Кирилла в полнейшее недоумение тем, что никогда не возвращал карточные долги.
   – Ходит каждый день, и не знаешь, куда от него деваться, – говорил о Кузьме Феликс. – А вот сегодня не пришёл, и чего-то не хватает.
   Это был ловкий психологический прием, после которого Кузьма занимал деньги до бесконечности.
   Приходил огромный бородатый рокер Бьорк, как две капли воды похожий на своего чёрного терьера, но не такой добрый. Приходил душевный, задумчивый бард Михайлов, который называл всех "душа моя" и ни разу в жизни не сдержал обещания, чего бы оно ни касалось.
   Приходил вальяжный Граф, молчаливый Филин, ещё многие и многие, отправившиеся вслед за Феликсом в какие-нибудь два года…
   Приходили женщины.
 
   Мне нравилась одна из посетительниц Феликса по имени Юля. Она работала уборщицей в "Комсомольце" до того, как я туда устроился, но была уволена за прогулы. О ней ходили волнующие слухи, что за время работы она якобы не отказала ни одному сотруднику. У Феликса с Юлей был роман, который мог закончиться серьезно, если бы девушка своевременно не наградила Феликса триппером. Потом Юля неожиданно выскочила замуж за какого-то зэка, но ко времени создания "Аспекта" её муж отчего-то удавился, и Юля снова зачастила к Феликсу, у которого возобновились семейные дрязги. Моя жена покончила с собой тем же способом, что и Юлин муж, поэтому Феликс называл нас
   "подельниками".
   Когда пресловутая Юля впервые пришла в нашу редакцию и я её опознал, мне стало не по себе, настолько она оказалась в моем вкусе,
   – высокая, узкая, плоская, капельку сутуловатая. Ноги у неё были настолько гладкие, что в них отражались лампочки, рыжие волосы собраны на затылке коротким пучком, голосок нежный, глаза кошачьи, внимательные. К тому же Юля оказалась не такой тупой, как следовало.
   Она была очень общительная и бойкая на язычок. Не долго думая, они с
   Феликсом уселись на диван напротив моего стола, где я трудился над статьей "Загадка смерти Джима Моррисона", и стали целоваться. Я продолжал долбить по клавишам с невозмутимостью Будды, но моего буддизма хватило не надолго. Я придвинулся к дивану как можно ближе и стал рассматривать бесстыдников чуть ли не под лупой, чтобы смутить.
   Феликс косился на меня своими черными глазищами, такими огромными и бешеными без очков, и шуровал рукой под Юлиной юбкой, Юля сучила ножками и волнующе хихикала. Я свернул работу над статьей и засобирался домой, раз уж мне так не повезло в жизни. Но в дверях услышал капризный голосок Юли:
   – Не уходи! Пусть не уходит.
   Мы попытались вызвонить для компании Юлину подружку, которая когда-то спала с ними третьей, но подружка успела убежать к кому-то ещё, так что мы купили легкого вина и фруктов для Юли, водки для себя, кое-чего закусить, и поехали втроем на квартиру покойной бабушки Бьорка.
   Эта квартира, вернее – две комнаты коммунальной квартиры в закопченном кирпичном строении типа питерских доходных домов, запомнились мне надолго, поскольку соответствовали тому образу печальных, убогих жилищ, которые часто являются мне во сне.
   В темном закоулке между домами я споткнулся и припал коленом на гору строительного песка. Затем споткнулся и чуть не упал ещё раз, в подъезде, освещенном очень тусклой красной лампочкой, с порога попав ногой в пустоту.
   Феликс поздоровался с соседкой, запустил нас в комнату покойницы и закрыл за нами дверь на железный кованый крючок.
   Пухлая, низкая, тяжелая дверь была обита черным дерматином и местами прорвалась – из прорех торчала грязная вата. Справа от входа, за занавеской из пестрого сиреневого ситца, висел алюминиевый рукомойник над мятым ведром. Слева стояла узкая тахта, твердая и выпуклая, как спина черепахи. Стенка над тахтой была украшена плюшевым гобеленом с золотой бахромой, на котором была изображена восхитительная картина в духе 1001 ночи: под покровом василькового, звездного, плюшевого неба один татарин в чалме умыкал волоокую красавицу на тонконогом скакуне, а другой целился в него из лука с высокой зубчатой башни. Под мутным, намертво запечатанным бесчисленными слоями синей краски оконцем с жутковатым видом на строительный пустырь, располагался шаткий круглый стол на гнутых ножках, застеленный прожженной клеенкой с грибками и цветочками.
