Куда больше успеха имели рассказы доротеиного брата Бальтазара. Чему-чему, а складно врать, подливать масла в огонь да стращать глупых баб и суеверных рабочих в университете его научили. И нужно отдать должное Бальтазару – истории он сплетал преискуснейше, просто мороз по коже. И хочется уйти, а любопытство не отпускает, заставляет слушать дальше. Хоть все и понимали, что подрывник Фихтеле – сумасшедший, а поневоле верили. Больно уж убедительно врал.
   Шахта, которую облюбовал Тенебриус в качестве соседки, и вовсе пользовалась недоброй славой. Ее называли «Обжора», потому что там постоянно гибли люди – то обвал, то вентиляционный ствол рухнет. Но больно уж много серебра добывали из ненасытного брюха Обжоры. И горняки, в который уже раз махнув на все рукой, брались за выгодный подряд. И Обжора проглатывала их, одного за другим. Так и шло год за годом, пока однажды не обвалилась, погребая под собой и серебро, и пятерых человек, и все их оборудование.
   Это случилось почти двадцать лет назад, таким же тихим летним вечером, как и во время вчерашних похорон. Отец Якоб вел службу в горняцкой церкви. Туда ворвались люди – грязные, с окровавленными руками, и следом за ними ворвалась в церковь большая беда и закричала о себе во всю глотку.
   Эгберт, тогда еще подросток, завопил тонким голосом:
   – Обжора рухнула!..
   Все в один миг пожрала Обжора – и тихий вечер, и богослужение, и человеческий покой. Запах пыли и пота поглотил запах горящих свечей и ладана. Прихожане повскакивали со скамей, хлынули к выходу. В спешке сбили с ног отца Якоба.
   До ночи раскапывали завал, потом стало темно, и пошли по домам. Только Эгберт и еще двое (теперь-то они уже умерли) возились всю ночь, ворочали камни. У Эгберта остался под завалом старший брат, кормилец всей семьи.
   Утром никто не вышел на работу. Разбирались: кто первым додумался нарушить цеховой устав, работать на закате, когда всякую трудовую деятельность положено прекращать? Так ни до чего и не договорились; все виновные погибли вместе со своей виной.
   Ожесточенно спорили: разбирать ли завал, доставать ли тела. Одни требовали, чтобы погибших извлекли из-под камней, предали христианскому погребению. Не собаки ведь, добрые католики. Разве они заслужили, чтобы их бросили в чреве Обжоры, как ненужный хлам?
   Другие возражали: хватит смертей, мало, что ли, людей погибло уже из-за своей жадности? Шахта старая, укреплена плохо, кое-где деревянные распорки подгнили – не дай Бог, засыплет и живых, и мертвых, всех погребет в одной могиле.
   Наконец остановились на вполне здравой мысли – освятить землю вокруг шахты и поставить на ней крест. Долго уламывали отца Якоба, который не упустил случая выторговать для церкви хорошую серебряную дароносицу. На том и ударили по рукам со святой католической церковью раменбургские горняки.
   Обжору с тех пор, понятное дело, старались обходить стороной. Остановиться у черного креста – и то казалось дурной приметой.
   Именно там Тенебриус выстроил себе хижину.
   Иногда он приходил к началу работ, топтался возле шахтных стволов, вступал в беседу с людьми. Его вежливо выслушивали, угощали – неровен час рассердится Тенебриус.
   Был он, по шахтерскому понятию, чем-то вроде духа-охранителя оттербахского рудника. К людям не добрый, не злой, а к руднику – по-хозяйски бережливый. И потому лучше его не гневить.
   Иногда Тенебриус давал советы. К ним прислушивались – старик говорил дело.
   Его знали все. Дюжина свирепых псов, охраняющих рудник по ночам, ели из его рук. И не было в Раменсбурге человека, который не помнил бы Тенебриуса таким, каким он был сейчас: глубоким стариком, мудрым недоброй, какой-то нехристианской мудростью, уродливым и страшным.
