Ты, наверное, помнишь, как однажды в детстве мы с тобой сидели на берегу реки, по которой проплывали развалившиеся от долгого лежания в земле, перехваченные стальными обручами гробы с разрытого во время весеннего паводка кладбища в районе Чугуновской заставы. В районе Чифы. Это и были клети. Да, конечно, клети пускали вниз по течению реки: они плыли, цепляясь за почерневший от сухих водорослей топляк, торчащий на мелководье, как окостеневшие пальцы утопленников. Клети проходили пороги, водосточные трубы, лавы. Потом клети выходили к причалу, где их подбирали рабочие с ремонтных доков. Ловили. Смеялись, что поймали. Вытаскивали на берег. Здесь, в пахнущей мазутом яме, разводили костер, называли себя истинными стражниками этих мест, конечно, шутили... спорили о том, что таится в клетях, в ящиках, в гробах. Может быть, сабли? Или драгоценности? А хотя бы и священные сосуды из серебра.
   Такое странное совпадение - что у херувимов были точно такие же заплечные торбы, наполненные болотными валунами. И это уже потом мне объяснили, брат, что валуны прообразовывали грехи, целый камнепад грехов. Теперь-то было совершенно понятно, почему у ангелов больше не растут крылья: просто заплечные торбы-клети натирали спины в кровь, уродовали кости, хрящи, лопатки (впрочем, об этом уже шла речь), вызывая появление горбов. Горбатые херувимы! Конечно, ты все помнишь, потому что это нельзя забыть, даже если страдаешь болезнью забвения, не так ли?
   Однако вскоре лес заканчивался, и я выходил на трассу. Затем долго ехал в переполненной, насквозь провонявшей бензином вахтовой машине, где водитель охрипшим, вечно простуженным голосом объявлял остановки, выкрикивал, возглашал: "Льва Катанского", "Совхоз "Проводник"", "Торфозавод", "Техникум". После окончания авиационного техникума некоторое время проработал на заводе, но вскоре уволился по состоянию здоровья. Однако никогда не лечился. Почему? Да, может быть, просто стыдился собственной болезни, припадков, о которых никому не говорил, но о которых почему-то все знали. Они все, все знают про меня! Это знание. Я - верный, я - посвященный: "Елицы оглашеннии, изыдите, оглашеннии, изыдите; елицы оглашеннии, изыдите. Да никто от оглашенных, елицы вернии, елицы вернии..." Этими словами, как известно, завершается вторая часть Божественной Литургии, именуемая Литургией оглашенных. Рассказывали, что еще до революции в одном из воронежских храмов известный тогда в городе митрофорный протоиерей Аркадий Македонов перед началом Литургии верных специально спускался с амвона и взашей выгонял из храма тех, на чьих лицах, как ему казалось, не было начертано достаточно умильного благоговения. После чего он запирал ворота на тяжелый амбарный замок, ключи от которого всегда носил на поясе рядом с палицей, и громогласно возглашал: "Написано - дом Мой домом молитвы наречется, а вы сделали его вертепом разбойников!" В 20-х годах Аркадия Македонова назначили благочинным Успенской округи. В то время уже почти все храмы города Воронежа были закрыты. В ночь на Предпразднество Рождества Пресвятой Богородицы, а также на прославление памяти преподобномученика Макария Каневского, архимандрита Овручского, Переяславского протоиерея Аркадия Македонова повесили на царских вратах храма, где он служил, вниз головой. На лице и затылке ему вырезали пятиконечные звезды. Здесь же нашли длинный, для разделывания скота нож с процарапанными на нем словами из Первой книги Моисеевой - "Разве я сторож брату своему". Говорили, что отца Аркадия казнил его родной брат Василий Македонов, в ту пору оперуполномоченный Воронежского ЧК, преданный незадолго до этого, на Усекновение главы Пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна, анафеме собственным же братом".
   Конец письма Каина.