   Цветы в оконных горшках, за сероватым тюлем, усохли до щепочек, черно-белый телевизор в округлом корпусе под светлое дерево, с белыми тугими клавишами на передней панели, издавал звук, но не показывал.
   Но самое любопытное, что всё тесное пространство комнаты – тумбочка под телевизором, сам телевизор, подоконник, стол, полочка под умывальником были завалены старыми игрушками поры моего очень глубокого детства: безрукими куклами в жестких лесочных париках, с глазами-бельмами и стальными крючками, торчащими из плеч, резиновыми
   Чипполино, пистолетами со сломанными курками, алюминиевыми сабельками без рукояток, свистками, гармониками, барабанчиками…
   Я вспомнил, что Бьорк и его старшая сестра провели у бабушки большую часть детства, до переезда в нынешнюю большую квартиру, представил себе времяпрепровождение юного Бьорка в этом жутковато-интересном месте, напичканном дворовыми, подъездными, чердачными тайнами, и вдруг разом понял его загадочный, закрытый, особый характер.
   Затем я осмотрел другую комнату, где мне, вероятно, предстояло ночевать: узкий закуток размером с вагонное купе, с железной кованой койкой, жаркой периной и целым штабелем кисейных подушек. Эту комнатушку отделял от кухни стеллаж, до самого потолка заставленный пожелтевшими, пыльными "детгизовскими" книгами: "Три мушкетера",
   "Остров сокровищ", "Сын полка", "Школа", "Капитан Сорви-Голова".
   У меня защемило сердце.
 
   Мы с Феликсом, раздетые по пояс, сидим рядышком на диване, под плюшевым небом "1001 ночи". Юля напротив, на низенькой табуреточке, скрестила свои поджарые, бесконечно-длинные ноги под самыми нашими носами: нате, выкусите. Под пальто она была в одних черных лосинах со штрипками и голубом свитере с воротом-хомутом.
   – Ой, жарко! – стонет она и стягивает свитер через голову, задержавшись на мгновение с застрявшим на голове воротом и задранными руками, так что лицо закрыто, крошечные грудки проступают сосками сквозь тонкую майку, а плоский живот оголился.
   "И чего я так люблю женщин, у которых лицо закрыто, а все остальное открыто? – думаю я. – Или закрыто до самых глаз, как у той медсестры, черные, внимательные глаза которой плыли надо мной в тумане местного наркоза, когда я лежал на операционном столе и нес какую-то околесицу, чтобы не отключиться? Гены? Глубокие корни мусульманских предков? Или общее свойство мужской фантазии?"
   – Снимай маечку тоже, – предлагаю я. – Все свои.
   Юля хихикает, но Феликс проявляет ещё одно общее свойство самцов
   – чувство собственника.
   – Наоборот, надо прикрыть коленки и набросить что-нибудь поплотнее типа телогрейки, – советует он.
   – Ага, я в телогрейке, а вы обнаженные, – капризничает Юля и надувает свои небольшие, но правильные губки.
   – Полуобнаженные, – уточняет Феликс.
   – Топлесс, – перевожу я на язык глянцевых журналов.
   – Топлесс – это без лифчика, – догадывается начитанная девушка.
   – У меня и лифчика нет, – признается Феликс.
   А я задаю Юле вопрос в лоб:
   – У тебя сегодня какое белье: черное или как?
   – Черное, – мгновенно отвечает Юля и задирает маечку.
   Оказывается, лифчик все-таки есть, но настолько эфемерный, что закрыта только нижняя часть груди, а темные маленькие соски все на виду.
   – Что такое? Измена? Бунт на корабле?
   Закрепляя свое право этой ночи, Феликс снимает Юлю с табуретки и сажает себе на колени.
   Под столом стоят пустые бутылки от вина и водки, которые мы принесли с собой, а на столе ещё одна початая бутылка, за которой по собственному почину сбегала Юля. Оказывается, все эти фрукты, сухие и шампанские для неё детский сад и пустая трата денег. Она с огромным удовольствием глушит водку и пьянеет меньше нас.
   Мое настроение за последние сорок минут успело радикально измениться. Я тащился сюда почти через силу, опасаясь очередной пьяной ночи и завтрашнего похмелья, которое смешает все дела на несколько дней вперед. Юля казалась мне пошловатой девицей, какие толпами ходят по улицам, и ещё не самой красивой из них. После двух-трех рюмок (ну – полбутылки) за компанию я серьезно собирался откланяться и лечь в свою постель как паинька, в двенадцать часов.