* * *
   Бальтазар Фихтеле идет к руднику. Широким шагом идет, словно собрался пройти много миль, – бродяга.
   Где тебя носило, Бальтазар Фихтеле, когда мать ждала тебя домой?
   Рот до ушей, на поясе кувалда и три железных зубила, мешочки с проклятым пороховым зельем, запалы, кресало, все это болтается, вихляется, звякает.
* * *
   Навстречу идет женщина, Рехильда Миллер, молодая жена старого Николауса Миллера. Лет двадцати трех, не старше. Копна пшеничных вьющихся волос, большие светлые глаза, крупный рот. Круглые белые плечи под тонким полотном рубашки, зеленый корсаж, красная полосатая юбка.
   Улыбнулась, задела подолом.
   Бальтазар остановился, разинул рот – глядел ей вслед, пока не скрылась.
   – Что встал?
   Эгберт.
   Бальтазар вздрогнул, точно от забытья очнулся.
   – Задумался.
   – Думать будешь, когда ни на что другое сил уже не останется. Идем, – не слишком приветливо сказал ему свойственник.
   И они пошли дальше.
* * *
   Что есть рудник? Вход в подземное царство. Шахта зияет разверстым лоном и ежедневно принимает в себя людей. По узкому проходу, по лестнице, а то и просто по древесному стволу с обрубленными ветками спускаются они в лоно земли.
   Неисчислимые сокровища спрятаны там среди бесконечных опасностей.
   Что есть рудник, как не микрокосмос, каждой своей малой частью повторяющий великие составляющие Вселенной? Разве нет здесь небесной тверди – деревянных распорок, земной основы – влажной почвы выработки, звезд – самородков, бури – взрывов, разве не таит шахта своей благодати и своей напасти?
   Здесь добывают руду темно-серебристого цвета, с холодным хищным блеском, – на свинец и серебро. И золотистую – на медь. И очень немного добывают здесь золота.
   Руду дробят пестами, молотами, промывают в деревянных корытах. Это тяжелая работа, и за нее мало платят.
   Потомственные горняки не занимаются этим. Ежедневно – и так год за годом – спускаются в шахту.
   Что есть человек, как не микрокосмос, повторяющий каждым своим членом Вселенную? Разве нет у него своего солнца – сердца, и своей луны – желудка, своих вод и своей земли, разве не из глины он слеплен, разве не Духом Божием осиян?
   Год за годом микрокосмос спускается в микрокосмос, и неохватная Вселенная обнимает их своими благодатными руками.
* * *
   В 968 году три старателя перевалили Разрушенные горы и с северо-востока спустились к Оттербаху. Они шли со стороны Энцерсдорфа, большой деревни, сейчас разрушенной.
   Имя одного было Клаппиан, второго – Нойке; третье же имя потерялось.
   Несколько месяцев назад они сошлись вместе, решив воспользоваться правом горных свобод. Тогдашний правитель Раменсбурга, Гоциус Длинноусый, предоставлял возможность изыскивать руды и драгоценные камни всем, кто ни захочет, – только десятину плати.
   Труден был их путь, много невзгод претерпели на пути, дважды отбивались от разбойников, едва не были завербованы в армию. Но тот, чье имя потерялось, был человеком твердой воли. Найдем свое счастье, твердил он ослабевшим товарищам, не отступимся.
   Съели последнюю крошку хлеба. И отчаяние охватило их сердца.
   И вот, когда заночевали на берегу Оттербаха, всем троим приснился один и тот же сон.
   Сперва на небе появилось светлое пятно. Все ярче горел небосклон, и вот облака раздвинулись, а следом раздвинулась и твердь небесная, и промелькнуло такое сияние, что больно стало глазам. Как будто золото кипело за синим занавесом.
   И – пролилось на землю дождем.
   Но не падали капли этого золотого потока, а застывали в воздухе, образуя лестницу. И золотой была эта лестница от неба до земли.
