Он еще что-то бормотал про себя, но бай уже не слушал его, он устал от этой старческой болтовни, упрямства и непонятливости.
   — Ладно, тогда приложи свою руку на бумаге — Галиахмет-бай взял со стола белый лист и ткнул тупым ногтем. — Вот поставь тут свой знак, поставь дамгу…
   — А что написано на этой бумаге? Прочитай, — попросил старик.
   — Хорошо, слушай… Тут сказано, что ты дал мне свой самородок как подарок, что тебе не нужно за него никаких денег… Я буду спокоен, если такая бумага будет лежать у меня в столе. Я буду знать, что ты не передумаешь и не станешь кричать на всех перекрестках, что бай ограбил тебя и не заплатил за твое золото…
   После злого духа и аллаха Хайретдин больше всего на свете боялся всяких бумаг и испытывал страх даже тогда, когда нужно было поставить крестик или приложить палец. Точно он оставлял на память шайтану что-то такое, чего шайтану не положено было знать.
   — Ну так и быть, покажи, где ставить дамгу.
   Он послюнил языком кончик карандаша и, придержав дыхание, склонился над листом. Ему было бы легче перевернуть бревно или наколоть с него дранок, чем вывести дамгу — знак, похожий на перевернутый кверху полумесяц. Но вот он с облегчением вздохнул и выпрямился. Но тут же снова пристально вгляделся в бумагу и, заметив на левом краю дамги каплю присохшей глины, хотел было убрать ее.
   Но Галиахмет-бай не дал ему даже прикоснуться к бумаге, быстро смахнул ее в открытый ящик стола и щелкнул ключом.
   — Ну вот теперь мы квиты! — потирая руки, сказал бай и засмеялся: — Не грех и выпить за это!..
   Он налил себе красного вина, а старику полстакана водки.
   — За удачу!
   — Значит, я не брал у тебя деньги и ничего тебе не продавал — так, Галиахмет-бай?
   — Да, так… Я взял у тебя то, что полагалось мне…
   Хайретдин медленно, не торопясь, выпил водку, вытер рот, поставил стакан на стол. Он снова чувствовал себя хорошо, страх, обуревавший его, пропал, и он мог теперь уже тревожиться за другого человека.
   — Скажи, Галиахмет-бай, а сам ты не боишься хозяина горы?
   — Я боюсь его, как и все… — Бай еще немного подумал и досказал: — Но я знаю молитву против него, и он каждый раз отступается от меня…
   — Тогда пусть хранит тебя аллах! — Старик поклонился и пошел к порогу, но в дверях еще раз обернулся: — Мир дому твоему!
   — И ты не поминай меня худым словом!.. „И помни — если найду на том месте, о котором ты сказал, хорошие залежи — я не забуду о тебе!.. Не поскуплюсь для тебя!.. Беда постучится в твои ворота — тоже приходи, я хорошего чело века всегда поддержу!..
   Он проводил Хайретдина до дверей, старик сунул было ему руку на прощанье, но рука его повисла в воздухе, потому что бай уже повернулся спиной и пошел к столу.
   Он подождал, когда стихнут шаги старика, задернул занавеси на окнах, открыл ящик стола, взял в руки самородок, положил его на чистый лист бумаги и, почти не дыша, смотрел на него…
   Он уже забыл, когда приходила к нему удача, сама, не спросясь, когда он и пальцем не пошевелил для того, чтобы на него свалилось такое богатство. Почаще бы аллах посылал к нему глупых стариков с подобными подарками! Тогда можно жить, не боясь никого, — ни шайтана, ни самого хозяина горы. Тот, у кого много золота, может справиться со всеми злыми духами на земле и умилостивить всех богов в другом мире. Лишь бы не иссякал и тек в руки золотой песок, не протекал сквозь пальцы…
   Золотоносными жилами на берегах Юргашты, Кырака и Езема в незапамятные времена еще овладел прадед Галиахмета-бая, всесильный и всевластный Габдурахман-бай. О нем до сих пор ходили легенды, передавались из рода в род, и Галиахмет-бай с детских лет помнит, как его бабушка, радостно хихикая и потирая сухие ручки, рассказывала о том, как Габдурахман-бай обхитрил тут всех. За чашкой вина он уговорил местных богатеев продать ему за бесценок клочок земли, величиной в несколько бычьих шкур. Вроде посмеялись, но дело скрепили бумагой и печатями, и скоро все ахнули, когда Габдурахман-бай, разрезав бычьи шкуры на тонкие, как волосок, ремни, опоясал ими большие земли. По бумаге ли выходило, что он не отступил от буквы, или народ прибавил что от себя, но земля, выторгованная задарма, скоро разрослась, и на деда Галиахмета-бая уже работали тысячи людей. По берегам Юргашты, текшей у подножья древнего Урала, вырастали поселки, курились дымки, потом поселки хирели, их бросали и уходили на новые месторожденья, а землянки и бараки глушила крапива и лебеда. И как могильные курганы, сторожили эти покинутые селенья желтые горы отвалов, горы пустой отработанной породы, из которых, как и из людей, было выжато все…