   Авель уснул только под утро, и ему приснился Лазаревский острог. Еще это место называлось Высоковской Запанью, но это уже было более позднее название урочища, куда начиная с XVIII столетия свозили осужденных за богохульство, здесь же их и казнили. Сжигали в земляных балках.
   До острога можно было добраться по УЖД на леспромхозовском мотовозе. Несколько километров линия тянулась вдоль упрятанного в заваленную разбухшим топляком промоину лесного потока, затем через просеку спускалась в болотную пойму, где, натужно газуя, выпуская в небо разорванные глушителем хлопья синего дыма, брызгая кипящей соляркой, мотовоз медленно взбирался на почерневшие от сырости дубовые сваи-городни. Узкоколейка тут же приходила в движение, бревна оживали, начинали трещать и крошиться песочной трухой в мертвую топь, из которой к небу поднимались воткнутые в трясину совершенно усохшие, растерзанные ветром и жуками-короедами кривые сосны-мумии. В воздухе стояли густые, тяжелые испарения. Вскоре на горизонте начинали проступать очертания Высоковского лесозавода...
   Авель никогда не был здесь прежде, но почему-то он сразу узнал эту местность. Гадаринскую, Пергамскую, Пертоминскую, Грязовецкую.
   - Пергамскую,- улыбнулся и поправился: - "Переложение, составленное на Великий Пяток в воспоминание Святых спасительных Страстей Господа нашего Иисуса Христа, а также священномученика Антипы, епископа Пергама Асийского!"
   Пройдя территорию лесозавода, Авель миновал лагерный КПП и вошел в поселок Высоковская Запань. Тут все сохранилось так же, как и сорок лет назад: те же бесконечной длины улицы, те же одноэтажные бараки, те же каменные постройки, оставшиеся тут еще со времен Лазаревского острога, те же казармы, обнесенные высоким, обшитым дырявым горбылем забором.
   Авель остановился перед пожарной каланчой, сооруженной из железнодорожных, по-прежнему резко пахнущих креозотом шпал. Здесь, на вышке, крытой листами битого шифера, висел колокол с вырванным языком. Судя по сохранившейся на медном картуше надписи, колокол происходил из Спасо-Преображенского Сергиева Нуромского монастыря, что в Обнорской волости. После закрытия в 1924 году монастырь был передан в распоряжение исправдома и заселен арестантами. Тогда же была разграблена ризница, а колокола сняты с монастырской звонницы и вывезены в неизвестном направлении. Один из них через несколько лет и появился на пожарной каланче, но уже без языка. Видимо, его пытали. При помощи клещей и сварочного аппарата вырвали язык, на месте которого одно время висел обычный рельс, но и его тоже не пощадили. Другие же колокола скорее всего расстреляли где-нибудь в лесу, свалили в яму и засыпали негашеной известью.
   Колокол низко гудел и теперь больше напоминал воронку громкоговорителя. В проушины его были вдеты оборванные, в матерчатой оплетке провода, которые тянулись от будки.
   Радио. Радио включили.
   Телеграфные столбы.
   Установленный на крыше лагерного стационара ретранслятор.
   Авель подумал: "Вот здесь, не приходя в сознание, и умер мой отец".
   Санитары выключили радио и открыли дверь в изолятор. Потом подошли к кровати, сбросили одеяло на пол, взяли серую простыню за четыре угла, на каждом из которых можно было различить изображения тельца, ангела, орла и льва, сделанные тушью при помощи трафарета, подняли образовавшийся воздуhх к потолку, взмахнули им трижды и со словами "аксиос" завернули отца в плащаницу.
   Они перекрутили плат крестом и отнесли узел в больничный ледник.
   Морг.
   Авель вышел к реке - от лесобиржи, сгоревшей еще в 50-х годах, здесь остался лишь наполовину ушедший в прибрежный ил паровой кран да заросшая лесом железнодорожная ветка, проложенная заключенными куда-то в район Гледенского монастыря, где с 30-х годов располагалась Северодвинская пересыльная тюрьма.