   А потом на нее ступила сама Богоматерь. Все трое старателей встали на колени вокруг лестницы и преклонили головы. Медленно ступала Пресвятая Дева по дивным ступеням. Синие одежды струились с ее плеч, а лицо, преисполненное сострадания, такое прекрасное, что глядеть больнее, чем на свет.
   Огромные глаза у нее были, темно-синие. Ласково смотрела она на трех старателей и улыбалась. А потом сказала:
   – Как бы ни приходилось вам трудно, вы никогда не забывали помолиться мне на ночь или утром, и потому благосклонна я к вам. Там, где уперлась лестница в землю, начните копать. Здесь земля хранит свои богатства – серебро, медь, свинец, золото. Но будьте усердны, благочестивы и не ожесточайтесь сердцем…
   И с тем исчезла картина.
   Проснувшись наутро, старатели вознесли горячие молитвы Пресвятой Деве и взялись за лопаты.
   Так был заложен оттербахский рудник, один из самых богатых в стране.

6 июня 1522 года, св. Норберт

   Часы на городской башне пробили полдень. Открылась дверца, в иное время запечатанная золотом солнца и серебром луны. Медленно прошелся над Раменсбургом хоровод, возглавляемый скелетом с косой. Все смешалось в этой пляске по ту сторону жизни. Рыцарь в доспехах вел за руку крестьянку, купец тащил за собой неверного сарацина, монах обнимал распутницу, святой отшельник подал руку вору, старик поспевал за дитятей, король следовал за нищим. И всех увела в бездну Смерть.
   Не то мертвым напоследок показала мир живых. Не то миру живых предъявила свою богатую добычу.
   С легким щелчком захлопнулась дверца. Мыслям о вечности – пять минут после полудня; прочее же время – работе.
* * *
   – Ах, Вейде, – сказала Рехильда Миллер, и цветы на гобелене, который ткала, медленно увяли под ее искусными пальцами, – ах, Вейде… бедная моя Вейде.
* * *
   Во имя Господа. Аминь. В год 1522-й от Рождества Христова, 6-го дня июня месяца, в моем присутствии, а также в присутствии члена инквизиционного трибунала Ремедиоса Гааза и писаря Иоганна Штаппера, нижеподписавшегося, явилась свидетельница Элизабет Гарс, жена Хуго Гарса по прозванию Божий Грош (Готтеспфеннинг), трактирщика, из города Раменсбурга, и была приведена к присяге на четырех евангелиях. Упомянутой Элизабет Гарс было сказано, что, поднимая правую руку с тремя вытянутыми и двумя согнутыми пальцами, она призывает в свидетели своей правоты Святую Троицу и призывает проклятие на свою душу и тело в том случае, если скажет неправду.
   Будучи спрошена о том, откуда она знает о злодеянии, свидетельница сказала, что давно приглядывалась к подозреваемой, Рехильде Миллер, жене почтенного Николауса Миллера, и многое видела своими глазами. Упомянутая Элизабет Гарс клятвенно обещала рассказать все по порядку, заверяя в том, что сведения ее достоверны и подтверждаются многими фактами.
   На вопрос о том, как давно свидетельница знакома с подозреваемой, упомянутая Гарс ответила, что с рождения последней, ибо жили неподалеку друг от друга. О подозреваемой шла добрая молва, по словам свидетельницы, поскольку та ловко изображала добросердечие и часто вызывалась помогать людям, преследуя злокозненные цели, о чем мало кто догадывался. Что же до морали подозреваемой, то наиболее прозорливые считают, что она занимается колдовством.
   – Кто считает? – тихо спросил человек в грубой коричневой рясе.
   Доносчица вздрогнула, услышав этот голос. Спрашивал не молодой, не Ремедий Гааз. Второй. Иеронимус фон Шпейер.
   Писарь, тощий малый с бородавкой на подбородке, и без того выступающем вперед, отложил перо, склонил голову набок. Поковырял в ухе.
   – В трактире у моего мужа люди говорили, – сказала наконец свидетельница.
   Писарь записал.
