Напротив окна стояла железная койка, застланная солдатским одеялом. Шкаф, видимо для одежды, высокая этажерка, большой стол, покрытый оберточной бумагой, и два стула — вот все, что здесь было. Над кроватью висела охотничья двустволка с кожаным патронташем. На столе поблескивал микроскоп, стояли два штатива для пробирок. Кроме того, тут были пинцеты, спиртовка, молоточки и несколько коричневых бутылочек с кислотами.
   Все эти вещи Аввакуму были знакомы по докладу Слави Ковачева. Пока он с лупой и сантиметром обследовал разбитое окно Илязова дома, Слави Ковачев осматривал комнату учителя. И так как Аввакум питал к своему пловдивскому коллеге полное доверие и учитывал его педантичную добросовестность, а времени было мало, то он удовлетворился сведениями, которые почерпнул из его доклада. Теперь он мог убедиться, что Слави Ковачев не пропустил ни одного сколько-нибудь значительного предмета.
   Балабаница остановилась посреди комнаты.
   — Вот только кровать и одеяло мои, да еще шкаф, — сказала она, показав рукой. — Остальное, что ты здесь видишь, — учителево, и все, что в шкафу, — тоже его. Я дала расписку на эти вещи. Если что пропадет, мне придется отвечать.
   — Будь спокойна, — усмехнувшись, сказал Аввакум. — Я буду беречь их как зеницу ока. Можешь отсюда ничего не уносить. У меня, как видишь, багаж невелик, и его вещи мне не помешают.
   Пока она меняла простыни и выносила одежду учителя. Аввакум стоял к ней спиной, однако он слышал, как она тихонько всхлипывала и шмыгала носом. Он прикусил губу и нахмурился. «Если я ничего не добьюсь, — подумал он, — то едва ли эти вещи когда-нибудь попадут на прежнее место. Учителю тогда уже не вернуться в Момчилово».
   Он выглянул в окно. Отсюда открывался вид на ощетинившуюся Змеицу. Над бурыми осыпями нависало мрачное дождливое небо.
   «А эта женщина любила его, — подумал Аввакум. — Потому-то она и плачет». Он глядел на развилку дорог и вспоминал ее маленький рот и тоскливый взгляд темных глаз. «Наверно, жила с ним». Он вздохнул. И вдруг вздрогнул: его удивил собственный вздох. В том, что она, может быть, любила учителя и жила с ним, не было ничего грустного. Вздыхать тут ни к чему.
   Он вышел на галерейку и открыл соседнюю дверь. Она вела в маленькую комнатушку, заваленную всякой рухлядью. Тут лежали кучей старые книги, газеты, тетради, торчали чучела белок, глухарей, лисицы и маленького бурого медвежонка. Закрепленный на деревянной подставке медвежонок стоял на продолговатом ящике. На трухлявой полке среди паутины и пыли поблескивали склянки со спиртом. В них плавали скрученные спиралью змеи с белесым брюшком и пестрой спинкой, ящерицы, саламандры. Одно из чучел белки глядело стеклянными глазами в единственное в этом чулане окошко — маленькое, квадратное, с не мытым годами стеклом, заделанное толстыми железными прутьями.
   Аввакум почувствовал на себе взгляд Балабаницы. Он медленно обернулся.
   — И это тоже все учителево, — сказала она. Глаза ее были красны. — Для школы все делал. — Она помолчала некоторое время. — Здесь ничего не описано. Да здесь и нет ничего особенного. Зря они дверь опечатывали! Я снесу все это вниз, а тут поставлю ткацкий станок.
   Она повела плечом, искоса взглянула на Аввакума; он заметил, что в глазах ее больше нет слез.
   — Тут я поставлю станок, — повторила она и добавила несколько тише: — Если проживешь у меня подольше, коврик тебе сотку. Ты женатый?
   — Да еще шестеро детей вдобавок!
   — Несчастный! — Она как-то странно засмеялась и, помолчав немного, снова повела плечом. — Пойду на сыроварню, — сказала она, не оборачиваясь. — Вернусь к вечеру. Если будешь уходить, ключи бери с собой!
   — Обязательно, — заверил Аввакум.
   Она неторопливо стала спускаться вниз, может быть, даже медленнее, чем следовало.

18

   Проводив взглядом хозяйку, Аввакум спустился во двор и внимательно осмотрел дом со всех сторон. У выходящего на юг окна широко раскинула ветви суковатая сосна. Ее верхушка была на уровне крыши, а некоторые ветки толщиной с руку почти касались окна.