   Отец Галиахмета-бая тоже переезжал с места на место, строил себе дом за домом, но сыну его такая кочевая жизнь пришлась уже не по душе. Галиахмет-бай построил в Оренбурге каменный дом, жил на широкую ногу, поручив вести все свои дела управляющему. А когда наезжал на прииск, как вот нынче, то превращал свой приезд в праздник для всех, не скупился на водку для старателей, принимал местную знать — Хажисултана-бая, муллу Гилмана, старосту Мухаррама. Но принимал, не приближая к себе, а чтобы лишний раз внушить им, что они должны почитать за честь, что он зовет их в свой дом и угощает, милостиво выслушивал их заискивающие медоточивые речи, брал подарки, иногда даже делал исключение для Хажисултана-бая и шел к нему в гости, и тот, не разгибая спины, кланялся, не знал, куда посадить дорогого гостя, чем улестить и угодить.
   В последние годы, после того как Галиахмет-бай открыл в девятьсот восьмом году новый прииск и здесь вырос целый поселок, он стал чаще наведываться сюда — золота добывалось все меньше, и это тревожило его по-настоящему, не давало ни дня покоя. Он скупил по дешевке старые, заброшенные шахты, принадлежащие когда-то немецким компаниям, вел усиленные поиски новых месторождений, рыскал по всем берегам Юргашты, однако удача обходила его стороной…
   И вот сегодня будто второе солнце заглянуло в окна его кабинета и пронзило его острой радостью. Солнце было маленьким, оно лежало на чистом листе бумаги, и от него нельзя было оторвать глаз.
   «Неужели я нашел, наконец-то, о чем мечтал многие годы? — думал Галиахмет-бай и, отойдя от стола, издали смотрел на самородок, еще не веря до конца в нежданно свалившееся счастье. — Не мог же этот камень упасть с неба? Он наверняка был окружен такими же своими братьями и сестрами, и нужно поскорее найти всех его родственников!»
   Услышав стук в дверь, он, как кошка, в три прыжка оказался около стола, убрал самородок, положил ключ в карман и лишь потом тихо отозвался:
   — Да, да! Войдите!
   Это был Аркадий Васильевич, его управляющий, — старая и хитрая лиса, которому он мало доверял, как и другим своим служащим, не всегда чистым на руку, но без которого пока не мог обойтись. Управляющий знал свое дело, а это со счета нельзя никогда сбрасывать.
   Аркадий Васильевич входил всегда как-то боком, держа руки за спиной, и эта, кособокая манера была не по душе баю, но изменить походку своего управляющего он был не в силах. Даже когда он стоял у стола, казалось, он что-то прячет за спиной, в своих руках. Он был тучноват, грузен, но одет подчеркнуто по-городскому — в ладно, по фигуре сшитый темно-синий костюм, свежую белую рубашку с посверкивающей золотой булавкой в черном галстуке. Волосы его, редкие, едва прикрывавшие лысину, были как будто не причесаны, а прилизаны коровьим языком, и концы их вихрились у висков.
   — Ну, что узнал нового? — насупясь, спросил Галиахмет-бай. — Этот старый ишак так ничего и не сказал, где он нашел золото!
   Управляющий снял с мясистого носа пенсне на шнурке, помахал в воздухе стеклышками.
   — Самородок нашел не он, а его сын… Галиахмет-бай привскочил в кресле, будто его ущипнули за мягкое место.
   — Так вот почему он молол тут про своего сына, а у меня все это мимо ушей…
   — Мальчишка показал свою находку отцу, а тот испугался и велел ему отнести и бросить этот камень на то место, где он его поднял… А по дороге на мальчишку напал кто-то и избил до полусмерти… Может быть, кто-то хотел отнять самородок, но вряд ли, поскольку самородок не пропал…
   — Как ты думаешь — это золото с нового места?
