прокурор Коммуны, который заявил: «Когда умирает король, это не значит, что стало одним человеком меньше»; Гужон,[255] который взял Трипштадт, Нейштадт и Шпейер и обратил в бегство пруссаков; Лакруа, из адвоката превратившийся в генерала и пожалованный орденом Святого Людовика за неделю до 10 августа; Фрерон-Терсит, сын Фрерона-Зоила; Рюль,[256] гроза банкирских железных сундуков, непреклонный республиканец, трагически покончивший с собой в день гибели республики; Фуше,[257] с душой демона и лицом трупа; друг отца Дюшена, Камбулас[258] который сказал Гильотену:[259] «Сам ты из клуба Фельянов,[260] а дочка твоя – из Якобинского клуба»; Жаго,[261] ответивший тому, кто жаловался, что узников держат полунагими: «Ничего, темница одела их камнем»; Жавог,[262] зловещий осквернитель гробниц в усыпальнице Сен-Дени; Осселэн,[263] изгонявший подозрительных и скрывавший у себя осужденную на изгнание госпожу Шарри; Бантаболь,[264] который, председательствуя на заседаниях Конвента, знаками показывал трибунам, рукоплескать им или улюлюкать; журналист Робер,[265] супруг мадмуазель Кералио,[266] писавшей: «Ни Робеспьер, ни Марат ко мне не ходят; Робеспьер может явиться в мой дом, когда захочет, а Марат – никогда»; Гаран-Кулон, который гордо сказал, когда Испания осмелилась вмешаться в ход процесса над Людовиком XVI, что Собрание не уронит себя чтением письма короля, предстательствующего за другого короля; Грегуар, по началу пастырь, достойный первых времен христианства, а при Империи добившийся титула графа Грегуар, дабы стереть даже воспоминание о Грегуаре-республиканце; Амар,[267] сказавший: «Весь шар земной осудил Людовика XVI. К кому же апеллировать? К небесным светилам?»; Руйе,[268] который 21 января протестовал против пушечной стрельбы с Нового Моста, ибо, как он заявил: «Голова короля при падении должна производить не больше шума, чем голова любого смертного»; Шенье,[269] брат Андре Шенье; Вадье, один из тех ораторов, что, произнося речь, клали перед собой заряженный пистолет; Танис,[270] который сказал Моморо: «Я хотел бы, чтобы Марат и Робеспьер дружески обнялись за моим столом». – «А где ты живешь?» – «В Шарантоне».[271] – «Оно и видно», – ответил Моморо; Лежандр, который стал мясником французской революции, подобно тому как Прайд,[272] был мясником революции английской; «Подойди сюда, я тебя пришибу», – закричал он Ланжюинэ, на что последний ответил: «Добейся сначала декрета, объявляющего меня быком»; Колло д'Эрбуа, зловещий лицедей, скрывший свое подлинное лицо под античной двуликой маской, одна половина которой говорила «да», а другая «нет», одна одобряла то, на что изрыгала хулу другая, бичевавший Каррье в Нанте и превозносивший Шалье[273] в Лионе, пославший Робеспьера на эшафот, а Марата в Пантеон; Женисье[274] который требовал смертной казни для всякого, на ком будет обнаружен образок с надписью: «Мученик Людовик XVI»; Леонар Бурдон,[275] школьный учитель, предложивший свой дом старцу Юрских гор; моряк Топсан,[276] адвокат Гупильо,[277] Лоран Лекуантр,[278] – купец, Дюгем[279] – врач, Сержан[280] – скульптор, Давид – художник, Жозеф Эгалитэ – принц крови. И еще – Лекуант-Пюираво, который требовал, чтобы Марата особым декретом объявили «находящимся в состоянии помешательства»; неугомонный Робер Лендэ[281] родитель некоего спрута, головой которого был Комитет общественной безопасности, а бесчисленные щупальцы, охватившие всю Францию, именовались революционными комитетами; Лебеф,[282] которому Жире-Дюпре посвятил в своем «Пиршестве лжепатриотов» следующую строку: «Лебеф,[283] увидев раз Лежандра, замычал». Томас Пэйн[284] американец и человек гуманный; Анахарсис Клотц, немец, барон, миллионер, безбожник, эбертист, существо весьма простодушное; неподкупный Леба, друг семьи Дюпле; Ровер,[285] яркий экземпляр любителя зла ради зла, ибо искусство для искусства существует гораздо чаще, чем принято думать; Шарлье,[286] требовавший, чтобы к аристократам непременно обращались на «вы»; Тальен,[287] чувствительный и свирепый, которого любовь к женщине сделала термидорианцем;[288] Камбасерес,[289] прокурор, ставший впоследствии принцем; Каррье, прокурор, ставший впоследствии тигром; Лапланш,[290] который в один прекрасный день воскликнул: «Я требую приоритета для пушки, дающей сигнал тревоги»; Тюрьо,[291] который предложил открытое голосование для судей Революционного трибунала; Бурдон из Уазы,[292] который вызвал на дуэль Шамбона, донес на Пэйна и сам был разоблачен Эбером; Фэйо,[293] который предлагал послать в Вандею «армию поджигателей»; Таво,[294] который 13 апреля был чем-то вроде посредника между Жирондой и Горой; Вернье,[295] который считал необходимым, чтобы вожди жирондистов, равно как и вожди монтаньяров, пошли в армию простыми солдатами; Ревбель,[296] который заперся в Майнце; Бурбот,[297] под которым при взятии Сомюра убили коня; Гимберто,[298] который командовал армией на Шербургском побережье; Жард-Панвилье,[299] который командовал армией на побережье Ларошель; Лекарпантье,[300] который командовал эскадрой в Канкале; Робержо,[301] которого подстерегала в Роштадте ловушка; Приер Марнский, надевавший при инспекторской поездке по войскам свои старые эполеты командира эскадрона; Левассер,[302] Сартский, который одним-единственным словом обрек на гибель Серрана, командира батальона в Сент-Амане; Ревершон[303] Мор,[304] Бернар де Сент,[305] Шарль Ришар,[306] Лекинио,[307] и во главе этой группы – новоявленный Мирабо, именуемый Дантоном.
   Вне этих двух лагерей стоял человек, державший оба эти лагеря в узде, и человек этот звался Робеспьер.