   «Вот откуда можно входить без приглашения», — подумал Аввакум.
   Он постоял под деревом, мысленно вскарабкался по суковатому стволу вверх, продрался сквозь плотно сплетенную зеленую крону к стене дома и преспокойно уселся на карнизе. Да, все это не так уж трудно.
   Окно это выходило в сливовый сад. Довольно запущенный, он зарос густой, уже пожелтевшей травой. От старой сосны до плетня высотой по пояс Аввакум насчитал тридцать шагов. Плетень отделял сад от глухой улочки, по которой вряд ли могла проехать повозка. Улочка протискивалась между плетнями, ничем не отличавшимися от плетня Балабаницы. Через сад проходила утоптанная тропинка — она вела к хозяйственным постройкам: к свинарнику, где не было свиней, к пустому хлеву, сеновалу с черной, прогнившей соломенной крышей и широкому навесу для хранения дров. Под навесом стояла колода с воткнутым в нее топором и лежало воза два крупноколотых сухих сосновых поленьев. Было ясно, что тропинка не зарастала только благодаря этому навесу.
   Больше тропинок в саду не было.
   Аввакум снова вернулся к суковатой сосне и начал внимательно осматривать пространство между нею и глухой улочкой. На его напряженном лице появилась едва заметная улыбка: кое-где виднелась примятая трава — стебельки были желтее и суше других. Прежде чем трава увяла, по ней ходили, в этом не могло быть никакого сомнения.
   Два вполне различимых следа привели Аввакума к забору. В этом месте из плетня было выдернуто несколько веток терновника. Они валялись в густом бурьяне. Перелезть здесь взрослому мужчине ничего не стоило. Но если бы это захотела сделать женщина, ей пришлось бы прежде чем встать ногой на плетень, дольше топтаться около него. Аввакум нагнулся, но у самого плетня почти не было следов.
   Здесь проходил только мужчина. И проходил не один раз, а несколько, притом путь его оставался открытым — иначе ветки терновника были бы водворены на место. По-видимому, мужчина собирался пользоваться этим перелазом и в будущем. Или же ему просто не хватило сообразительности — одно из двух.
   Аввакум задумался: может быть, это следы влюбленных? Может быть, ночью какой-нибудь усатый Ромео пробирался к красотке вдовушке. Но в таком случае следы должны были бы вести к ее двери, к комнате, где спит она.
   Он тихонько присвистнул и удовлетворенно потер руки.
   Следы вели не к ее двери, они начинались у суковатой сосны и кончались суковатой сосной.
   Аввакум быстро вернулся в комнату учителя. «Если окно закрыто изнутри на крючки, я сам себе дам пощечину, — подумал он и бросил взгляд на оконную раму. Нижний крючок лежал на подоконнике, верхний свободно висел. Они сильно заржавели. Он слегка нажал на раму — обе створки окна со скрипом распахнулись и уперлись в зеленые ветки.
   Аввакум достал из внутреннего кармана плаща большую лупу и снопа спустился во двор. Подойдя к стволу старой сосны, он запрокинул голову. «Надо обследовать третью и четвертую ступеньки — они самые грудные. Чтоб добраться до кроны, до больших ветвей, надо крепко ухватиться руками именно за эти сучья».
   Поднимаясь по стволу, он достиг четвертой ступеньки — остатка обрубленной ветки — и, держась левой рукой, начал рассматривать сквозь толстую лупу его чешуйчатую поверхность.
   Это продолжалось не более трех минут.
   И тут он чуть было не выронил лупу: впился взглядом в стекло и почувствовал, что перед его глазами завертелись синеватые круги.
   Он на мгновение прикрыл веки, глубоко вздохнул и опять посмотрел. перед глазами замелькали искры. Спрятав лупу, он вынул перочинный ножик, открыл его зубами, срезал кусочек чешуйчатой коры и осторожно слез на землю.
   Вернувшись в комнату, он отделил пинцетом чешуйку от коры, положил ее на стеклянную пластинку микроскопа и посмотрел в окуляр. На стеклянной пластинке лежал волосок синего цвета.
   Синий волосок от шерстяной пряжи.
   Аввакум взял сигарету и жадно затянулся.
