— Не твое это дело! — грубо оборвал его Хажисултан. — В тюрьму захотел? В городе разбираться не станут, кто убил да когда, возьмут и посадят за решетку! Что тогда будет делать твоя жена, чем прокормятся дети? Об этом лучше подумай да живее поворачивайся, надо еще эти мешки к нашей арбе отнести!..
   Они наскоро запрягли лошадь и, не дожидаясь рассвета, поехали прочь от реки. Хажисултан сам правил лошадью. Он долго петлял по лесу, заметая следы, и наконец выбрался к старым приискам. Там, в заброшенном шурфе, закопали они мешки и одежду Хажисултана, забрызганную кровью.
   — Надо спрятать от воров, — объяснял Хажисултан, когда они возвращались кружным путем обратно в селение. — К себе в дом я не могу везти деньги, запятнанные кровью… Вдруг это при несет несчастье?
   Хуснутдин молчал и не глядел на хозяина, сидя в арбе прямо, покачивался в такт лошадиной рыси, дергал изредка поводья. Смуглое лицо его было непроницаемо, как маска, а Хажисултан с тревогой вглядывался в него. Утром они остановились, чтобы выпить чаю. Хажисултан опять достал из мешка бутыль с водкой и, выпив, вновь наполнил чашку для Хуснутдина. Наливая ему, он незаметно открыл перстень на среднем пальце правой руки и высыпал порошок из него в чашку.
   — На выпей!
   — Мне не хочется… — пробормотал Хуснутдин.
   — Пей, тебе говорят! Или захотел лишиться работы в моем доме? — сдвинул брови Хажисултан.
   Хуснутдин опрокинул чашку в рот. Самогон обжег ему горло, на минуту ему показалось, что питье горше, чем обычно. От бессонной ночи, — подумал он и, отерев губы рукавом, поставил чашку на землю.
   Выпив чаю, запрягли и выехали на дорогу. Хажисултан внимательно присматривался к работнику. «Неужели не подействовало? — думал он. — Там же на троих хватило бы!» Но лицо Хуснутдина было все так же непроницаемо. Только перед въездом в деревню он внезапно побледнел, выпустил из рук поводья и схватился за живот. Когда они подъезжали к воротам Хажисултана, Хуснутдин уже совсем обессилел. Во дворе к арбе подбежала Сайдеямал. Хажисултан бросил ей поводья.
   — Пришлось вернуться. Видишь, муж твой заболел в дороге? И зачем я взял его с собой?
   Несколько дней он почти не выходил со двора, прислушиваясь к тому, что, говорят люди, и когда наконец услышал о смерти Хуснутдина, облегченно вздохнул. Однако совершенно спокойным оставаться он не мог, ни на минуту страх не оставлял его. «Сказал Хуснутдин жене или не сказал?» —эта мысль не давала ему покоя. Казалось, не сегодня — так завтра, не завтра — так послезавтра из города приедут люди в форме и увезут его в тюрьму. Он стал разговаривать во сне и, боясь проговориться, выгнал жен в другую комнату, даже во сне мерещились ему всякие ужасы — то вставал, хрипя, с земли убитый им кассир, то топор сам собой начинал летать за ним по комнате, ударяясь о стены… Не выдержав напряжения, Хажисултан свалился в лихорадке, провалялся в жару около месяца…
   Болезнь излечила его от навязчивого, липкого страха, но после нынешнего разговора с Сайдеямал бая снова охватили сомнения. Устав от томительных мыслей и бесполезной ходьбы из угла в угол, Хажисултан прилег па подушки, закрыл глаза…
   Внезапно в сенях послышался стук кованых сапог и громкий разговор. Увидев в дверях незнакомого полицейского офицера, Хажисултан чуть не лишился чувств. Рот его свело судорогой, холодный пот выступил на лбу и спине, левую руку задергало. Стараясь успокоиться и принять нормальный вид, он поднес к губам чашку с бузой, однако не мог выпить и капли. Зубы стучали о край чашки, а руки не слушались и дрожали, расплескивая водку на штаны и одеяло.