   – Подробнее, – еще тише велел Иеронимус фон Шпейер.
   – Да хотя бы Катерина Харш, жена Конрада Харша, мастера с шахты «Девка-Нараспашку»… – выпалила Лиза.
   Будучи спрошена о фактах, позволяющих сделать подобное предположение, свидетельница отвечала, что когда у другой ее соседки, почтенной и богобоязненной дамы Катерины Харш, был приступ головной боли, так что несчастная не могла пошевелиться и едва не отдала Богу душу, означенная Рехильда Миллер неожиданно вошла в дом и спросила, не страдает ли здесь кто-нибудь. Катерина Харш сказала, что больна. Тогда Рехильда Миллер коснулась рукой ее головы и тотчас же отдернула ладонь, сказав, что обожглась, хотя горячки у Катерины Харш не было в помине. Затем села на постель возле больной и принялась бормотать. На вопрос Катерины Харш, что она такое бормочет, Рехильда Миллер сперва не ответила, а потом сказала, что будто бы молится. Затем она вышла и вскоре возвратилась, держа в руке некий драгоценный камень.
   – Какой камень? – перебил Иеронимус.
   – Не знаю, – сказала Лиза, придвигаясь ближе и окатывая его густым чесночным запахом, – не хочу врать. Катерина не разглядела. Вроде как в платок был завернут.
   – Так ты не была там?
   – Нет. Но Катерина обсказала мне все достоверно, слово в слово, можете поверить.
   – У Катерины Харш сохранился этот камень?
   – Нет, бесовка унесла его с собой, господин, – извиняющимся тоном проговорила Лиза.
   – Продолжай, – сказал Иеронимус фон Шпейер.
   О том, как происходило нечестивое деяние в доме Катерины Харш, свидетельница дала следующее разъяснение: упомянутая Рехильда Миллер взяла камень, завернутый в платок, и привязала его кожаной лентой к голове Катерины Харш, громко сказав при этом: «Как Господь низринул в бездны первого ангела, так пусть будет низвергнута мозговая горячка в этот камень, и пусть возвратится к тебе ясный рассудок!»
   Означенный камень оставался на голове Катерины Харш целый час, во все время которого Рехильда Миллер неотлучно находилась рядом. Головная боль отпустила Катерину и больше, по словам последней, никогда ее не мучила. Камень же рассыпался в песок, что можно было видеть даже через платок. И, по словам свидетельницы, Рехильда Миллер унесла боль Катерины Харш с собой, заключив ее в песке, оставшемся от камня, чтобы впоследствии можно было подсыпать тому, на кого пожелает наслать порчу.
   – Это подтвердилось? – спросил Иеронимус фон Шпейер.
   – Да, господин, – поспешно сказала Лиза и затараторила: – Еще как подтвердилось. Взять хотя бы тот случай, когда мы с ней повздорили, с Рехильдой-то. Как было? Стояла, чертовка, у рудника, сиськи бесстыжие вывалила так, что из рубахи вот-вот выскочат, глазами стреляла. Ну, этот бесноватый, Бальтазар Фихтеле, сразу к ней помчался, как кобель, завидев сучку. А я и сказала: «Стыдно тебе, Хильда, напоказ-то себя выставлять». Она только глазами зыркнула, а уж у меня как схватило и живот, и голову, и поясницу, все вместе, милая моя, еле до дома дошла…
   Указанная Элизабет Гарс, будучи околдована подозреваемой, в силу крайней злобы и распутности последней, перемогая невыносимые страдания, тщательно вымела всю пыль из своего дома, и, как только подмела под порогом насыпанную туда грязь, боль мгновенно отпустила. Вследствие чего вполне допустимо сделать предположение, что подозреваемая Рехильда Миллер высыпала песок, заключающий в себе болезнь Катерины Харш, под порог Элизабет Гарс, к которой всегда питала неприязнь. Будучи спрошена о причинах этой неприязни, Элизабет Гарс отвечала…
   – Норовистая девка и развратная, я всегда ее осуждала. Когда маленькой была, учить пыталась, да разве такая послушает старших? Теперь уж учить поздно.
