– 'n Tag!
   Настоящий дипломат, думала я, отвечая на твердое рукопожатие. Настоящий!
   Консул легко опустился на стул, небрежно бросил ногу на ногу и откинул голову.
   – А это – наши ученики, – хлебосольным голосом сказала директор.
   Темные глаза консула скользнули по нашим любопытным лицам, и он молча наклонил голову.
   – Если у вас есть к ним вопросы…
   – О нет, – сказал он, – вы мне очень хорошо рассказали про вашу школу и ее интернациональные связи.
   Тут все они заговорили про интернациональные связи, а я уставилась на Тельмана и стала вспоминать последнюю делегацию.
   Это были студенты из Гамбурга, славные ребята, обмотанные шарфами, в невообразимых кепках, длинноволосые молодые люди и стриженые девушки. Сначала для них пела наша могучая агитбригада, исполнявшая, как всегда, «Как родная меня мать провожа-ала!» (инсценировка) и «Левый марш» (на немецком языке).
   И вдруг кто-то из студентов встал, махнул рукой и запел:
   – Steht' auf, Verdammte dieser Erde!
   И я тоже встала, и наши голоса взялись октавой:
   – Весь мир голодных и рабов!
   И все тоже встали, и бессмертный пролетарский гимн загремел по школе, выметая пыль из самых дальних и темных углов и вихрем вырываясь из плотно закрытых окон, так что лопались стекла, и куда-то мчался, как ураган, и никогда, никогда не будет войны, потому что мы здесь, на Большой Посадской улице, на двух языках поем Интернационал, и мой серебряный голос звенит, а сзади подхватывают чьи-то сорванные голоса, и это мои товарищи! Была минута единения и восторга!
   Расстроенный старенький рояль подпевал нам, но наши молодые глотки вскоре заглушили его дребезжащий старческий голос, и последние аккорды неожиданно вынырнувшие из затихающего хора, поставили нерешительную точку после нашего пения. Минута прошла.
   – …И, конечно, поездки наших школьников в ГДР, – говорила директор, оглядываясь на учительницу, переводившую ее слова на немецкий язык. Консул настороженно-вежливо кивал.
   Когда рассказ об интернациональных связях иссяк и грозил перейти в демонстрирование вымпелов, значков, альбомов и многочисленных берлинских медведей с короной между ушами, консул своим дипломатическим чутьем понял это и стал благодарить за интересный рассказ и встречу со школьниками. Мы были ужасно разочарованы.
   Через два часа после отъезда шикарной машины консула грохот под окнами привлек наше внимание. То прибыли из эвакуации мусорные баки.
* * *
   Перемены заполнены светскими беседами. Натали, Хатковская и я сидим втроем на подоконнике, болтая ногами, и ведем изящные разговоры о Марии Валевской, польской возлюбленной Наполеона. Эту историю поведала нам Христина, которая вдруг принялась усиленно читать польских авторов и учить наизусть стихи Мицкевича (в русском переводе).
   Пани Валевская, тоненькая женщина с пышными белыми локонами и синими глазами – рядом со всемогущим и непонятным Наполеоном, завоевателем Европы, окутанным пороховым дымом, – и где-то вдали шестидесятилетний ничтожный муж прекрасной пани – о, как это пикантно! Вся история интригующе начинается с маркиза де Флао, подстроившего встречу Марии с Императором… О, как? Вы не знаете де Флао? И спокойно смотрите мне в глаза после этого? В наше время не знать де Флао? Вы что, серьезно, на самом деле, не знаете де Флао? ЭТО ЖЕ ВНЕБРАЧНЫЙ СЫН ТАЛЕЙРАНА!!!
   – Но Мю-рат! – со свойственной ей последовательностью говорит Хатковская. – Мюрат – это во! Это… (шепчет, боязливо оглядываясь на Кожину). Это – та-такой ду-рак! А Каролина-то, Каролина! Как она ему изменяла! – Это пре-елесть! Знаешь этого Мэт-тэрниха? Ну, которого с такой штучкой на голове изображали, как редиску? Ну вот, с ним она ему и изменяла.
   Наталья, задумчиво, как бы поверх голов:
   – Александр Пушкин, Александр Одоевский, Александр Рылеев… Все-то декабристы, все-то поэты, все-то Александры…
   Я не выдерживаю:
   – Может быть, мои сведения несколько устарели, но Рылеева звали Кондратием…
   Некоторое время Наталья смотрит на меня с нескрываемым презрением:
   – Я разве сказала – «Рылеев»? Я сказала – «Радищев».
   – А Радищев так-вот декабрист… Самый заядлый… – отзывается Хатковская. – Он так-вот дожил до 1825 года…
   – Да ну вас! – говорит Наталья и немилостиво отворачивается.
* * *
   …Вышла из квартиры и услышала: кто-то играет на рояле. Бурный аккомпанемент и извилистая мелодия – и вся лестница пронизана музыкой. Толкнула дверь, и сразу: синие сумерки, ветер, острый снег в лицо…
   Петербург, музыка, снег. Петербург, не знающий двух мировых войн, замерший под снегом, черно-белый, с гулкими подворотнями и притаившимися фасадами – и снег, снег… И Наталья без шапки, в черном кожаном пальто, уже маячит в своей подворотне. Я выбегаю на улицу и вбегаю в ее объятия.
   – Ма-адь! – говорит она, не здороваясь. – Я придумала, как вытащить героиню из монастыря.
   Керк Монро пишет свой лучший роман – «Веселый Шервудский лес». Мы часами бродим по Петроградской стороне, придумывая сюжет, а потом сидим у нее или у меня и излагаем сочиненное легким и изящным слогом.
   – На, забери, – говорю я, толкая ее книгой в бок («Три цвета времени» Виноградова). – Я прочла.
   – И как? – равнодушно спрашивает Наталья и, не глядя, кладет книгу в пакетик.
   – Не очень, – говорю я. – «Желтое лицо Бонапарта было бледно» и все такое…
   – Мадь! Мы отвлеклись от темы.
   – Ты нашла эпиграф?
   – Нет, конечно.
   – Тогда придется сочинять.
   – Твори, родная.
   Несколько минут мы идем молча. Я бормочу себе под нос и смотрю куда-то вбок, отчего все время падаю на Наталью. Наконец шедевр рожден. Он пахнет Бернсом в переводе Маршака.
 