   Заикаясь, он предложил офицеру пройти в комнаты, но так и не смог подать ему руки. По лицейский удивленно посмотрел на бледное лицо хозяина.
   — Ты, видать, заболел, папаша, —сказал он. — А я к тебе по важному делу.
   «Пропал, — мелькнуло в голове Хажисултана. — О, ч-черт, и зачем я сделал все это, хватило бы и десяти лошадей! Дурак, продал свое спокойствие! Любую цену дал бы за него сейчас…» Он приготовился рассказать обо всем, что так тщательно скрывал все эти годы, опустил голову и выговорил с трудом:
   — Я виноват…
   — Что ты, папаша, никто не виноват, — пере бил его офицер и подмигнул. — С женами только так и надо обращаться, иначе бояться не будут… А не будут бояться, того и гляди, совсем распустятся… В этом деле я уже разобрался и с муллой поговорил, так что все законно, по шариату вашему. Старик-то скончался? Вот шайтан! Впрочем, и так уже пожил долго на свете, покоптил небо… — Офицер мигнул шедшему с ним уряднику, урядник вышел, а офицер покрутил усы, топорщившиеся над верхней губой, и подсел к хозяину. — Я к тебе, папаша, совсем по другому делу… Деньги, видишь ли, нужны, не одолжишь мне рублей триста пятьдесят?
   — И только? Больше ничего?
   — А чего ж еще? — офицер покрутил ус.
   Хажисултан вздохнул, как будто гора с плеч свалилась. Сразу перестали дрожать руки, на щеках появился румянец. Он хлопнул офицера по плечу:
   — Триста пятьдесят, говоришь, а? Двадцать! И ни копейки больше. И то только ради того, что ты человек хороший… Эй, чаю!
   Хажисултан оставил офицера у себя и пьянствовал с ним два дня подряд, каждый день радуясь и благодаря аллаха за счастливое спасение. На третий день он посадил еле стоящего на ногах полицейского в тарантас и, проводив его до Кэжэнского завода, вернулся обратно.

14

   Между горами Карматау, Кэзум и Бишитэк, там, где сливаются реки Кэжэн и Юргашты, лежит сельцо Сакмаево. Слева, по краю крутого яра, извиваясь, журча и капризничая, как молодая красавица, которую силой выдают замуж, течет чистая, прозрачная Кэжэн. А справа, с высоких гор, размывая на пути глинистые глыбы, проходя через сотни старательских вашгердов [10] и желобов, устало катит воды мутная, желтая Юргашты, она идет на поклон к Кэжэн, пытается схватить ее за серебристые рукава, за голубые косы. Вот догнала Юргашты капризную невесту, прижала к себе, и они уже вместе текут на запад, неторопливо, спокойно и ясно, как добрые супруги, но это уже дальше, а здесь, у подножия Кэзум, вьется улица Арьяк, а правее — улица Кызыр, которую потихоньку зовут в деревне «печеный зад». И виной этому странному прозвищу стал Хажисултан-бай.
   Давно, когда был он еще не так стар, рассердился Хажисултан на своих жен и, желая испугать их, сел в чувал, прямо на горящие угли. Но жены вместо того, чтобы взять его за руки и стащить с углей, как обычно, закрыли дверь и ушли! Целую неделю лежал Хажисултан в постели и криком кричал от боли, а когда встал, задал своим женам такую трепку, что и сейчас еще, наверное, помнят! А улицу так и зовут с тех пор — «печеный зад»…
   Став настоящим богачом, Хажисултан не уехал в город, как делали это другие, а остался там, где жили его отец и дед, на земле предков, но, чтобы показать свою власть и могущество, выстроил новый дом, по тем временам — целые хоромы, в три комнаты, прорубил в доме окна: одно окно в сторону Мекки, чтобы видна была мечеть, а два других — во двор, по левую сторону от ворот поставил каменную лавку с железными дверями и ставнями, чуть подальше — большую клеть, а напротив — сарай для скота. Позаботился и о двух взрослых своих сыновьях, каждому подарил по дому. Только самого любимого, младшего сына оставил при себе, отдал ему в своем доме комнату, а еще одну — трем своим женам.