   Вышел к реке...
   Посмотрел по сторонам - пустынно. Пустыня.
   Впрочем, нет, иначе, иначе! Вышел к реке: "Я плыл в лодке мимо высоких берегов, на которых, выстроившись в нескончаемую шеренгу, стояли люди. Эта местность называлась "каменной тучей". Существовало предание о том, что в наказание за лютые и великие грехи богоотступничества и богохульства семь ангелов Господних - по числу семи печатей, наложенных на Книгу, "написанную внутри и отвне",- закрыли своими крылами небосвод и в наступившей тьме кромешной сбросили на людей бесчисленное количество раскаленных камней, целую тучу камней, на каждом из которых, независимо от его размера, огненным перстом были начертаны слова - "Свят, Свят Бог Саваоф". Пав на землю, камни превратили ее в выжженную пустыню, а пав на град, разрушили его до основания, испепелив соборное дворище, убили всех грешников и праведников, хотя сказано: "Уста праведника изрекают премудрость", высушили реку, получившую с тех пор название Сухона, и оставили лишь заваленное ледниковыми валунами русло. Лоно. В июле выпал снег...
   Когда же работа была закончена, семь ангелов Господних спустились на землю, чтобы своими глазами увидеть плоды трудов своих, и нашли их весьма и весьма достойными. Однако наученные лукавым и началозлобным демоном, они усомнились в содеянном и вопросили друг у друга в недоумении и смятении: "Если же всех - и праведников, и грешников - мы убили, то кто же поведает человекам-маловерам о том, что всякий, хулящий Царя царствующих, да не избежит гнева Божьего?" И тогда решили ангелы Господни выбрать одного из убиенных, не зная притом наверняка, праведник он или грешник, и по молитвам воскресить его. Они извлекли из-под обломков изуродованное огнем и камнями тело некоего подростка, к которому с именем Господа на устах приступил ангел Уриил и со словами "Отойди ото сна!" вдохнул в него жизнь".
   Встань!
   - Давай, просыпайся! - Громко хлопнув дверью, мать вышла в коридор.
   Авель открыл глаза: это и есть головокружение, происходящее от чрезмерной слабости, бессонницы, малокровия или смертельной усталости.
   Последняя усталость.
   Последнее письмо от Каина и извещение о его смерти мать нашла совершенно случайно - просто перекладывала сложенные на кухне старые, пожелтевшие газеты - и сразу вспомнила его, столь нелюбимого ею. Нет, не то чтобы она совсем забыла о нем после того, как перебралась с сыном жить в Ленинград, просто думать о Каине ей было томительно неприятно, впрочем, в этом томлении была виновата она сама, но не хотела в том признаваться себе. Щадила, щадила себя. Была уверена в том, что нелюбовь, к сожалению, сильнее любви, и если кого-то можно разлюбить, то полюбить заставить практически невозможно, нереально. Это как болезнь, которой должно стыдиться, укрывать от посторонних глаз, но она все равно дает о себе знать властно и настойчиво. В ожидании исцеления могут пройти долгие годы, даже жизнь не одного поколения может пройти, но абсолютно без всякой уверенности, без всякой надежды на то, что что-то может измениться, что нелюбовь иссякнет, высохнет, как источник ненависти, гордости и высокомерия, и превратится в священный сосуд-дискос с разложенными на нем частицами. Скорее обратное - в замусоренную гипсовую вазу превратится, с вылепленными на ней в форме рукоятей головами туров.
   Рассказываю: уже где-то в конце лета матери удалось взять отпуск за свой счет, и мы поехали в Воронеж. Кладбище, на котором был похоронен Каин, находилось на окраине города в урочище Завражье. Это было новое кладбище, и потому церкви здесь не было.
   Тогда был яркий, до рези в глазах, белый ветреный день. Горячее, источающее зловоние расположенной рядом промзоны дыхание раскачивало кусты и оставшиеся еще с Родительской субботы рваные полиэтиленовые пакеты, распяленные на выкрашенных синей краской оградах могил.