   – Вернемся к делу. – Теперь заговорил второй инквизитор, Ремедий, которого Лиза не так боялась, как Иеронимуса. – К убийству.
   – Хорошо, – с готовностью согласилась Лиза. – Вот я и говорю. Девчонку-то, Вейде, она и извела, Рехильда. Уж я знаю. Колдовством своим поганым убила. Не семи пядей во лбу надо быть, чтобы понять это.
   – Из чего это следует? – спросил инквизитор.
   – Из всего! – окрысилась Лиза. – Рехильда Миллер ведьма, я это утверждаю, не боясь никакого проклятия, потому что мои слова – святая истинная правда.
   Спрошенная о том, не утаивает ли чего-либо из страха перед подозреваемой, свидетельница отвечала отрицательно.
   Свидетельнице было предписано держать свои показания в тайне, о чем и присягнула вновь на четырех евангелиях в присутствии моем, а также Ремедиоса Гааза и писаря Иоганна Штаппера, что и засвидетельствовано их подписями.

7 июня 1522 года, св. Гилберт

   Горняцкая церковь в Раменсбурге небольшая, старой постройки, с плоским деревянным потолком, одиннадцатью рядами простых скамей светлого дерева, алтарь украшен тем, что подарила земля, – рыжим халькопиритом, седым марказитом, грозовым галенитом, снежным баритом. Алтарная икона изображает явление Девы Марии трем старателям.
   Служба давно закончилась. Толстая женщина сидит на скамье, пытается глазами встретиться со взглядом Богоматери на иконе, но Святая Дева, как нарочно, отворачивается.
   Когда рядом кто-то сел, женщина сильно вздрогнула от неожиданности.
   – Бальтазар! – пробормотала она укоризненно. – Ты опять испугал меня.
   В полумраке Бальтазар грустно улыбнулся ей. Когда-то Доротея была хорошенькой пухленькой девочкой с румяными щеками и почти белыми волосами. Она была очень смешлива и жизнерадостна. И очень чувствительна. Сколько он знал Доротею, вечно у нее наготове и смех, и страх, и обида, и прощение. Бальтазар, более изобретательный и любопытный, чем другие дети, подчас изводил ее страшными рассказами, и она очень обижалась. Но все равно они оставались друзьями, брат и сестра.
   Теперешняя Доротея больше не смеялась.
   – Ты придешь к нам обедать в воскресенье? – спросила она.
   – Спасибо, – ответил Бальтазар. – Конечно, я приду.
   Доротея заговорила о своей беременности, о повитухе, о предложении Катерины Харш и о предложении Рехильды Миллер, о своем страхе, об умерших детях, а под конец расплакалась.
   – Эгберт не хочет об этом слушать, – добавила она, извиняясь, – а мне больше и посоветоваться не с кем.
   Бальтазар молчал, чувствуя, как сжимается у него сердце. Наконец выговорил:
   – К Рехильде не ходи.
   Доротея живо повернулась к нему. Слезы высохли, только на кончике носа повисла капля.
   – Почему?
   Бальтазар не ответил.
   Доротея схватила его руку, сжала.
   – Ты опять хочешь испугать меня?
   Бальтазар смотрел на икону и старался забыть о том, что слышал от Тенебриуса.
   С этого все начинается, думал он.
   Сперва сомнения.
   Потом он начинает утаивать кое-что на исповеди.
   И вот он уже краснеет, когда видит образ Божьей Матери.
   – Доротея, – выговорил Бальтазар через силу, – ты спросила моего совета. Я тебе ответил: к Рехильде не ходи.
   – Почему? – совсем неслышным шепотом повторила Доротея. И он всей кожей ощутил ее страх.
   – Я думаю, что Рехильда ведьма, – сказал Бальтазар. И рука Доротеи застыла в его руке.
   – Откуда ты знаешь?