   — Однако, показав всей деревне, как он богат, Хажисултан не был вполне доволен своим положением. «У всех по пять, шесть детей, а у меня, богача, всего три сына! — думал он. — Разве будут меня уважать и почитать так, как это подобает, если у меня меньше сыновей, чем у последнего бедняка в деревне?»
   Старшая жена, которую сватали Хажисултану еще его родители, подарила ему двух сыновей, средняя — одного, а третья, Гульмадина, и одного не сумела родить. Ей было всего двадцать пять лет, но Хажисултан даже и за жену ее не считал.
   — Что ты за жена? — говорил он. — Жена должна родить мужу десять сыновей, если хочет, чтобы ее уважали! А ты, бесплодная, мне не нужна. Ты как пустой кошелек, в котором никогда не будет даже мелкой монеты, — зачем мне такой? Нет, теперь я женюсь на дочери бедняка, уж она-то постарается родить мне по крайней мере четырех сыновей!
   Теперь Хажисултан не заговаривал больше о плодовитости бедняков, но всю злобу, закипавшую в нем при мысли о неудачной женитьбе, срывал на других женах. Проводив офицера, он, не раздеваясь, плюхнулся на подушки и тут же уснул, захрапев на весь дом. Проснулся он только к обеду, раздраженный и разбитый, с ломотой в пояснице, неприятным вкусом во рту и тяжелой от ночной попойки головой. Он облизнул сухие, горячие губы кончиком языка, потянулся за чашкой и, не найдя ее, крикнул:
   — Жены! Эй! Да что вы, провалились, что ли?
   В тот же миг все три женщины испуганно встали на пороге. Старшая, Хуппиниса, подошла ближе:
   — Что, отец?
   — Дура! Не видишь, что ли? — Хажисултан приподнял ногу.
   Женщины, спеша, стали снимать с него обувь, но, видно, слишком поторопились, потянули впопыхах за обе ноги, и грузное, обмякшее тело Хажисултана наполовину съехало с подушек. Хажисултан забултыхал ногами, побагровел и, схватив за волосы Гульмадину, пнул ее ногой в живот.
   — Разжирели, кобылы бесплодные! На убой, что ли, я вас держу? Даже снять обувь не можете, дармоедки! Не радуйтесь, все равно возьму четвертую жену, и пятую, и шестую! Пошли вон!
   Но лишь только жены скрылись за дверью, он опять закричал:
   — Эй, куда пошли, тупоголовые? Не видите разве, что я голоден? Есть мне!
   Хуппиниса принесла кипящий, дышащий паром самовар, который с утра стоял у нее наготове, в женской половине. Хуппиниса лучше других изучила характер мужа и всегда угадывала, что ему понадобится. Она была старшей женой Хажисултана, и первые годы они жили хорошо и дружно. Хуппиниса ухаживала за свекром и свекровью, хлопотала по дому, всегда была приветлива и добра. Но это продолжалось недолго. Родители Хажисултана умерли, и в доме все изменилось. С каждым днем Хажисултан становился все более мрачным, все чаще грубил ей, напивался, в одиночестве сидя на подушках, и однажды, несмотря на крики и мольбы жены, взял с подстилки двух пушистых, мягких, дрожащих, слепых еще котят и бросил в горящий чувал. С тех пор Хуппиниса покорно делала все, что он велел, не покладая рук работала по хозяйству, ухаживала за ним — снимала обувь, когда он, пьяный и тяжелый, без сил валился на постель, приходя неизвестно откуда в позднее ночное время, мыла ему ноги теплой водой, вытирала мягким полотенцем, без ропота приняла его женитьбу на второй, а потом и на третьей жене, но делала все это как бы во сне, одними руками, а не сердцем, и точно так же все оскорбительные его слова и побои проходили мимо нее, оставляя синяки на теле, но не в душе. Когда Хажисултана не было дома, в редкие свободные минуты она старалась уединиться и часто сидела за сараем, между забором и сложенными в поленницу дровами, в тоскливом недоумении спрашивала себя, на что уходит ее жизнь. Где-то легкое, понятное, простое и милое сердцу ощущение, которое раньше переполняло ее до краев, морщило в улыбке губы, радостно отзывалось в сердце и шуршаньем листвы над головой, и криком птиц, и спокойным, вечным движением плывущей вдаль Кэжэн, и сухими, желтыми ладонями старенькой матери, — всей ее жизнью, всем молодым, упругим дыханием, каждой жилкой в теле! За сараем остро пахло смолой и сырым деревом, тень старой березы лежала у ног, покорно