   В кладбищенской конторе - крытой рубероидом бытовке - нам сообщили, что могила Каина находится где-то на десятом участке, как раз рядом с заброшенным заводским стадионом. Местные завражские вспоминали, что сразу после войны это было самое известное место в городе - здесь проводились соревнования по "сокольской" гимнастике, городкам и футболу.
   В 1949 году во время футбольного матча "Гидраэр" - "Авиавнито", при выполнении пенальти мячом был убит вратарь Измаилов.
   А произошло это так.
   Мяч, набитый гвоздями, кусками глины, металлической стружкой и битым стеклом, выкатили на поле и установили у засыпанного толченым мелом желоба в одиннадцати шагах от ворот, к которым и был привязан Измаилов. Потом к вратарю подошел судья, у которого поверх галифе были надеты шерстяные, перепачканные землей, уже полностью съехавшие с колен гетры, и собственноручно проверил, надежна ли ременная упряжь голкипера, крепко ли стоят ворота. Врыты. Закивал головой - "вполне, вполне" - и завязал Измаилову глаза полотенцем. После чего извлек из нагрудного кармана гимнастерки свисток, вставил его в рот, вытаращил глаза и выдудел. Засипел. Выпустил воздух целиком, да так, что ввалились щеки. Голод. Неутолимый голод. Как свищ, как свищ. Замахал руками...
   К мячу вышел забивала из "Гидраэра" по фамилии Дерягин. Наверное, в ту минуту он был похож на откормленного кастрированного быка, на слона со спрятанными в складках затвердевшего жира, как вариант - серы, глазами или даже на Сирийского Овна с огромным, заросшим колтунами хвостом-курдюком, для транспортировки которого была приспособлена специальная деревянная повозка. Дерягин перешнуровал бутсы. Прокашлялся. Неспешно отошел на середину поля, наклонился вперед, как бы навалившись грудью на сваренную из обрезков труб ограду заводского стадиона, тяжело задышал и, согнув руки в локтях, изготовился к разбегу - в ожидании свистка судьи. Судья засвистел, но на этот раз не пронзительно, как припадочный психопат, а протяжно-уныло. Пустил слабые-преслабые ветры.
   "Давай, Деряга, давай! Убей его к чертям собачьим!" - заорали на трибунах.
   Забивала начал разбегаться перед ударом. "Пошел, пошел!" - вновь заблажили на трибунах.
   Когда же до мяча оставалось каких-нибудь несколько шагов, Дерягин вывернул назад правую ногу и так, волоча ее, даже припадая на нее, оставляя на поле длинный, мгновенно заполнявшийся гнойной водой след, перевалился на левую ногу и упал. Упал!
   - Деряга, вставай! Вставай, падла, чего разлегся!
   Нет, не так. Опять не так. Все было по-другому...
   Разбрызгивая продавленную бутсами жижу, забивала тяжело развернулся на месте и "пыром" пробил по туго набитому мешку. Мяч поднялся и, оставляя за собой извивающийся наподобие змеи, клубящийся меловой столп, полетел к воротам, набирая скорость. А страдавший недержанием мочи судья лег на землю, прижал колени к подбородку и так стал пережидать горячие, душные, парные конвульсии, приговаривая при этом: "Сейчас, сейчас; потерпи, потерпи совсем немного". Нет, не выдержал, не вытерпел и заорал на весь заводской стадион. Слег.
   Мяч попал Измаилову в голову. Вратарь попытался выдохнуть, насколько это позволяли путы, подтянулся на верхней перекладине ворот, но внезапно обмяк, вздрогнул, и на полотенце выступила кровь. Густое квасное сусло.
   Дерягин отвернулся и высморкался.
   Высоко задирая ноги, судья побежал в перестроенный под раздевалку барак, расположенный рядом с трибунами у заводской котельной.
   Околел, околел - ну и черт с ним!