Пусть в кубках пенится вино,
Забудьте о былом.
Пусть будет то, что суждено
Нам на пути земном.
 
   Все эпиграфы мы решили подписывать одним именем – Хелот из Лангедока. Так звали какого-то безвестного рыцаря, всего один раз упоминавшегося в романе сэра Томаса Мэлори «Смерть Артура». Мы откопали Хелота в академическом издании этого романа, в «Именном указателе».
   Хелот оказался кошмарным плагиатором. Он подписался под гениальной строчкой «На полу лежали люди и шкуры» и присвоил малопонятное, но эмоциональное «Вот пуля пролетела и АГА!». Таким образом Хелот из Лангедока был достойным товарищем Керка Монро.
   Вскоре название Лангедок (а где это?!) стало попадаться на каждом шагу. Действие драмы «Роза и Крест» происходит в Лангедоке. Том Сойер, описывая НАСТОЯЩИЙ побег из тюрьмы, говорит Геку Финну: «…закинешь перевочную лестницу на зубчатую стену, соскользнешь в ров, сломаешь себе ногу… а там тебя уже ждут лошади, и верные вассалы хватают тебя, кладут поперек седла и везут в твой родной Лангедок…»
 
Где расположен Лангедок,
Об этом знает только Блок,
 
   поэтому неуловимый Хелот безнаказанно продолжал заниматься литературным пиратством, стащив у Бернса наше любимое:
 
Так весело, отчаянно
Шел к виселице он,
В последний раз
В последний пляс
Пустился Макферсон.
 