   – Я спал с нею, – просто сказал Бальтазар.
   – Она же замужем, – вымолвила Доротея, леденея. – Что ты наделал, Бальтазар!
   Он покачал головой.
   – Если бы ты знала, сестра, ЧТО я делал, когда был солдатом, ты не стала бы так ужасаться.
   Доротея выпустила его руку и заревела, как корова. Старая, расплывшаяся, толстая.
* * *
   Рехильде Дорн было девятнадцать лет, а Николаусу Миллеру сорок семь, когда он попросил ее руки.
   Рехильда жила с теткой, Маргаритой Дорн. Тетка Маргарита зарабатывала на жизнь ткацким ремеслом. Девочку рано приставила к станку. Рука у тетки была тяжелая, кормила она плохо, а доброго слова от нее и вовсе не дождешься. Рехильде было все равно, лишь бы вырваться из неласкового и бедного дома.
   Медник Миллер был человеком зажиточным. Невысок ростом, хром, с седыми волосами и ярко-синими глазами. Он был терпелив и добр с молодой женой. Красиво одевал ее, не бранил, взял в дом прислугу, чтобы избавить от тяжелой работы. И женщина постепенно расцветала.
   А когда расцвела, заскучала.
* * *
   Вернувшись в родной город, Бальтазар не забыл заглянуть и к старому Тенебриусу, принести ему медовых лепешек и ягод черной смородины. Доротея поворчала немного, но дорогу к старику показала. Бальтазар шел и дивился про себя тому, что древний дед, пугавший их, когда они были детьми, до сих пор еще жив.
   У черного креста, воздвигнутого на обвалившейся Обжоре, замешкался, сотворил было краткую молитву, но и этой договорить не дали – откуда-то из кучи мусора выскочил безобразный старик в лохмотьях, заверещал, застучал ногами, начал визгливо браниться.
   – Это я, Тенебриус, – сказал молодой человек и слегка поклонился. – Пришел навестить.
   Старик замолчал посреди бранной фразы, прищурился, скривил рот в ухмылке.
   – Никак сам Бальтазар Фихтеле пожаловал?
   – Я.
   – Входи, засранец.
   Просеменил в сторону, показал лаз в нору, вырытую им в отвалах. Пригнув голову, Бальтазар вошел.
   Лачуга старика была такой же неопрятной, причудливой и грязной, как он сам. Рота ландскнехтов вместе с их лошадьми и девками, не сумела бы так загадить помещение, как это удалось одному дряхлому старцу.
   Бальтазар осторожно пристроил тощий зад на бочонок, служивший креслом, но старик согнал его:
   – Брысь, щенок. Это мой стул.
   Бальтазар уселся на полу.
   – Что принес? – жадно полюбопытствовал Тенебриус.
   – Лепешки.
   – Давай.
   И впился беззубыми деснами.
   – Доротея готовила? – с набитым ртом поинтересовался старик.
   Бальтазар кивнул. Тенебриус захихикал.
   – Небось, ругала тебя, когда ко мне собрался. Говорила, поди, что незачем ко мне таскаться, а? Пугливая, богобоязненная Доротея. Помню, как допекал ты ее в детстве. Кроткий характер был у покойной Марты Фихтеле, драть тебя надо было побольше, сироту, тогда бы вырос человеком, а не говном. Зачем приперся?
   – Тебя повидать, – сказал Бальтазар.
   – Мало ты див видал, пока топтал землю?
   – Мало, – честно признался Бальтазар. – Самым большим дивом ты остался, Тенебриус.
   Тенебриус захихикал. Задергался всем телом. И растрепанные серые волосы старика, свалявшиеся, как шерсть у барана, затряслись.
   Отсмеявшись, велел:
   – Пошарь-ка на полке, что над дверью. Возьми там плошку с вином.
   Бальтазар встал. Старик прикрикнул:
   – Голову-то пригни, каланча, потолок мне своротишь!