   Измаилова похоронили прямо за воротами. С тех пор в футбол здесь играть перестали, да и поле вскоре заросло густым, непроходимым кустарником-голутвой.
   Здравствуй, брат Каина - Авель.
   "Ну здравствуй, брате".
   Брат Авеля - Каин.
   Братья улыбаются друг другу. Вспоминают детство, называют имена мальчиков, живших в соседнем дворе,- Алексей Первый, Алексей Второй, Михаил, Александр Первый, Александр Второй, Сергей, Павел, Андрей Первый, Андрей Второй, Андрей Третий Малый, читают сделанные на заборе надписи, смеются.
   Нет, мать не узнала Каина, так он изменился за эти проведенные в полнейшем одиночестве годы, так постарел. Она даже подошла и, ни о чем не подозревая, спросила: "Извините, вы не подскажете, где здесь находится десятый участок?" "А вы на нем и стоите",- улыбнулся Каин в ответ.
   Потом мы сели рядом с могилой брата на деревянную скамейку, мать достала из сумки завернутое в газету хлебное крошево, сухари, несколько крашеных яиц, заткнутую бумажной пробкой бутылку с холодным чаем и принялась подзывать птиц. Подманивать их, чтобы затем поймать, даже не прибегая к помощи силка или сплетенного из проволочной изоляции шнура, посадить в ладонь и затворить внутри кулака. Несильно, совсем несильно затворить. Там. Нет, не сдавливать, выпуская сквозь пальцы пух, но согревать. Едино согревать дыханием через вставленную в рот алюминиевую воронку.
   Мать вынимала свернутую из плотной почтовой бумаги пробку и выпивала холодный чай прямо из горлышка. Проглатывала с удовольствием, потребляла. Чай был настоен на травах.
   На следующий день после посещения кладбища мы уехали домой. И это уже в поезде, при подъезде к Обводному каналу, мать встала коленями на пол, животом легла на полку, на которой я сидел, и, наклонившись к самому моему лицу, проговорила: "Вот и остались мы с тобой вдвоем". "А как же твоя сестра Тамара?" "Нет, нет, пожалуйста, не говори так! - Мать замахала головой в ответ.- Только мы вдвоем и остались на белом свете, да под звездным небом затылком, в которое упирается медная статуя, изображающая завернутого в багряницу звездочета Веельфегора".
   После возвращения из Воронежа еще какое-то время Авель продолжал получать письма от брата, но потом все прекратилось. А почтальон с трудом волочил по заснеженной улице сшитую из синей клеенки сумку, доверху набитую бумагами, как черновиками, беспрестанно поправлял козырек на фуражке, которая съезжала на глаза, останавливался, чтобы перекурить. От почтальона шел пар. Или дым?
   Авель отходил от окна все дальше и дальше, прятался в самой глубине комнаты, хотя бы и ложился на кровать, над которой висели часы, слушал, как в трубах шумит кипяток, а в мусоропроводе воет прорвавшийся через оторванные еще во время войны взрывом отдушины ветер. Сквозняк. Часы шли, значит, мать завела их, включила радио, пустила воду из крана, зажгла свет в коридоре и на лестничной площадке, вынесла во двор ведро с картофельными очистками, поздоровалась с почтальоном, который развел руками в ответ: "А вам сегодня ничего нет",- предложил затянуться, мать отказалась, поблагодарила, вернулась домой.
   Мать была верующим человеком, она веровала во Святую Троицу и во Святое Воскресение Христово. Еще она была уверена в том, что невинные души расстрелянных мирных жителей вопиют к Богу, и нет им числа, и напоминают они кишащее людское море. "Окиян". Об этом ей, кажется, рассказывал отец, тот самый, который в 1939 году участвовал в велопробеге по маршруту Судак Феодосия. Рассказывал тайно, шепотом, прикровенно.