и умиротворенно, как верная собака, небо над головой было пронзительно сине и ярко до боли в глазах, и Хуппиниса плакала, не отирая слез, иногда даже не замечая их, и томило душу от горького сожаления об ушедшей молодости и радости, легкого дыхания счастья. Она прижимала руки к груди и вздыхала глубоко, так, что воздух, казалось, заполнял ее всю и она вдруг становилась легче, но тут кто-нибудь снова кричал: «Хуппиниса-инэй! Эй, хозяйка!» — и она вставала, поднималась медленно с травы, как бы опять засыпая, замораживаясь, и шла во двор, в дом, и начиналась жизнь без воли сердца, от веретена к побоям, от самовара к тканью, от изнуряющей работы к нарам, в подушку головой, в подушку, на которой никогда не снились ей сны — ни плохие, ни хорошие. Иногда, правда, ей хотелось что-то сделать, крикнуть во весь голос, убежать, даже ударить мужа, но Хуппиниса успокаивала себя тем, что это шайтан схватил ее за язык и шепчет на ухо худые мысли, ведь сказано в шариате: «Противоречить мужу — дело шайтана!» Вот и сейчас она покорно поставила самовар у ног мужа и встала рядом, готовая услужить ему, — жена не может сесть, пока муж не насытится…
   Хажисултан надел тюбетейку и подсел ближе к скатерти. Не глядя на жену, он произнес шепотом «бисмилла» и стал пить с блюдечка, громко всасывая чай толстыми, вытянутыми в трубочку губами, кряхтя и отдуваясь. Хуппиниса видела его шею, побагровевшую от натуги, и оплывшие, жирно блестевшие глаза, и две глубокие, ленивые, в щелочках, как у кота, складки на щеках, и покрытую капельками пота круглую лысину, в которой отражалось, перекатываясь, пятно солнечного света…
   «Неужели и я стала такой же безобразной? — подумала Хуппиниса. — Нужно бы у Гульмадины зеркальце попросить посмотреть…» При ярком дневном свете Хажисултан и в самом деле выглядел настолько отталкивающе, что хотелось отвернуться от него, и неожиданно Хуппинисе вспомнилось, каким он был раньше, тогда, в ее ушедшей, далекой, невозвратной молодости, каким свежим было его лицо, как лукаво блестели иногда глаза, как сидел на нем новый, только что сшитый камзол… Воспоминания, одно за другим, теснились в голове, обгоняя друг друга, — и Хуппиниса вдруг ясно, как будто это было вчера, увидела свою шумную свадьбу, и первую ночь, когда они остались вдвоем, и тишину, наступившую после ухода гостей… «Раньше он не был такой скупой, — подумала Хуппиниса. — И расходы по свадьбе взял на себя, и калым заплатил большой, и на выкуп не скупился, всех одарил, хотя и не был так богат, ребятишкам — деньги, а девочкам — браслеты и сережки…» Она вспомнила солнечный, такой же, как сегодня, день, когда должна была переехать от родителей в дом мужа, и подружек, что увели се в березняк, чтобы получить побольше подарков от жениха, их молодые смеющиеся лица, и влажный весенний воздух, и облака, белоснежными стадами кочующие в голубом небе, и скоро приблизившихся к березняку парней во главе с Хажисултаном, и как он уговаривал: «Ну хватит, не мучайте! Сколько стоит ваш аркан?» А потом — его сильные, загорелые руки, которые вместе с арканом поднимают ее в березняке, к ветвям и небу, так что она плывет над землей, и опускают на мягкую кошму тарантаса, и кто-то из подруг кричит: «Будь счастлива!», а потом все бегут за тарантасом, а Хажисултан скачет впереди на стройном вороном жеребце, и пыль летит из-под копыт жеребца на тарантас, на кошму, на свадебное платье…
   Прежде чем войти в дом, Хуппиниса разорвала материю, натянутую у порога и встала на подушку, а войдя, склонила колени перед свекром и свекровью и стала раздавать золовкам нитки, колечки и серебряные монеты для украшения, а братьям мужа — кисеты. Дети поменьше, толпясь вокруг нее, кричали, протягивая руки: «И мне, енга! Ты меня забыла!», а потом, по обычаю, передававшемуся из поколения в поколение, с коромыслом и ведрами повели невесту к реке за водой. Дойдя до Кэжэн с берегами, заросшими ольхой и черемухой, Хуппиниса бросила в воду монеты и прошептала: «Прими от меня, аллах…» Шедшие следом ребятишки, в чем были, с визгом и шумом полезли в воду…
   — Что глазеешь, окаменела, что ли? Налей чаю!