   По напряжению Феликса я чувствовал, что Юлю он мне дарить не собирается.
   Но теперь все иначе. Я как пришитый сижу возле её литых ляжек, на дворе второй час ночи, и я плыву по течению, которое кажется мне все более благоприятным. Возникает иллюзия какой-то острой игры с непредсказуемым результатом, более интересной, чем сама развязка.
   – Ты веришь, что девушка может любить двух мужчин одновременно? – нащупываю я.
   – Любить одного, но иметь любовника, – отвечает Юля.
   Феликс внимательно слушает, попеременно переводя огневые очи с меня на Юлю.
   – Только через мой труп, – заявляет он. – Вернее – через её.
   – Ага: мужикам все можно, а нам нет? – Юля вырывается из его объятий. – Если у мужика есть любовница, то молодец, а если у жены – то блядь?
   – Ты всё прекрасно понимаешь. Только сказать ничего не можешь, – удерживает её Феликс.
   А я действую как типичный оппортунист мужского шовинизма.
   – Это несправедливо, – говорю я. – Пусть жена тоже имеет (только не моя).
   – Ты не женат? Ой, бедненький, Феликс мне рассказывал!
   Юля гладит меня по щеке прохладными пальчиками, томит глазами.
   – Какой он бедненький: Синяя Борода, – ворчит Феликс.
   Последний проблеск памяти по эту сторону ночи – ещё один поход за водкой. На этот раз мы с Феликсом идем по-честному, вдвоем, спотыкаемся о гору песка и кувыркаемся в ней как два пупсика. Потом я в каком-то душном купе еду в Гагры и пропустил свою остановку, а за стенкой хнычет ребенок. "Надо дать ему соску, – " думаю я. Но это не купе, а комната бабушки Бьорка, а за стеной не плачет ребенок, а охает Юля. Мне хочется в туалет, я сейчас лопну, но я не знаю, где здесь туалет и есть ли он вообще. А кроме того, я настолько протрезвел, что мне неудобно влезать в их любовную сцену. Голова начинает побаливать над бровями, одну ноздрю заложило, я спал с открытым ртом и во рту образовались какие-то солончаки.
   Откуда-то из провалов памяти доносится догадка: на столе осталось выпить. Не знаю, с чего я это взял, но я почти уверен. К тому же – это пристойный повод выйти.
   В соседней комнате горит свет. Юля в своем замечательном лифчике, сбившемся с одного плеча, сидит верхом на Феликсе и держит в мелких зубах его палец. Феликс выворачивает голову и смотрит на меня чумовыми глазами, словно видит впервые в жизни.
   – Ты чё?
   – Выпить не осталось? – виновато спрашиваю я.
   – На столе – хоть залейся.
   Действительно, здесь стоит треть бутылки (не той, за которой мы ходили в последний раз, а ещё одной), и лежат на газете объедки, среди которых можно найти почти целые куски хлеба и колбасы.
   Юля набрасывает на плечи одеяло, успев при этом сверкнуть всем необходимым, и лениво слезает с заезженного Феликса. Мы выпиваем по последней. Мне кажется, что это не водка, а газированная вода.
   – Ложись с нами, что ты как неродной? – говорит Феликс.
   Я снимаю трусы.
 
   Газета "Аспект" создавалась на областные деньги, но на первых порах начальство почти не совалось в наши дела – лишь изредка просило прославить какой-нибудь клуб подводников или воспеть военно-спортивную игру. Однажды губернатор заострил внимание на регулярных голых задницах на нашей последней полосе, но Кириллу удалось их отстоять при помощи обычной демагогии насчет высокого искусства эротики и красоты обнаженного человеческого тела (не путать с порнографией).
   В городе до нас не выпускали "желтого" еженедельника, да и в
   Москве их было не так уж много, поэтому у нас стали появляться читатели. Возврат непроданных газет из киосков был ничтожен, мы постепенно поднимали тираж, и он, как правило, расходился.