   Во время войны он служил штурманом в эскадрилье торпедоносцев где-то под Мурманском. Вспоминал, как они сутки напролет могли лететь над морем, над океаном, как на рассвете они выходили в заданный квадрат, перестраивались в боевой порядок и торпедировали загруженный много выше ватерлинии боеприпасами военный транспорт. Так как самолеты выходили на эшелон до ста метров, то можно было видеть, как люди прыгали за борт в ледяную воду, и черные вздувшиеся бушлаты потом еще долго тянулись по кромке переливающегося кобальтовой слюдой нефтяного пятна. Из трех самолетов, уходивших на задание, на базу, как правило, возвращался только один - полуобгоревший, изрешеченный осколками, с насквозь прошитым из зенитных пулеметов фюзеляжем по центроплану, на одном двигателе. Техники выбегали на выложенную рифлеными стальными плитами рулежку, снимали промасленные, пропахшие потом фуражки и начинали размахивать ими навстречу торпедоносцу, который тяжело вываливался из низкой февральской облачности, видели, как от самолета откалываются оплавленные куски, а из густо смазанных дымящимся тавотом лонжеронов на землю высыпаются стреляные гильзы. Потом, уже после посадки, из забрызганного кровью фонаря вытаскивали мертвого стрелка-торпедиста. Отец матери выбирался сам, переваливался из кабины на крыло и страшным голосом требовал, чтобы ему принесли галоши. Галоши ему тут же приносили, и он, кряхтя, напяливал их поверх унтов, затем спускался на землю и, не оглядываясь, брел по летному полю.
   Летать он начал в Москве еще в 1934 году на аэродроме Центрального аэроклуба в Тушине. Об этом Авель узнал совершенно случайно, когда уже в Ленинграде среди бумаг, привезенных сюда неизвестно зачем из Воронежа, он нашел перевязанную жгутом стопку писем и пожелтевших от времени фотографий деда. На обороте одной из фотографий, достаточно пересвеченной, с размазанным, видимо, во время печати небом, карандашом была составлена планерная полетная карта: "Сегодня, 18 мая 1935 года. Средняя облачность. Доходящий до штормового, резкий северо-западный ветер. После ночного дождя состояние взлетной полосы удовлетворительное. Поднялись в воздух в одиннадцать тридцать. Разводящий ушел. Получил разрешение на выполнение упражнения "треугольник". Приступил к выполнению упражнения "треугольник". Прошел первый угловой ориентир по колокольне церкви Спаса Преображения, что в Тушине. При выполнении разворота видел, как в церковном дворе складывали невообразимой величины костер, скорее всего жгли строительный мусор. Говорят, что здесь будет аэроклубовское общежитие. Бесформенными клоками к небу поднимался густой, вонючий дым - это солдаты бросали в огонь черные потрескавшиеся доски. Пошел дождь. Видимость резко ухудшилась. Доложил обстановку диспетчеру полета. Получил приказ - продолжать выполнение упражнения "треугольник". При попытке разворота у ориентира по Сходненско-му мосту сильнейшая восходящая атака вывела из строя правый руль высоты и хвостовой спойлер. Планер получил носовой крен до сорока пяти градусов, потолок упал до двухсот метров. При подходе к аэродрому горизонт удалось выровнять. Запросил посадку. Вместо разрешения на посадку получил приказ занять эшелон до тысячи метров и ждать дальнейших команд. Дождь почти прекратился, но ветер усилился до критического. Попытался поймать восходящий поток..."