   — Там, где мы моем, такие самородки не попадались никогда…
   — Так, так. — Галиахмет-бай не усидел в кресле, встал и прошелся по мягкому ковру. — Значит, мы можем напасть на новую жилу? Не мог же кто-то потерять на берегу такой дорогой камешек?
   Управляющий спокойно следил за суетливыми и нервными движениями хозяина, понимая, что того охватывает алчное и жадное чувство. При мысли о новом золотом песке, который может хлынуть в его карманы, но не разделял его радости — какая ему выгода, что Галиахмет-бай станет еще богаче, чем был? Может быть, он лишь повысит немного его жалованье, и только… Но ответил ему, как и подобало человеку, честно служившему своему хозяину
   — Здесь золота край непочатый — его нужно лишь искать… Я сколько раз убеждал вас, что нужно усилить разведку, но вы не хотите тратиться… Так из-за крошек можно проворонить целый каравай…
   — Я просто не верил, что оно лежит рядом, прямо у нас под носом… Ты думаешь, что это лежит на земле щепка, поднял ее, а под нею золотой слиток!
   — Но если мы даже нападем на жилу и откроем новое месторождение, нам будет трудно набрать рабочих… Народ тут суеверный и дикий… Все боятся хозяина горы, злых духов!
   — Ну и пусть боятся!.. Отару пугливых овец можно вести куда угодно, лишь бы был умный вожак…
   — И все-таки они скорее пойдут рубить дранку, чем работать на наш прииск…
   — Ничего! — Галиахмет-бай довольно потирал руки, глаза его лихорадочно поблескивали. — Найди мне золото, а приманку мы придумаем… И сытые мухи садятся на мед!
   Он взял со стола бумагу и протянул ее управляющему.
   — Вот тебе талисман, Аркадий Васильевич!..
   — Невероятно! — пробежав глазами бумагу, прошептал управляющий. — Сам, без всяких уговоров, отказался от самородка?.. Я же говорил вам — дикий народ…
   — Да, народ темный, но у народа есть душа, — сказал бай и многозначительно помол чал. — И с ним нужно обращаться поласковее… народ любит, когда его хвалят… Он за одно это горы для тебя своротит… Его злом и строгостью не возьмешь!
   — Вы хотите сказать, что я излишне жесток и требователен? — обидчиво вскинулся управляющий. — Разве я стараюсь для себя?
   — Я ничего такого не сказал! — бай пожал плечами. — Мои уши не слышали никаких худых слов!.. Ты не зря получаешь свои деньги!.. Откроешь новое место — я щедро одарю тебя!.. Я это к тому, что не всегда нужно идти напролом там, где можно обойти стороной… Я бы на чал с того, что поговорил бы с мальчиком Хайретдина, раз он нашел этот самородок…
   — Он еще без сознания… У него сломана рука и нога!..
   — Тогда срочно пошли за доктором в Оренбург!.. Мало одного — привези двух, трех, но пусть они вылечат мальчишку!.. Денег не жалей!.. Сейчас мы можем потерять целый новый прииск! А теперь ступай — я сегодня очень устал… Завтра я тоже уеду в город, буду ждать от тебя только хорошие и добрые вести — понял?
   — Слушаюсь, — управляющий, бесшумно ступая по ковру, удалился, осторожно прикрыв за собой дверь.
   Галиахмет-бай снова щелкнул ключом и вынул самородок. Усталости и сонливости как не бывало — он смотрел на тускло поблескивающий камень и думал, что может смотреть так часами, как всегда испытывая ни с чем не сравнимое наслаждение. Даже любовь женщины не приносила ему столько радости, сколько давали эти минуты, делавшие его сильнее всех…

5

   Бедняки рано ложатся спать, потому что у них нет керосина. Если же и найдется немного, то не станет бедняк жечь керосин понапрасну.
   А к богачам поздно приходит сон, ведь у них всегда есть керосин и всегда есть деньги, на которые можно сразу купить большую бутыль керосину, чтобы жечь его сколько душе угодно!
   Поселок тонул во тьме. Лишь в середине его горели желтые прямоугольники байских окон. Они бросали свет на мечеть с торчащим минаретом, на ближние крыши, образуя ярко освещенный круг, и от этого круга только чернее казалась темнота на краю деревни, гуще собирались тени в глубине дворов, у плетней, обмазанных глиной.