   Хуппиниса вздрогнула от громкого окрика, засуетилась, захлопотала у самовара, наливая чай, а руки ее почему-то дрожали, и внутри, в груди, тоже дрожало что-то — неотвязно, щемяще, тоскливо… Хажисултан поймал чаинку, плавающую у края чашки, и, разжевав ее, положил под мышку.
   — Добро и хлеб будут, пусть пошлет аллах! Уфф! Напился… Долго же вы меня морили, прежде чем подать мне еду! У, бесплодные, и покормить толком не умеете, все с жиру, жиру беситесь! — Он опрокинул чашку вверх дном, чашка запрыгала и звякнула.
   — Отец, чашка пей-пей говорит, может, на лить еще? — спросила Хуппиниса.
   — Я не гость здесь, а хозяин! Сам знаю, пить мне или не пить… Мой дом, мой чай.
   Хуппиниса, стараясь не шуметь, собрала посуду и вышла на женскую половину. Молодые жены тотчас подошли к ней.
   — Ну как, не очень злой?
   — Притих вроде. Ну, давайте попьем быстренько чаю — и за работу, а то слишком много вы на меня навалили — и шить, и ткать, и обед готовить… Стара уж стала, не успеваю, и Сайдеямал так много, как раньше, не может делать, хоть бы вы что помогли!
   — Нет уж, ты старшая жена, ты и делай, — передернула плечами Шахарбану.
   Молодые жены вынесли перину и уселись во дворе, в тени, а Хуппиниса поправила огонь под казаном, где варилось мясо, и, взяв подойник, пошла доить корову. Горечь не уходила, перехватывала горло жгутом, и Хуппинисе хотелось сесть на землю и заплакать навзрыд, не обращая внимания на чужих, в голос, как плачут маленькие Дети…

15

   Купив у Нигматуллы золото, Шарифулла был вне себя от счастья. В тот же день он побежал к соседу, чтобы поделиться с ним своей радостью. «Только чтобы никто не знал, — шепотом предупредил он. — Иначе… ты знаешь, какие порядки в семье Хажигали!» Но сосед не удержался, и через неделю новость узнали все. Слухи о том, что Шарифулла почти за бесценок приобрел золото, вспыхивали то здесь, то там, и люди даже здоровались с Шарифуллой не так, как раньше, запросто и дружески, а склоняли головы почтительно, как перед баем.
   Слыша разговоры о том, что Шарифулла разбогател, Нигматулла встревожился. «Может, и вправду это золото? —думал он. — Я ведь нашел его около шахты… Не хватало только еще самого себя околпачить!» И, недолго думая, решил еще раз зайти к Шарифулле.
   Поеживаясь от утреннего мороза, он прошел мимо мечети, подпрыгивая и поддавая ногой мелкие камешки, мимо большого дуба, корни которого были усыпаны упавшими, гладкими, продолговатыми шариками желудей, и наконец, чувствуя, как окоченели ноги, вошел во двор знакомого дома. Стукнув два раза в дверь, он решительно отворил ее и шагнул в сени. Звякнул в ведре ковшик, в доме послышалось шлепанье босых ног, зазвенели ударяющиеся друг о друга монеты. «За занавеску прячется», — подумал Нигматулла и толкнул вторую дверь.