   Стараниями Феликса зарплату выдавали без задержки. Феликс постепенно обставлял редакцию, мы расслаблялись и получали удовольствие. Время от времени я напоминал Феликсу, что на вечную милость чиновников рассчитывать не приходится, надо искать другие финансы, отделяться, шустрить и жить самостоятельно. Он со вздохом соглашался, навещал пару спонсоров, обсуждал намерения и успокаивался. Как-то, после очередной недели борьбы за трезвость, Феликс подвел итог своего проекта одной исторической фразой:
   – В конце концов я эту газету открыл, чтобы было где спокойно бухн/у/ть.
   За событиями мы не гнались, перед публикой не стелились. Кирилл испытывал к этой мелочной суете поистине аристократическое презрение. Главное – чтобы читалось, ещё главнее – чтобы смотрелось.
   Стасов не стал печатать бы статью не то что мирового, но и российского значения. Читателю интересно только то, что у него под носом, например – местная картошка. Со страниц "Аспекта" не сходили шифферы, копперфильды, мадонны и прочие фоссы-моссы, как будто мы выпускали районку "Холливудская звезда".
   Вместо животрепещущей информации Кирилл печатал подборки любопытных историй, небылиц и фактов. Мы брали их из Гиннесса,
   "Плейбой-Пентхаузов", которые, к счастью, ещё не выходили на русском языке, и у наших читателей. Как настоящий таблоид, мы даже изыскали средства на оплату информаторов – из расчета цены одной бутылки по текущему курсу жидкого доллара. Очень скоро у нас появился постоянный круг клиентов, приносящих в редакцию истории, которые якобы произошли с ними или их друзьями. Чаще всего это были просроченные, хорошо забытые анекдоты, наподобие истории про старушку, которая везла хоронить свою кошку в коробке из-под торта и забыла её в троллейбусе. Несколько раз мы попадались на эту удочку, а затем стали тщательно исследовать полученные данные и с позором изгонять мистификаторов.
   Иногда нам всё же не хватало материала или денег на бутылку, и мы придумывали "информацию" сами. Мне особенно запомнилась история
   Феликса о том, как в одной из частных фирм /сбежал
   /одиннадцатиметровый питон, которого держали в офисе вместо сторожевой собаки. Уборщица в конце рабочего дня якобы стала кормить змею живыми кроликами и забыла закрыть за нею клетку. Теперь чудовище скрывается где-то в зарослях Центрального парка, представляя страшную угрозу для жизней наших подписчиков.
   Изредка Феликс брался и за более крупные полотна из преступной жизни, знакомой ему не понаслышке. В одном из первых номеров он поместил откровения поездного шулера, подробнейшим образом излагающего свою методику работы с клиентом. Понятно, что личность этого специалиста была законспирирована, и все же Феликс получил нагоняй от старшего брата.
   – А если какой-нибудь фраер прочитает и допрет, что его разводят?
   – сердился Гром.
   – Да ты чё? Кто нам поверит? – горячился Феликс. – Сколько пишем про наперсточников, а у них как стояла очередь, так и стоит. Даже ещё больше. Это ж бараны.
   – Ну а если? Хоть один? Нет, братцы, давайте-ка вы с этим завязывайте.
   Спорить с Громом, даже изъеденным и обессиленным чахоткой, Феликс не решался. Шутить с ним тоже не следовало.
 
   Первое время я не знал о существовании Грома. Вернее, Феликс упоминал какого-то бандита по прозвищу Гром, но я не мог предположить, что это его родной брат. Чувствовалось, что Феликс гордится Громом и одновременно стесняется его в окультуренных кругах, не скрывает, но и не афиширует. Гром, наверное, ещё больше гордился своим младшим, который закончил университет, стал известным в городе журналистом, а затем и руководителем газеты. И он никогда не приходил в наш кабинет, пока мы сидели в "Комсомольце". Когда же мы перешли в "Аспект", Гром стал наведываться частенько.
   Феликс почти не обращался к Грому для решения личных проблем уголовного характера, выпутываясь всегда сам, как в том случае, когда его приговорили казаки, хотя мне казалось, что такой значительный авторитет как Гром мог бы решить дело одним росчерком пера (в переносном смысле). Помню всего один случай его заступничества. Жена Феликса торговала на базаре, и её стал донимать какой-то самоуправный рэкет. Здесь костистых кулаков Феликса оказалось явно недостаточно. Феликс переговорил с Громом, Гром велел прислать жену.
   Когда Ольга пришла на квартиру Феликсовых родителей, Гром, как обычно, лежал под кайфом на диване рядом со своим котом, прикрыв лицо запрокинутой рукой. Выслушав Ольгу, он только сказал слабым голосом:
   – Ладно, скажи им, что ты Громова сестра.