   От этих строчек веяло Средними веками… Где-то далеко, из темноты, вышла долговязая фигура худого, оборванного Франсуа Вильона, написавшего несколько стихотворений в кабаках и тюрьмах и исчезнувшего в той же темноте – и осталась средневековая ночь над полем, рваные облака, мчащиеся сквозь луну, скрип веревок на ветру и медленно раскачивающиеся тела повешенных…
   Мы идем в темноту, но долговязый парень в рваном плаще навсегда исчез, и снег валит под фонарями, и века явно не Средние…
   – Ну так ты будешь слушать? – нетерпеливо говорит Наталья. – Я придумала, как ее вытащить из монастыря…
   – Она появится в окне, он выстрелит в нее стрелой, она выпадет на траву…
   – Мадь! – Наталья топает ногой.
   – «О Ницше – мой бог! – воскликнул фон Заугель!» – кричу я. – Наталья, ты в своей кожанке похожа на фон Заугеля.
   – Да ты будешь слушать!
   – Я само внимание, мадонна.
   – Ну вот. Он переоденется монахиней…
   – Гм… Это мысль. Отец Тук, переодетый монахиней…
   Наталья испускает вопль.
   – Наталья! – говорю я. – Может быть, время ввести верную служанку? Скажем, отец Тук под ее юбкой проникает в монастырь…
   – У-у! – басом вопит Наталья. Это обозначает высшую стадию восторга.
   Покружив по улицам, мы идем к Наталье. Я сажусь за машинку, и начинается процесс творчества.
   – «Мужественное лицо Маленького Джона было бледно».
   – Погоди… Где-то уже была эта фраза…
   – «Желтое лицо Бонапарта…»
   – Мара-азм!
   Машинка под моими пальцами начинает стучать. Я защемляю ноготь между клавишами и тихонько подвываю от боли. Наталья этого не замечает. Она созерцает потолок. Тишина отрывает ее от размышлений.
   – Уже? – говорит она. – Дальше…
   – «Он поднял голову и увидел нежное девичье лицо, склонившееся над ним…»
   – Мадь! Ну роза-мимоза! Не надо никаких девичьих лиц. «Он очнулся».
   – Ладно, пишу: «Он очнулся».
   – Вот, – удовлетворенно говорит она. – Теперь хорошо бы…
   – Давай он будет бредить?
   – Никакого бреда! У нас и так весь роман – бред…

Хелот из Лангедока.
Рядом с Великим Монро
(мемуары)