   Шарифулла с опухшим, заспанным лицом сидел на нарах, опустив ноги вниз, и неторопливо натягивал каты. Увидев Нигматуллу, он улыбнулся.
   — Заходи, заходи, гостем будешь, — ласково сказал он. — Ты по делу или просто так?
   — По делу — буркнул Нигматулла.
   Шарифулла повернулся к занавеске, за которой слышалась тихая возня и звяканье монет:
   — Эй, мать! Чаю нам поставь, что ты так дол го? Помни, когда муж спустил одну ногу на пол, жена уже должна быть одета с ног до головы, иначе не будет в доме порядка!
   — Некогда мне с тобой чаи распивать, — Нигматулла полез в карман и достал туго набитый кисет. — Вот твои деньги. Гони обратно самородок!
   — Боже! Ты спятил, что ли? — Шарифулла выпустил из рук каты, и они мягко шлепнулись на пол, глаза его закосили так, что казалось, вот-вот сойдутся у переносицы.
   — Конечно, спятил, если отдал тебе столько золота за бесценок! Гони обратно, у меня другой покупатель есть, пожирней тебя!
   — Ну уж нет, — Шарифулла поднял каты с пола и опять стал натягивать их. — Так дела не делаются. Ты продал — я купил, какие теперь мо гут быть разговоры. Да и золота твоего у меня больше нету, я уже продал его… — Он наконец обулся и, встав, притопнул ногой. — Так что зря ты ходил по такому морозу…
   — Это мы сейчас посмотрим, зря или не зря, — спокойно отозвался Нигматулла и, подойдя к на рам, крепко схватил Шарифуллу за горло обеими руками. — Ну? Где золото?
   — Я продал, продал! — прохрипел Шарифулла, лицо его стало красным от натуги. Он силился оторвать от себя руки Нигматуллы, но тот сжимал ему горло все теснее и теснее. Из-за за навески выбежала одетая Хауда. Не смея вмешиваться, она, дрожа, стояла у стены, глядя испуганными округлившимися глазами и теребя в руках цветастый передник.
   — Я скажу! Отпусти… — выдавил Шарифулла.
   Нигматулла разжал руки и ухмыльнулся:
   — То-то! Ну, давай скорее, что глазена-то выкатил? Думаешь, я тут до вечера сидеть буду?
   — Постой, кустым, не спеши, может, миром уладим? — сказал Шарифулла, держась рукой за покрасневшее горло. — Сколько тебе обещали добавить за самородок?
   — Перекупить хочешь? — Нигматулла почесал подбородок и задумался. «Черт, а если это не золото? — мелькнуло у него в голове. — Ладно, надо вытянуть из скряги все, что потянется, а то как бы все же себя не надуть!»
   Он присел на нары, заложил ногу на ногу и, свернув цигарку, задымил спокойно и неторопливо.
   — Сам посуди, я тебе отдал за половину цены, а мне предлагают столько, сколько дал ты, и еще половину этого.. — начал он. — Ну, конечно, у тебя таких денег нет… Но договориться можно. Не обязательно платить деньгами, можем поменяться. Ну, к примеру, если ты отдашь мне еще лошадь, то мы с тобой будем в рассчете… Впрочем, нет, — сказал он тут же, заметив, что при слове «лошадь» Шарифулла беспокойно за ерзал на нарах. — Лошадь — это мало. Конечно, ты мне не чужой человек, хоть и родство у нас дальнее, я должен с этим считаться… Не знаю, как и быть! Там мне обещали отдать деньгами…
   — Но ведь мы и в самом деле не чужие тебе. Пойми, если я отдам тебе лошадь, у меня почти ничего не останется… — жалобно заметил Шарифулла.
   — Ну ладно, — согласился Нигматулла. — Так и быть. Идем за лошадью, только выбирать я сам буду.
   Нигматулла выбрал молодую гнедую кобылу, которая недавно ожеребилась. Похлопывая лошадь по гладкой, холеной шее, ой вывел ее из сарая и сел верхом. Шарифулла, кося глазами, семенил за ним следом. Сердце его разрывалось от горя.