   Больше ничего и не понадобилось, как будто Гром выдал ей охранную грамоту с гербовой печатью. Ольгу мгновенно оставили в покое и даже окружили преувеличенным почтением. Отчего она не могла произнести магической фразы без переговоров с Феликсом и санкции Грома – находится вне моего понимания, как некоторые табу первобытных племен.
   Гром был тремя годами старше Феликса. Перед началом Афганской войны он как раз заканчивал срочную службу, вызвался добровольцем во
   Вьетнам, а попал в Афганистан в декабре 1979 года. Он служил в разведроте, родители готовились к самому страшному, но сын вернулся домой без единой царапины, израсходовав весь запас жизненного везения – за себя и за младшего брата.
   Феликс советовал мне расспросить Грома об ужасах войны с литературной целью, но я откладывал, пока не опоздал. Мне казалось, что о сокровенном фронтовики не рассказывают, а их типичные истории, заготовленные впрок и обкатанные множество раз, – не то что лживы, а слишком литературны. О войне и тюрьме с чужих слов не пишут.
   С войны Гром вернулся невероятно дерзким и резким, чуть что крушил кого попало, чем попало, направо и налево, за что, вместе с прозвищем, стяжал определенную известность. Первый срок ему дали условно, второй – по-настоящему. Срок был небольшой, два года, но после него авторитет Грома окончательно закрепился. В зоне он заразился туберкулезом и приобщился к серьезным наркотикам, которые свели его в могилу меньше чем через год после гибели брата.
   Ко времени нашего знакомства Гром был уже не тот, что прежде. Это был смертельно больной человек, источенный непрерывным страданием и изнуренный постоянной температурой. У него уже было удалено одно легкое и изъедено другое.
   – Если бы начал лечиться сразу после зоны, то обошлось бы, – рассказывал Гром. – Но там ведь, знаешь, сколько советчиков…
   Теперь хоть пару лет протянуть.
   Дело было не только в знакомых, которые в свое время отсоветовали
   Грому лечиться. Его жизнь держалась на двух инъекциях: лекарства и мака. Он не мог без них существовать, а они исключали друг друга.
   Каждый день, часов в шесть вечера Феликс бежал домой, чтобы уколоть
   Грома (не дай Бог опоздать!) и несколько раз делал это, к моему изумлению, на глазах родителей, точно таких же порядочных стариков, как мои.
   Гром проводил весь день без движения на диване, рядом с ленивым котом, и поднимался только для того, чтобы сварить вонючее зелье на балконе со своим другом Кокой да собрать дань с близлежащего базарчика.
   И все же в его чахлом теле сохранялась какая-то сверхфизическая сила. Однажды он угостил нас с Феликсом на кухне такой ядовитой травой, что мы чуть не попадали на месте, а потом вызвался отвезти нас в гости на своем "козле". По пути к автостоянке мы выкурили ещё один косяк прямо на ходу. А в машине Гром забил ещё один косяк и пустил его по кругу.
   Я сделал всего одну затяжку. Хитрый Феликс отказался.
   – Ну и легкие у тебя, как у пловца, – заметил Гром, то ли с завистью, то ли с одобрением, завел машину и рванул, покуривая страшное зелье, как обычную беломорину.
   Я кружился на заднем сиденье, спиралевидно улетая в небо и мчась на одном кошмарном месте остановившегося времени, а передо мной маячила темная фигура Грома с папироской в свободной руке. Он гнал машину как безукоризненный автомат, хотя в его жилах текла сплошная химическая смесь, самым безобидным компонентом которой был опиум.
   В его чахлом теле, по сути, не было ни капли здоровой крови. Но он был сильнее нас с Феликсом вместе взятых.
 
   Феликса и Грома похоронили рядом, на самом престижном участке кладбища, около церквушки, где хоронили партийцев, директоров и бандитов. Этот привилегированный мраморный островок находится прямо напротив центрального входа, в конце въездной аллеи, от которой радиально расходятся ряды обыкновенных (и необыкновенных) могил. На том свете, как и на этом, руководители мира сего предпочитают селиться отдельно, напоказ, и для того, чтобы к ним присоседиться, отцу Феликса понадобились не только все возможные связи, но и все сбережения, собранные изнурительным бизнесом. Он распродал всё движимое и недвижимое имущество, влез в неоплатные долги и поставил сыновьям шикарные мраморные памятники, почти не уступающие обкомовским и самую малость не дотягивающие до бандитских.