V

   Внизу стлался ужас, который может быть благородным, и страх, который всегда низок. Вверху шумели бури страстей, героизма, самопожертвования, ярости, а ниже притаилась суетливая толпа безликих. Дно этого собрания именовалось «Равниной». Сюда скатывалось все шаткое, все колеблющееся, все маловеры, все выжидатели, все медлители, все соглядатаи, и каждый кого-нибудь да боялся. Гора была местом избранных, Жиронда была местом избранных; Равнина была толпой. Дух Равнины был воплощен и сосредоточен в Сийесе.
   Сийес был человеком глубокомысленным, чье глубокомыслие обернулось пустотой. Он застрял в третьем сословии и не сумел подняться до народа. Иные умы словно нарочно созданы для того, чтобы застревать на полпути. Сийес звал Робеспьера тигром, а тот величал его кротом. Этот метафизик пришел в конце концов не к разуму, а к благоразумию. Он был придворным революции, а не ее слугой. Он брал лопату и шел вместе с народом перекапывать Марсово поле, но шел в одной упряжке с Александром Богарне. На каждом шагу он проповедовал энергию, но не знал ее сам. Он говорил жирондистам: «Привлеките на вашу сторону пушки». Есть мыслители-ратоборцы; такие, подобно Кондорсе, шли за Верньо или, подобно Камиллу Демулену, шли за Дантоном. Но есть и такие мыслители, которые стремятся лишь к одному – выжить любой ценой; такие шли за Сийесом.
   На дно бочки с самым добрым вином выпадает мутный осадок. Под «Равниной» помещалось «Болото».[308] Сквозь мерзкий отстой явственно просвечивало себялюбие. Здесь молча выжидали, щелкая от страха зубами, немотствующие трусы. Нет зрелища гаже. Готовность принять любой позор и ни капли стыда; затаенная злоба; недовольство, скрытое личиной раболепства. Все они были напуганы и циничны; всеми двигала отвага, исходящая из безудержной трусости; предпочитали в душе Жиронду, а присоединялись к Горе; от их слова зависела развязка; они держали руку того, кого ждал успех; они предали Людовика XVI – Верньо, Верньо – Дантону, Дантона – Робеспьеру, Робеспьера – Тальену. При жизни они клеймили Марата, после смерти обожествляли его. Они поддерживали все вплоть до того дня, пока не опрокидывали все. Они чутьем угадывали, что зашаталось, и стремились нанести последний удар.
   В их глазах, – ибо они брались служить любому, лишь бы тот сидел прочно, – пошатнуться – значило предать их. Они были числом, силой, страхом. Отсюда-то их смелость – смелость подлецов.
   Отсюда 31 мая, 11 жерминаля, 9 термидора – трагедии, завязка которых была в руках гигантов, а развязка в руках пигмеев.

VI

   Бок о бок с людьми, одержимыми страстью, сидели люди, одержимые мечтой. Утопия была представлена здесь во всех своих разветвлениях: утопия воинствующая, признающая эшафот, и утопия наивная, отвергающая смертную казнь; грозный призрак для тронов и добрый гений для народа. В противовес умам ратоборствующим здесь имелись умы созидающие. Одни думали только о войне, другие думали только о мире; в мозгу Карно родилась вся организация четырнадцати армий, в мозгу Жана Дебри,[309] родилась мечта о всемирной демократической Федерации. Среди неукротимого красноречия, среди воя и рокота голосов таилось плодотворное молчание. Лаканаль[310] молчал, но обдумывал проект народного просвещения; Лантенас[311] молчал и создавал начальные школы; молчал и Ревельер-Лепо[312] но в мечтах старался придать философии значение религии. Прочие занимались второстепенными вопросами, пеклись о мелких, но существенных делах. Гюитон-Морво,[313] занимался вопросом улучшения больниц. Мэр хлопотал об уничтожении крепостных податей. Жан-Бон-Сент-Андре[314] добивался отмены ареста за долги и упразднения долговых тюрем. Ромм отстаивал предложение Шаппа[315] Дюбоэ,[316] наводил порядок в архивах, Коран-Фюстье[317] создал анатомический кабинет и музей естествознания, Гюйомар[318] разработал план речного судоходства и постройки плотины на Шельде. Искусство также имело своих фанатиков и своих одержимых; 21 января, в тот самый час, когда на площади Революции скатилась голова монархии, Безар[319] депутат Уазы, пошел смотреть обнаруженную где-то на чердаке в доме по улице Сен-Лазар картину Рубенса.[320] Художники, ораторы, пророки, люди-колоссы, как Дантон, и люди-дети, как Анахарсис Клотц, ратоборцы и философы – все шли к единой цели, к прогрессу. Никогда они не опускали рук. В том-то и величье Конвента – он находил зерно реального там, где люди видят только неосуществимое. На одном полюсе был Робеспьер, видевший лишь «право», на другом – Кондорсе, видевший лишь «долг».