   Авель вообразил себе, как дед, планируя ладонями, рассказывал бы ему:
   - Я попытался поймать восходящий поток, чтобы дотянуть хотя бы до Ходынки, но после прохождения облачности планер почти полностью потерял управление и, периодически срываясь в "штопор", стал падать. Мимо, беспорядочно сменяя друг друга, вот так - вот так, понеслись деревянные одноэтажные бараки, огороды, выкрашенные в зеленый цвет заборы, железнодорожные пути, пристанционные постройки, прямые, ровно обсаженные деревьями поселковые улицы, телеграфные столбы, проваливающиеся за размытый дождем и ночными испарениями горизонт, целая вереница столбов, целая скорбная процессия. Вот так - вот так. Из-за удара об один из них совершенно внезапно расклинило правый руль высоты. Планер резко взмыл вверх, словно взошел на осыпающийся, вертикально уходящий от земли сланцевый уступ-Голгофу, и развернулся. Только теперь я увидел, что на меня надвигается огромный восьмимоторный аэроплан. Уйти в сторону было уже невозможно. Мы медленно - секунды превратились в вечность - плыли друг навстречу другу...
   После катастрофы дед остался жив. Он пролежал в госпитале около трех месяцев. Потом заново учился ходить, по требованию врачей даже занялся велосипедным спортом.
   В небо его выпустили уже только перед самой войной. Он погиб весной сорок третьего, не вернувшись с торпедирования немецкого транспорта где-то в районе острова Колгуев.
   Теперь один брат.
   А как было раньше? Вот так: братья присутствуют на аэродроме и наблюдают за полетом планера, выполняющего фигуру "треугольник", а планер при этом покачивает узкими острыми крыльями с нарисованными на них красными звездами. Крылья втыкаются в небо.
   Один в небе.
   Один в море, "окияне".
   Паровой коч "Святой Савватий" отвалил от дебаркадера, прошел Кемский лесозавод, лагерный причал, вышел в море и взял курс на остров.
   Об этом острове как-то, когда они возвращались из церкви после Всенощной, Авелю рассказала Тамара, сестра матери. В тот вечер они медленно шли по пустынной улице и молились. Авель волочил ноги, при этом уморительно выворачивал стопы, да так, что сбитые под ус ботинки исхищали вытянутые на пятке, наподобие вареного хобота, носки, валяли их и превращали в колючий войлок. Приходилось останавливаться, вставать на колени и побитой узлами-наростами шнуровкой снова и снова привязывать ботинки к острым, костлявым щиколоткам.
   На коче от материка до острова было не более трех часов пути. Местные называли этот остров по-разному: или Монастырский, или Большой Муксалмский, или Соловецкий. И вот, миновав рукотворный остров с воздвигнутым на нем поклонным крестом, коч вошел в Гавань Благополучия. Сохранилось предание о том, что у этого креста святитель Филипп Колычев молился во здравие царя Иоанна Васильевича, к тому времени уже совершенно ополоумевшего, в частности приказавшего сварить в чане с репейным маслом привезенного ему в подарок из Персии слона, чтобы потом было чем разговеться на Светлой Седмице.
   Приезжающих на острове селили в монастырском общежитии, расположенном у южной стены. Здесь было несколько, более всего напоминавших сумрачные, с закопченным потолком залы постоялого двора комнат с квадратными, заклеенными горчичного цвета газетами окнами, выходившими во внутренний двор. Широкий, разгороженный кирпичными воздуховодами коридор был завален дровами. Говорили, что даже летом здесь по ночам нередко приключались заморозки и надо было протапливать печи. Да, гремя по деревянному, выкрашенному коричневой комкастой, как каша, краской полу кирзовыми ботинками на этаж поднимался сторож. Восходил. Долго кашлял, страдал, страдал ведь кровохарканьем, пряча в огромном, горящем, испещренном пороховыми татуировками кулаке худые, заросшие щетиной щеки, потом открывал дымоход и вкладывал в устье очага пылающую сосновую лучину. Лучина трещала, стреляя окрест горящей смолой. Сторож обжигал руки, и на них вздувались розовые, величиной с пасхальное яйцо волдыри. Сочились. Сходила кожа. Впрочем, сторож не кричал от боли, видимо, потому, что уже привык к ней, к этой адской боли, к этой экзекуции, только чесал расслоившимися от невоздержанного употребления чифиря ногтями шелудивую шапку-ушанку, заткнутую за пояс, грел аппендицит, грыжу ли, старый идиот.