   — Ну, прощай, что ли?
   — Погоди, дай с ней попрощаюсь, — Шарифулла подошел к лошади и обнял ее за шею. Ко была, как бы понимая, что происходит, тихо заржала.
   — Ишь ты, видать, ты свою лошадь больше, чем жену, любишь. — Нигматулла отбросил в сторону окурок и поднял над головой прут: — Хватит, все равно уже не твоя! Будь здоров, мы в расчете!
   Он хлестнул прутом, лошадь с места взяла галопом, и скоро они скрылись из виду. Шарифулла постоял еще немного на дворе, прислушиваясь к стуку копыт, и, вздыхая, пошел в дом. «Надо скорее продать самородок, тогда сразу много лошадей куплю, еще лучше этой», — подумал он.
   У нар уже стоял кипевший самовар. Струйка пара, вырвавшись, поднималась к потолку. Хауда хлопотала у скатерти, расставляя посуду.
   — Не суетись, мать, — сказал Шарифулла, — я в контору иду, не до чая тут…
   Он забыл о своих годах, бежал в контору, как мальчишка, вне себя от радости.
   Открыв скрипучую дверь на толстой железной петле, Шарифулла увидел небольшую печурку в углу у кассира, сидевшего за столом у окна. На столе аккуратными стопками лежали бумаги и стояла чернильница на черной каменной подставке. Кассир, не поднимая головы от стола, писал что-то, он даже не взглянул на вошедшего,.
   — Я принес золото, — громко сказал Шарифулла.
   Кассир поднял голову, мельком оглядел его, молча взял один кусок и поднес его к раскаленной докрасна железной печке. Ртуть брызнула из камня на огонь. Все так же молча кассир опустил кусок в банку с какой-то жидкостью, тут же на поверхности камня выступил зеленоватый, немного похожий на плесень налет. Кассир поднес банку к глазам, повертел ее в руках и спросил, не глядя на Шарифуллу:
   — Где нашел?
   — Купил.
   — Можешь выбросить. — Кассир вынул камень из кислоты, дал его Шарифулле и, сев за стол, опять углубился в бумаги.
   — Как выбросить?! — наконец обрел дар речи Шарифулла.
   — Очень просто — взять и выбросить. Зачем тебе медь?
   — Что ты, агай, это настоящее золото, я купил его за такую цену! — заволновался Шарифулла. — Если не хочешь дать настоящую цену, отдай хоть то, что я заплатил…
   — Я же говорю тебе ясным языком — это не золото, а медь, понял? Нам золото нужно, мы золото покупаем, слышишь? А ты сюда зачем при шел со своей медью? Обмануть меня хотел? Иди отсюда, пока цел, а то я сейчас урядника позову, он тебе пропишет золото! — вскипел кассир. — В тюрьму захотел? А ну, вон отсюда, голытьба! — Он осторожно обмакнул перо в чернильницу и застрочил по бумаге.
   Шарифулла постоял немного и вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Голова его кружилась, он чувствовал, что вот-вот упадет. На морозе он очнулся и, быстро шагая, направился к дому Хажигали. Хажигали седлал лошадь во дворе. Подойдя сзади, Шарифулла дернул его за рукав.
   — Что же это творит твой сын? — начал он, не здороваясь.
   — А что такое? — обернувшись, спросил Хажигали. Шарифулла поежился под его колючим недобрым взглядом.
   — Он продал мне за большую цену золото, а оказалось, что это медь!
   — Ну и что? —Хажигали затянул правую подпругу и зашел к лошади с другой стороны.
   — Как что? Ведь это нехорошо! — растерянно проговорил Шарифулла.
   — Ну и что? — повторил Хажигали, затянув вторую подпругу и беря лошадь под уздцы.
   — Как что? —закричал Шарифулла. — Я тебе говорю, что твой сын обманывает людей, а ты и бровью не поведешь! Разве ведут себя так мусульмане, да еще родня!
   Хажигали прыгнул в седло и посмотрел сверху на Шарифуллу, как бы оценивая его, затем покачал головой и тронул с места шагом. Шарифулла вцепился в его ногу.