   Бальтазар нащупал среди всевозможного хлама липкую на ощупь глиняную плошку. Взял в руки, поднес к носу, сморщился. Старик с любопытством наблюдал за ним, и когда Бальтазар перевел на него взгляд, распорядился:
   – Выпей.
   – Ты уверен, что не насрал сюда? – спросил Бальтазар.
   – Уверен, – огрызнулся дед.
   – А я нет.
   – Пока не выпьешь, разговору не будет.
   Втихаря обмахнув рот крестом, Бальтазар проглотил содержимое плошки. Оказалось – плохонькое винцо, сильно отдающее пылью и плесенью. Обтер губы, обернулся к старику. Тот созерцал своего гостя, склонив голову набок.
   – Хоть бы спросил сперва, что я тебе подсунул. Вдруг отравить надумал?
   – Что ты мне подсунул, Тенебриус?
   Старик откинул голову назад и захохотал, дергая кадыком на красной морщинистой шее.
   – Много ты повидал, солдат, а ума не набрался. Ладно, скажу. То, что ты выпил, – лучшее средство для укрепления ума. Многократно опробованное на самых безнадежных болванах.
   – Что за средство?
   – Вино, настоенное на сапфирах.
   – Откуда у тебя сапфиры, Тенебриус?
   – Ты еще не городской судья, Бальтазар Фихтеле. Мало ли что у меня есть, все тебе скажи. Чем глупости спрашивать, спросил бы лучше главное – как действует сие зелье?
   – Тошнотворно действует, – сказал Бальтазар. – Сейчас блевану тебе в хижине.
   – От этого в моей хижине грязнее не станет, – отозвался Тенебриус. – Блюй, если тебе от этого легче. Но лучше удержать напиток в себе. Ибо сказано о камне сем: «Кто же настолько глуп, что отсутствует у него всякое понятие и представление, но хочет стать умным и не может обрести ума, пусть со смирением лижет сапфир, и скрытый в камне жар, соединенный с теплой влажностью слюны, вытянет соки, угнетающие рассудок, и так обретет ясный ум».
   Цитату старик выпалил одним махом, победоносно.
   – Кто это сказал?
   – Одна дура. Святая Хильдегард фон Бинген.
   – Как ты можешь так отзываться о ней, если она была святая?
   Тенебриус пренебрежительно махнул рукой.
   – Это для таких, как ты, она святая. А для меня все вы хлам и мусор. И вся эта земля хлам и мусор.
   Бальтазар поежился.
   – Не знаю, что и сказать на это, Тенебриус. Пока я был солдатом, несколько раз случалось так, что смерть подходила ко мне слишком близко. Теперь, когда я остался жив, мир не кажется мне такой уж помойкой.
   – Это потому, что ты здесь ненадолго, – сказал Тенебриус. – Поживи с мое…
   Он пожевал губами, порылся в мешочке, который принес ему Бальтазар, вынул оттуда горстку ягод и отправил в рот. По острому подбородку старика потекла темная слюна, окрашенная соком ягод.
   – Ты знаешь, как был заложен этот рудник? – спросил наконец Тенебриус.
   – Кто же этого не знает в долине Оттербаха?
   – То-то и оно… – Тенебриус вздохнул. – Хочешь, расскажу, как было на самом деле?
   Бальтазар ответил «да» и сразу понял, что ему этого совсем не хочется. А Тенебриус жевал и говорил, говорил и жевал, и под конец уже стало казаться, что он жует свой рассказ, обильно приправляя его слюной и ядом.
   – Клаппиан и Нойке, – бормотал старик, – благочестивые старатели, сукины дети, мать их. «А имя третьего потерялось». Потерялось, да. Потому что это МОЕ имя, и оно действительно потерялось. И я взял себе другое, «Тенебриус», и уж оно-то останется.
   Мы спустились с Разрушенных гор, голод и волки шли за нами по пятам. Тогда эти земли тоже рвала на части война, другая война, и оружие у солдат было другим, а лица – те же самые… Я много видел с тех пор солдат, у них всегда одни и те же лица…