   Возможно, было утро. Не знаю. Помню в этот день серый тополь за окном. Он облетел. Трепетал последний лист. Я открыл дверцу хрустального бара. Там множились бутылки с хересом и виски. Я достал мононгахильское виски. Налил. Выпил. Потом для разнообразия налил херес. Написал стихи о тополе: «Один на ветке обнаженной трепещет запоздалый лист».
   Вошел сэр Ламорак.
   – Я из бара, – сказал он.
   – Дрянное место, – сказал я.
   – Все бары дрянные.
   – Нет, есть очень приятные.
   – Выпьем, – сказал он.
   – Пожалуй.
   Мы выпили.
   – В Чикаго виски лучше, – сказал Ламорак.
   – Это мононгахильское, – сказал я.
   Было темно. Вошла лошадь. Она была белая.
   – Это моя лошадь, – сказал Ламорак.
   – Жеребец?
   – Нет, кобыла. Выпьем.
   Мы выпили. Я сказал:
   – Соткалась из ночного мрака кобыла сэра Ламорака.
   Он засмеялся. Мы пошли в бар. Там горел красный свет и было душно.
   – Нечем дышать, – сказал Ламорак. – Кобыла задохнется.
   – В Лейпциге было еще хуже, – сказал я. – Там вообще отвратительные бары.
   – Зато кафе на улицах приятные.
   – Да. Там бывает неплохо.
   – В Берлине была черная официантка.
   – Здесь тоже черная.
   – Та была красивее.
   Рядом сел Керк Монро.
   – Два сока манго, – сказал он.
   – Как обычно? – спросил бармен.
   Он кивнул.
   – Хэлло, Керк! – сказал сэр Ламорак. – Это Хелот из Лангедока.
   – Хэлло! – сказал я.
   – Хэлло, Хелот! – сказал Керк.
   Мы выпили.
   – Вы, кажется, журналист? – спросил Керк.
   Терпеть не могу подобных вопросов.
   – Я поэт, – сказал я.
   – Он гениальный поэт, – сказал Ламорак. – Послушай, Керк, он гениальный поэт.
   – Я работаю над романом, – сказал Керк и потянул через соломинку сок манго. Желтый сок, мрачный от красного освещения, сполз по стеклу стакана.
   – Я пишу роман о Робин Гуде, – сказал он.
   – Его никогда не было, – сказал я.
   Он начал шуметь.
   – Как – не было? Робин Гуда? Ты болван!
   – Послушай, Керк, он гениальный поэт! – сказал сэр Ламорак. Он изрядно нализался.
   – Ламорак, иди спать. Ты пьян.
   – Нет, я не пьян, а ты гениальный поэт.
   – Мне было бы интересно прочесть ваш роман, – сказал я, чтобы его утихомирить. – Возможно, я написал бы к нему стихи.
   – Послушай, Керк, Хелот гениальный поэт.
   Мы вышли из бара. Ламорак еще остался и начал буянить.
   – Он всегда такой, когда выпьет, – сказал Керк. – Заедем ко мне?
   Мы заехали к Керку. Он жил недалеко. Под окном чернела клумба. Я сел в кресло. Он сказал:
   – «Кармен» или «Луиджи Боска»?
   – «Боска».
   Он налил мне «Боску». Старик Луиджи с сыновьями был совсем не плох. Я расчувствовался.
   – Где твой роман?
   Ему стало очень приятно.
   – Вот.
   Я прочел. «Боска» был бесподобен.
   – О'кей, – сказал я. – Я напишу стихи.
* * *
   Вечер. Чай. Телевизор.
   Звонок. В трубке – мужской голос.
   – Вы – Мадлен Челлини?
   – Я. В чем дело?
   Шуршание бумаги. Затем тот же голос, наслаждаясь, читает:
   – «Мадлен, дорогая, я тебя очень люблю. Будь такой же милой и продолжай с Хатковской пить в подворотне».
   Я перестаю понимать происходящее и начинаю злиться.
   – Что вам нужно?
   – Это ваша тетрадка – серая, с дамой на обложке?
   – Моя.
   На меня сыплются упреки:
   – Как вы могли сдать такую вещь в макулатуру? Как у вас рука только поднялась! Такие тетради хранят – хранят или сжигают, неужели вы не понимаете этого?
   – Вы нашли ее! – кричу я в восторге. – Я и не думала ее никуда сдавать! Я ее потеряла! Полгода назад! А уборщица, наверное, сдала…
   Голос добреет:
   – Хорошо, что там был записан ваш телефон.
   – Да, хорошо… А откуда вы звоните?
   – С пункта приема макулатуры. Я здесь работаю. Мы всем пунктом прочли вашу тетрадь и кое-что на полях пометили, ничего?
   – Конечно, ничего! Это даже здорово!
   – Нам ужасно понравилось… Только ваше поведение нас возмутило, ну, что вы ее могли сдать…