   Затем он достал из портфеля пергаментную бумажку, в которой лежал другой, такой же синий волосок. Он нашел его на подоконнике Илязова дома среди железных опилок и поврежденного прута. Аввакум сравнил волоски под микроскопом: по цвету и толщине они были совершенно одинаковы.
   Он встал и принялся медленно расхаживать по комнате.
   Теперь ему было точно известно, что перелаз на плетне, тропка, суковатая сосна и не закрытое на крючки окно связаны невидимой нитью с Илязовым домом. Одна и та же перчатка прикасалась к обрубленному суку сосны и согнутому пруту в разбитом окне.
   Но разве на свете одна синяя перчатка? А если другой такой нет, то где эта единственная и кто ее владелец?
   Все же сделанные им открытия были важными звеньями в цепи событий, предшествовавших преступлению. У него не было оснований быть недовольным собой.
   Спрятав свою находку, Аввакум вошел в чуланчик. Здесь, казалось, не было ничего такого, что обращало бы на себя внимание. Чучела животных и птиц месяцами не сдвигались с их мест — об этом говорила паутина, образовавшаяся вокруг них. Он уже собрался уходить, как вдруг взгляд его остановился на маленьком буром медвежонке. Он был совершенно чистенький — даже на подставке, к которой прикреплен, совсем нет пыли. Единственный чистый предмет среди множества окутанных паутиной и покрытых пылью — это не могло не привлечь внимания Аввакума. Значит, сравнительно недавно медвежонка касалась рука человека. Но почему среди стольких чучел животных один лишь бурый медвежонок удостоился такой чести?
   Аввакум подошел к медвежонку и поднял его. Под деревянной подставкой находился продолговатый ящик. Аввакум зажег электрический фонарик и увидел на дне ящика кучку камней, разных по цвету и по величине.
   Ничего другого в ящике не было. Но один камень, размером с кулак, был обернут листком, вырванным из ученической тетради, и перевязан красной шерстяной ниткой. Он лежал на самом верху кучки.
   Аввакум просунул руку, взял камень и под желтым лучом фонарика прочитал: «Змеица, 7 августа».
   Надпись была сделана нечетко, химическим карандашом.
   «Какой-то минерал, найденный Методием Парашкевовым в урочище Змеица за пятнадцать дней до происшествия в Илязовом дворе», — подумал Аввакум. Подержав камень в руке, он положил его в ящик, на прежнее место, и поставил медвежонка так, как он стоял.
   Начал моросить дождик.
   Серые тучи лизали своими косматыми языками голые осыпи Змеицы. В открытое окно проникал холодный воздух, напитанный запахом хвои и влажной земли.
   В доме было тихо и как-то очень пусто и тоскливо.
   По телу Аввакума пробежал озноб. Чувство одиночества, казалось, проникало в его душу вместе с резким холодом. «Я должен обязательно уснуть», — подумал он. Аввакум укутался с головой своим плащом и закрыл глаза. Капельки дождя словно бы ощупывали оконные стекла, и этот слабый звук делал тишину еще более тягостной.
   Его разбудил тихий стук наружной двери. В сенях раздались шаги. Он прислушался и узнал по ним Балабаницу. Ему больше не хотелось лежать в темноте. Он зажег лампу, открыл шкаф и стал приводить в порядок свою одежду. На кровати остался один только плащ. Под его подкладкой были два глубоких кармана, в которых Аввакум хранил нужные ему вещи: веревку, запасную батарейку для карманного фонаря, пачку патронов и маленькую, но прочную стальную лопатку в кожаном футляре.
   За окном продолжал моросить дождь.
   Аввакум распахнул обе створки, накинул на плечи плащ, сошел вниз и остановился в сенях. Он кашлянул.
   Через секунду дверь отворилась и в освещенном проеме появилась Балабаница.
   — Чего же это ты стоишь в сенях? — удивленно спросила она Заходи, погреешься, смотри, какой я огонь развела!
   Пламя очага за ее спиной то вспыхивало, то словно замирало. Аппетитно запахло печеным картофелем.
   — Спасибо, — сказал Аввакум. Он вдруг почувствовал голод и сглотнул слюну. — Я настроился уходить. А то бы с удовольствием зашел к вам погреться.
   Балабаница продолжала стоять на пороге.
   — Подожди немного, пока перестанет дождь, — сказала она.
   — Впрочем, верно, — усмехнулся Аввакум. — Почему бы мне не переждать? Дождь скоро прекратится.
   Он сел у очага и с наслаждением протянул к огню руки. Затем достал трубочку и, набив ее табаком, закурил.