   Кирилл справедливо считал, что на эти деньги дядя Витя вполне мог купить квартиру подрастающему внуку и уж конечно этих средств хватило бы на решение самой большой прижизненной проблемы Феликса – жилищной. Глядя на эти сверкающие, как два рояля, полированные столпы, я с горечью думал, что Феликс (впрочем, как и я) ни одного дня в своей жизни не прожил в собственном доме, с хорошим письменным столом, креслом, кожаным диваном, деревьями за окном и камином, перед которым можно вечерами листать труды русских (именно русских) мыслителей – как он мечтал.
   Дядя Витя и тетя Маша (небезосновательно) сваливали вину за неприкаянность Феликса на сварливую Ольгу, не желавшую попридержать характер и периодически выгонявшую Феликса из дому. Ольга обвиняла родителей в том, что они обеспечивали сыну запасный аэродром, вместо того, чтобы бороться против него заодно. При жизни Феликса они не очень ладили, а после смерти, когда ни копейки из значительных средств, вложенных в надгробное строительство, не перепало на Ольгу и сына, отношения совсем испортились.
   Однажды я стал невольным свидетелем того, как дядя Витя и Ольга собачатся в коридоре редакции по поводу раздела какой-то квартиры
   (не помню – какой именно), и оказался в неприятном положении человека, сочувствующего двум людям, которые друг друга терпеть не могут.
   Не удивительно, что на последние поминки Феликса Ольга не явилась; она, наверное, отметила это событие по-своему. Впервые не добрался до кладбища пунктуальный Кирилл, он где-то по пути нарезался с университетскими товарищами.
   Тетя Маша приехала на кладбище задолго до назначенного времени.
   Она приходила сюда ежедневно, пять лет подряд, как на работу, и проводила целые дни в обществе таких же безутешных матерей и жен, возле которых роились прикормленные бомжи, могильщики, священники и собаки.
   С неба, как в день похорон, летела мелкая водная пыль, грозившая обернуться настоящим дождем, задувало леденящим холодом. Мы с дядей
   Витей обсуждали очередной несбыточный проект воссоздания "Аспекта", ставший для отца Феликса такой же обсессией, как кладбище – для его матери. Тетя Маша и её кладбищенские товарки накрывали на плитах стол – как обычно, по-свадебному роскошный. А я краем глаза рассматривал этот микрорайон мертвых.
   Гейдербек Алиевич Джусоев и его супруга Марфа, пережившая пожилого завбазой всего на полгода. Грандиозный крылатый ангел, под которым покоится Амбал, один из могикан классического бандитизма, пристреленный в собственном особняке вместе с охраной, не покидавшей его ни на минуту. Говорят, он расставался с пистолетом только в сортире, где его и нашли. Молоденький офицер в парадной форме с аксельбантами, со старорежимной элегантностью закинувший ногу на ногу. Судя по дате, первая Чеченская кампания. Ты-то как сюда попал?
   Чуть поодаль – отец знаменитого газового магната, бывшего хулигана с нашего двора. А слева от Феликса раскинулся новый Тадж-Махал, пока без имени владельца.
   Все эти сооружения созданы одной бригадой, по единому шаблону, с излишествами, пропорциональными кошельку. Где-то глыбы побольше, где-то завитушек поменьше… Но почти везде соблюдается единый канон: салонная фотография покойного, каллиграфическая стихотворная строка доморощенного автора плюс, по возможности, некий атрибут, намекающий на профессию покойного. Феликс, например, держит в руке номер газеты "Аспект", а под фотографией его брата, в каких-то плакучих кущах, припаркована "Волга". Гром работал водителем.
   Феликс получился на фотографии очень симпатичный, наверное, в период очередного просветления. Он сидит за столом, с трубочкой газеты в руке, в элегантном сером костюме, том самом, в котором я увидел его впервые, и джемпере без галстука. Он вообще любил строгий стиль и предпочитал костюмы джинсам, наверное, для маскировки.
   Каждые поминки мне казалось, что выражение лица на этой фотографии Феликса меняется: то тоскливое, завистливое (а, без меня пьете), то дружелюбно-насмешливое (так держать). Феликс был снят профессиональным фотографом, в оригинальном ракурсе сверху, так что было видно – человек непростой. Гром, напротив, смотрел с надгробия в лоб, словно готов был, как в жизни, броситься в самое пекло.