   – Да потеряла я ее… Какое счастье, что она нашлась!
   – Значит, завтра приезжайте. Мы вас ждем.
   – Конечно. Спасибо вам!
   – Не за что. (Пауза. Осторожно): – Мадлен – это вас так зовут?
   – Да, меня так зовут, а что?
   – Ничего. До свидания. Смотрите, приходите завтра.
   – Спасибо вам. До свидания.
   Короткие гудки.
* * *
   Незаметно подкралась весна. Это была наша последняя школьная весна, и она часто теперь снится мне в самом счастливом ее виде: конец шестого урока, цветущие каштаны возле школы, мы трое пробегающие по аллее, ясный теплый день…
   Нам предстояли выпускные экзамены, по каковому поводу с нами вдруг все стали обращаться как с тяжело больными: в буфете никто не роптал, когда мы без очереди брали пирожок, учителя были предельно внимательны и изо всех сил старались не ставить нам троек, даже директор не сгоняла нас с подоконников и прекратила в нашем классе облавы на не имеющих сменной обуви. (Облава состояла обычно в том, чтобы неожиданно войти в класс посреди урока, заставить всех выставить ноги и, медленно проходя по рядам, разглядывать подметки).
   Тихими вечерами я брала учебники и отправлялась на лавочку под цветущие черемухи – зубрить. Обычно более двадцати минут посидеть не удавалось.
   Слева на лавочке появлялась старушка. Она сидела молча, изредка скорбно вздыхая. Справа плюхался бабэц в красном кремплене, жаждущий общения, и начинался леденящий душу рассказ о том, как «одна» поменялась в Кингисепп в коммуналку, а там все бандиты, в Кингисеппе, и сосед как напьется, так и ломится к ней и все кричит: «Авдотья, открывай, все одно убью».
   – Эти псковские все скабарихи, – замечает старушка, внимательно выслушав рассказ.
   – Не скажите, – отвечает бабэц. – Вот я – псковская.
   – Не-ет, скабарихи, – настаивает старушка. – Вот моя соседка – псковская которая – тут следует длинная матерная фраза – вот как она выражается. Тьфу! Скабариха, одно слово. Никакой культуры.
   – А все же с ярославскими не сравнить, – говорит бабэц. – Бойкие они, так и прутся…
   – Комарики кусаются, – фальшиво говорила я, собирала пожитки и удирала.
   Но дома так и тянет заняться чем-нибудь, не имеющим отношения к экзаменам!
* * *
   – В чем высшая степень народности «Онегина»?
   Я бойко отвечаю (как же, как же, учили, помним!):
   – Высшая степень народности – это партийность. Ну, по определению. Вот. И к «Онегину» неприменимо. Ленин тогда еще не написал статью…
   Экзаменатор уточняет:
   – Что дало право Белинскому назвать «Онегина» в высшей степени народным произведением?
   В ответ он слышит удивительные вещи.
   – Ну, это же разные совершенно вещи – «высшая степень народности» и «в высшей степени народное», – поучающе говорю я и несу какую-то чушь по вопросы морали, любви и дружбы, раскрытые Пушкиным, и что роман и роман в стихах – «дьявольская разница», и что на Татьяне решился вопрос положительного героя, и что Татьяна поэтому образ идеальный, а Ольга – только положительный, это Гончаров сказал. Вот. Ну и дружба – она тоже. Ленского убил. Вот… И десятая глава. Там только отрывки: «Но постепенно сетью тайной» – «узлы к узлам» – «Наш царь дремал» – «Россия»… И… вот. Значит.
   По литературе на меня возлагались очень большие надежды. Мой ответ превзошел все ожидания! Я вышла в коридор полуживая. В коридоре Хатковская, собрав вокруг себя аудиторию, оживленно повествовала о своем аппендиците. Наталья отрешенно читала толстенного Курта Воннегута. Из класса за руку вывели Митьку теплова. Поджак Митьки, обшитый изнутри шпаргалками, был расстегнут, и огромная ржавая грязная подкова, висевшая на могучей митькиной шее, при каждом шаге била Митьку по животу.
   – Д-дуб! – презрительно выдавил Козел. – Митька! Дуб! Ты зачем в шпору полез?
   Митька повел темными воровскими глазами и молча взъерошил волосы.
 