   Пока Балабаница сновала по комнате, готовя ужин, Аввакум по привычке осматривал домашнюю утварь, непрестанно вслушиваясь в мягкое шлепанье босых ног хозяйки.
   Комната была просторная, вдоль стен тянулись полки, у входа на железных крючьях висели два медных котла. В левом углу темнела открытая дверь — там, вероятно, была спальня. Он вспомнил, что окно ее выходит туда, где в глубине сада видны заброшенные хозяйственные постройки.
   — Послушай, Балабаница, а тебе не холодно босиком? — спросил Аввакум.
   Она на мгновение приостановилась. Казалось, эти слова ее очень удивили.
   — Мне, холодно? —она посмотрела на свои ноги, неизвестно зачем приподняла юбку и весело засмеялась. — С какой стати мне будет холодно! Придумал тоже! Я привыкла, — и, опустив юбку, кивнула головой в сторону, где стоял накрытый стол. — Ну, давай будем ужинать, а то остынет. Угощать, правда, мне тебя нечем — одна ведь я одинешенька.
   Чтобы не обидеть вдову, Аввакум сразу же подсел к столу. Перед ним стояла глубокая тарелка с печеным картофелем, брынза, яичница на сковороде и большая миска простокваши. Посередине горкой лежали ломти хлеба.
   — Как говорится, одной головке и обед варить неловко, — вздыхала Балабаница, энергично уничтожая яичницу. — Пока бедняга Методий был здесь, он часто составлял мне компанию, не брезговал, сам он тоже бобылем жил. Бывало, и баницу испеку, и то, и другое сготовлю, а как его взяли — все ни к чему. Ем всухомятку, куски в горле застревают.
   Аввакум, правда, не заметил, чтобы у нее куски застревали в горле, она ела с завидным аппетитом, и лицо ее выглядело очень свежим.
   — Скажи, Балабаница, — спросил Аввакум, — к Методик» часто захаживали гости? Когда я был холостяком, ко мне по десятку вваливались каждый вечер.
   — Да что ты! — Балабаница тряхнула головой. На лоб ей упала черная прядка волос, но она не подняла руки, чтобы отбросить ее. — Какие там гости! Никто не приходил к Методию. У него доброе сердце, только он, бедняжка, нелюдим. Как и я.
   — Не может быть, чтоб у такого человека не было друзей, — усомнился Аввакум.
   — Нет, не было, — Балабаница покачала головой. — Он был хорош со всеми, и к нему все хорошо относились, но дружить ни с кем не дружил.
   Она помолчала немного и нахмурилась.
   Был один, да вот уж три года, как того человека загрызли на Змеице волки. Охотились они вместе. Лесничим он был.
   Аввакум задумался. Он почувствовал, что на этот раз касаться темы «Методий» больше не следует.
   Разговор зашел о сыроварне. Балабаница похвасталась, что брынза в этом году жирнее прошлогодней, что теперь у них перерабатывается вдвое больше молока, чем раньше. Еще сказала, что они должны выиграть в соревновании с Луками и что все рассчитывают осенью получить много денег.
   — Что ж ты станешь делать со своими деньгами? — спросил Аввакум. — Небось, замуж выйдешь?
   Она весело рассмеялась. Ее ситцевая блузка так разволновалась на груди, словно изнутри ее надували порывы южного ветра.
   — Стоит мне только захотеть, я завтра же приведу себе мужика, — ответила она. — И такого, какого захочу. Экая невидаль — муж. Меня сейчас другое беспокоит, это дело поважнее. Мой муж большой мастер был варить брынзу, и я вот тоже решила стать таким же мастером, как он. В память о нем. Очень уж мне по душе эта работа. И получается у меня неплохо. Но, чтобы стать мастером, мне еще надо малость подучиться, во всяком деле есть свои тонкости.
   В ее глазах вспыхнули огоньки, и она засмеялась.
   — Весною обещали послать на курсы. Это для меня поважнее замужества. Как сделаюсь мастером, сыроварня станет мне настоящим домом, а сюда буду заглядывать, только чтобы моему муженьку не было скучно, если заведу себе мужа.
   — Только ради этого будешь заглядывать домой? — спросил Аввакум.
   — Еще затем, чтобы поспать на пружинах, — лукаво усмехнулась Балабаница. — У меня пружинная кровать. Лежишь на ней и не чувствуешь ее под собой. Очень удобная.