   Хисматулла так и не осмелился пройти мимо мечети и, миновав крайние дома, задворками вышел к своему саманному, крытому дерном домику. Голова его болела, во рту было сухо и горько руки дрожали. Стараясь не шуметь, он открыл дверь, но, не сделав и двух шагов, наткнулся на старый самовар, стоявший у стены. Самовар упал набок и загремел. Тут же в переднем углу, где лежала на нарах мать, послышался сгон.
   — Ты что, заболела?
   — Как ты долго сегодня, сынок… Я уж лежу и думаю: может, случилось что? Людей теперь много всяких на дорогах…
   Хисматулла покраснел, помолчал с минуту, радуясь, что в темноте мать не увидит его лица.
   — Ты заболела?
   — Хажисултан-бай зарезал лошадь на мясо, и Хуппиниса велела мне вымыть внутренности. Может, надорвалась от тяжести… — Мать застонала от боли. — Алла, ой алла! Так болит, моченьки моей нет…
   — Зачем ты пошла туда? Ты же еще вчера жаловалась, что болит спина!
   — А как же не ходить? Зажги огонь, поешь, сынок. Там лапша для тебя стоит, поищи, в деревянной миске.
   — Чувал растопить?
   — Не надо зря тратить дрова, зима скоро. Там лучинки на очаге, вот и зажги…
   Хисматулла, водя руками как слепой, нашел лучину и стал рыться в золе, отыскивая горящий уголек. В темноте сверкнула крохотная искорка. Хисматулла осторожно подложил угли, встал на оба колена и принялся раздувать. Но угли были плохие, из гнилого дерева, они никак не разгорались, и снова голова у него неприятно закружилась, в висках заломило. В наступившей тишине радостно заверещал сверчок.
   — Если не горит, не мучайся. Там, на карнизе, есть еще шесть спичек, возьми одну. — Сайдеямал вздохнула: — Если аллах будет милостив к нам, даст еще…
   Хисматулла поджег спичкой тоненькую лучинку. Когда один конец ее сгорел и обуглился, он перевернул лучинку другим концом. Темнота отступила в углы, землянка залилась слабым светом.
   Теперь можно было разглядеть деревянные нары, где лежала на кошме больная мать, небеленый чувал, очаг и земляной пол. Потолок почернел от дыма, окно, затянутое брюшиной, и в полдень не пропускало много света, а в ночной темноте сливалось со стенами.
   Хисматулла достал чашку с лапшой и принялся за еду. Дым лучины ел глаза.
   — Лапша вкусная?
   — Да, — Хисматулла, не донеся ложку до рта, положил ее обратно в миску. — Ты опять не ела? Даже не попробовала?
   — Ешь, сынок, ешь. Я не голодная…
   — Нет, я же знаю, что голодная, всегда ты так! На, доешь хоть, что осталось, — Хисматулла встал и отнес чашку матери. — Ну, хоть немного…
   Мать попробовала лапшу и подвинула миску сыну.
   — Ты же не наелся. Не думай обо мне, я дома, мне гораздо меньше надо, а ты работаешь. Вправду хорошая лапша? Это Гульямал принесла. Ой, алла, опять этот живот! О-ой, за что мне такая напасть?.. Видно, уж недолго осталось мучаться на этом свете…
   Сайдеямал задумалась и примолкла. Всю жизнь прожила она в этом доме, и каждая вещь здесь напоминала ей мужа и молодость. Правда, раньше, при муже, все было иначе — каждый день, весело потрескивая, горел огонь в чувале, у огня сушились мокрые каты [7] и маленькие детские лапти — сабата, в котле булькала похлебка. Раз в неделю Хуснутдин приезжал с выгона, где пас байских лошадей, и Сайдеямал старалась пораньше окончить стирку и развесить на изгороди платья Хуппинисы, первой жены бая, и ее красивые, расшитые цветным шелком рубашки, чтобы подольше побыть с мужем. В субботу, чуть па дороге слышался конский топот, четыре черные головки, четыре пары черных, как уголь, глазенок, четыре пары босых загорелых ног — четверо ее сыновей выскакивали из дому и мчались к воротам:
   — Атай! Атай!