   Мы выходили в Большую Жизнь.

Заключение

   Это соответствует учению Христа: Царство Божие внутри нас.
«Овод»

   Тает снег. Синее небо. Венецианские окна особняков на Дворцовой площади становятся мутно-голубыми, как глаза молочного щенка. В Эрмитаже выставка, посвященная раскопкам в Трое. Боже мой, ржавые наконечники стрел и глиняные черепки не волнуют моего воображения, и я смотрю на них, не испытывая никакой нежности. Безнадежно выросла!
   Соскучившись среди наконечников, я стала читать стенды.
   «Таким образом, именно Троя VII-а стала объектом экспансии микенских греков…»
   Шевельнулось что-то очень знакомое, и память немедленно подсказала: «В конце года Воды… центробежные процессы в древней Империи стали значительными… Воспользовавшись этим, Святой Орден, представляющий по сути интересы наиболее реакционных групп феодального общества… – А как пахли горящие трупы на столбах вы знаете?» Не знаю я, как пахли горящие трупы в Трое VII-а. Не знаю. Простите меня, наконечники.
   По залам бродят эрмитажные ребята. Кружковцы. Милые высокомерные дети, которые в Эрмитаже дома и для которых все мы – невежественные пришельцы, чужаки, не умеющие понять прелести этого пыльного воздуха.
   И ведь не так много лет прошло с тех пор, как я перестала бегать каждую неделю на занятия и проводить полтора восхитительных часа среди мраморных алтарей, краснофигурных ваз и римских императоров. Теперь мне уже начинает казаться, что это была не я. В моей голове так тесно сплелись моя собственная жизнь и жизни людей из книг, что я с трудом отличаю правду от вымысла. И то и другое – моя жизнь. Смерть Гектора и эрмитажный кружок – в одинаковой степени мое прошлое.
   Я брожу по залам. Родина моего детства. Дверь с надписью «Посторонним вход воспрещен». Мы не были посторонними. Мы именно здесь и собирались, и куратор нашей группы приводила нас в свой кабинет, где на распялочке висел азиатский халат VII века, а на столе стояли глиняные тележки. «Можете их покатать по столу, только не разбейте, им пять тысяч лет».
   На первом занятии куратор взяла журнал и прочла двенадцать фамилий.
   – А вы, простите, кто? – спросила она тринадцатого, черноглазого, толстенького, как сарделька, мальчика.
   Он залился темно-малиновым румянцем и с тяжелым вздохом ответил:
   – Я – Гвирц.
   – А почему вас нет в журнале?
   Гвирц покраснел еще сильнее и трагически прошептал:
   – Я из желтого списка.
   В желтый список заносят ребят, которые лишаются права посещать кружок за частые прогулы. Но раскаяние Гвирца было таким трогательным, а прошлогодний курс о Древней Руси таким скучным, что его тут же снова записали в журнал.
   Полгода мы занимались Востоком. Индийские фрески, тибетские иконы. Потом мы переехали в Европу. Там нас ждал Борис Осипович.
   Борису Осиповичу было около сорока пяти лет, он был худ, носил мятые серые брюки и коричневый пиджак. Из-под брюк выглядывали огромные нечищенные ботинки. У него был низкий лоб, маленькие глазки, огромный нос со всевозможными выпуклостями и блямбой на конце, спускавшийся ниже уровня оттопыренной нижней губы. Выражение лица у него было всегда немного насмешливым.
   Мы ходили с ним по залам, где я раньше всегда скучала, потому что с живописью у меня очень трудные отношения. Мы ходили с ним от картины к картине, и он говорил нам о том, как художник строит свое произведение, чтобы донести до нас свою мысль.
   Однажды он привел нас к Рембрандту. Мы стояли лицом к «Возвращению блудного сына» и спиной к «Давиду и Урии». Урия – муж Вирсавии; царь Давид увидел Вирсавию купающейся и пожелал ее, а мужа ее, Урию, отправил в бой, на верную смерть. На картине Рембрандта изображен человек в мерцающих темно-красных восточных одеждах; склонив голову, закрыв глаза, положив руку на грудь, как бы унимая сердце, он идет прямо на зрителя. Его лицо печально и покорно: он знает, что его ждет.
   – Кто хочет сказать что-нибудь о «Блудном сыне»? – спросил Борис Осипович.
   Мы молчали.
   – Поймите, – уговаривал он нас, – это единственная для вас возможность говорить свободно все, что вы думаете, и никто не поставит вам двойку…
   Гвирц из желтого списка залился краской, сделал шаг вперед и решительно сказал:
   – Библейский сюжет… руки старика… значит…
   Он взглянул на Бориса Осиповича и замолчал, окончательно смешавшись. Уши Гвирца полыхали и отбрасывали багровые тени на его блестящие черные волосы. Борис Осипович, полузакрыв глаза, задрав нос и подбородок, засунув руки в карманы брюк, медленно покачивался, и по лицу его бродила печальная улыбка.
   – Понимаете… – медленно проговорил он. – Это все правильно. Но посмотрите… Рембрандт противопоставляет прекрасное уродливому… Прекрасное заключено в раму картины. Уродливое – мир вне ее. – Тут он резко повернулся к картине и взмахнул рукой. – Блудный сын вернулся из этого мира в мир картины. Посмотрите, в каком он виде!
   С полотна на нас глядели натруженные пятки и лохмотья.
   – Что сделал с ним этот страшный мир! Вот он переступил раму, отделявшую этих прекрасных мудрых стариков от него, – и упал на колени…
   Он дернул Гвирца за плечо и указал на что-то за его спиной. Мы невольно обернулись… и увидели медленно выходящего из картины человека в мерцающих темно-красных одеждах. И прежде чем Борис Осипович сказал все это словами, я поняла его мысль – и задохнулась от ужаса и восторга.
 
   (15 ноября 1983)

Приложения
касательно Димулео

Сепаратный Договор
между Мадлен Челлини и Димулео Димулеем

   Договором предусматриваются следующие моменты:
 
   д 1. Стороны обязуются полностью исключить обидные ругательства, содержащие слова: сволочь, рожа, харя и т. п.; нецензурные выражения, если таковые возникнут; намеки на Лямур и прочие околичные оскорбления; ругательства с использованием внешности противника; а также всякое иное ругательство, сказанное со злостью, раздражением и имеющее цель оскорбить или унизить. Стороны обязуются не наносить друг другу оскорблений словом.
 
   д 2. Однако договор предусматривает сохранение словесных турниров при условии полной их безобидности. Разрешается употреблять в отношении противника выражения типа «Белый носорог»; любая словесная обида есть грубейшее нарушение договора и несет за собой открытие военных действий.
 
   д 3. Стороны обязуются оказывать друг другу дружескую взаимопомощь в случаях контрольных спецзаданий (раскладка по географии). В экстренных случаях – дать списать или подсказать.
 
   д 4. Стороны будут делать друг другу подарки по собственной инициативе или по просьбе одной из сторон, если подарок не несет ущерба ни одной стороне. Нажим одной стороны на другую есть нарушение договора. Все подарки должны быть сделаны добровольно.
 
   д 5. Найдя коммерцию непригодной для дружеского общения, стороны полностью исключают ее из своей практики (см. д 4).
 
   д 6. Стороны обязуются полностью прекратить и никогда не возобновлять шантаж.
 
   д 7. Стороны обязуются доверять друг другу, верить на слово и не лгать в особо важных делах.
 
   д 8. Стороны обязуются прекратить и никогда не возобновлять разбой, как-то: похищение тетрадей, ручек и т. п.; оскорбление портфелей и прочего имущества.
 
   д 9. Договор предоставляет сторонам полное право переписки, сотрудничества в низведении отдельных индивидуумов.
 
   д 10. Стороны обязуются не сплетничать друг о друге, не показывать никому особо важных записок и не рассказывать телефонных разговоров, т. е. сохранять друг о друге тайну.
 
   д 11. Стороны обязуются не наносить оскорбления действием, включая те случаи, когда потерпевшая сторона уже не будет иметь возможности думать, говорить и чувствовать.
 
   д 12. Стороны обязуются не выяснять отношений при всех.
 
   д 13. Соглашение имеет сепаратный характер и касается только тех, кто его подписал.
 
   д 14. Нарушение какой-либо стороной любой статьи настоящего соглашения влечет за собой открытие военных действий: колоссальное презрение, уничтожение привилегий, указанных выше. Договор может быть восстановлен в случае, если неправая сторона извинится и заплатит контрибуцию, наложенную правой стороной. Контрибуция не должна быть непомерной и унизительной. Злоупотребление извинениями, мягкостью данной статьи, разрешающей после извинения и контрибуции возобновление данного договора, влечет за собой уничтожение договора навсегда, вечную вендетту и скандал.