   Муж нарочито медленно слезал с лошади, оглядывал двор и вдруг хватал того из сыновей, который стоял поближе, и подбрасывал высоко в воздух: «Аха…»
   Кто мог думать, что несчастье так скоро придет в ее дом? Все ночи, пока Хуснутдин метался в бреду на нарах, Сайдеямал не спала — то прикладывала мокрую тряпку к его горячей голове, то подавала питье, но не прошло и недели, как мулла пришел читать над мужем погребальную молитву…
   Оставшись с четырьмя ребятишками, мал мала меньше, Сайдеямал познала всю горькую тяжесть нужды. Она работала втрое больше прежнего и не гнушалась, как раньше, объедками с байского стола, но голод не пощадил ее детей. Она проводила на кладбище двоих, третьего, уже взрослого и женатого, и, может быть, поэтому так боялась за последнего, самого младшего, который был теперь ее надеждой и утешением и единственной радостью на старости лет.
   — Что буду отвечать на том свете? — тихо проговорила Сайдеямал. — Никому я не делала зла, два ангела за моими плечами скажут это. Ты ведь знаешь, сынок, что тот, который на левом плече, записывает все мои плохие дела, а тот, который на правом, — все хорошие? Так у того ангела, что на моем левом плече, еще не было работы с тех пор, как я живу…
   — Знаю, знаю. — Хисматулла поставил пустую миску у очага и вернулся к матери. — А ты слышала, что случилось с Хайретдином?
   — А что? Что с ним? — заволновалась мать. — Да пошлет аллах ему побольше здоровья!
   — Его сын нашел самородок с баранью голову! А Хайретдин-агай взял и отнес его Галиахмету-баю!
   — А что ему было делить?
   — Если б это я нашел золото, уж я бы знал, что, делать! Построил бы дом, завел корову, лошадь, а тебя, эсей, одел бы с головы до ног и посадил у окна, а в окно бы поставил стекло, и больше ты у меня и пальцем не шевельнула бы!
   — Ну, ты придумаешь! — рассмеялась Сайдеямал. — Уж лучше отдал бы его на калым, а я — да я бы умерла от скуки без работы! Рас скажи-ка лучше, что дал бай Хайретдину-бабаю за такой большой самородок?
   — Не знаю, что дал бай Хайретдину, а всем старателям он на радостях целую бочку водки поставил!
   — И ты тоже пил?
   — А как же? Раз все, значит, и я…
   — Ох, сынок, сынок, зачем ты сделал это? — расстроилась Сайдеямал. — Никогда не позволял себе такого твой покойный отец, он был настоящий мусульманин, а мусульманину грех пить вино и курить табак!..
   — Бай сам мусульманин, а пьет. Говорят, весь коран знает назубок. Разве стал бы он пить, если это грех?
   — Бай если и пьет, то сделанное из чистого меда. Если меда нет, пьет бузу. А буза — это же самая пища, все равно что лекарство. В этом греха нет…
   Давным-давно догорела лучинка на очаге, и в доме опять стало темно. От земляного пола несло холодом и сыростью. Большая муха, при свете надоедливо бившаяся от одной стены к другой, в темноте успокоилась. Лишь сверчок, ни на что не обращая внимания, все так же радостно верещал за чувалом. Хисматулла поежился.
   — Если пить — грех, эсей, почему мулла не запретит продавать водку в кабаке? — раздумчиво спросил он. — Там же каждый день пьют и дерутся, про песни и говорить нечего! Однако мулла не заглянул ни разу!
   — Что ты говоришь, сынок?! — Сайдеямал в отчаянии схватилась за голову. — О, алла, прости моего неразумного сына! Про муллу даже думать такое стыдно! Ох, чуяло мое сердце, что не надо тебе работать на прииске, и мулла говорил — смотри, женщина, как бы твой сын не раз баловался… Видно, скоро конец света, если ты говоришь так про муллу!
   За дверью послышались легкие быстрые шаги, и, нагибая голову под притолокой, в избу вбежала Гульямал.
   — Иди сюда, Гульямал, иди сюда, моя умница — Старуха обернулась к снохе. — Спасибо тебе за лапшу…
   — Я пришла узнать, как ты, каенбикэ? [8] Помогло ли то, что я принесла от муллы?
   — Да, я весь день полоскала эту бумажку в воде и пила, только от этого и полегчало, теперь совсем редко схватывает, слава аллаху! Хорошо, что ты родню не забываешь.
   — Я ваша сноха, и я не должна быть не благодарной, — Гульямал повернулась к Хисматулле: — Тогда я пойду!.. На улице темно… Проводи меня.
   — Сюда шла — не боялась? Вот и обратно так же пойдешь. Я спать хочу.
   — Тогда я беспокоилась за твою мать и шла со своим беспокойством вдвоем, а теперь пойду одна. Вдруг кто-нибудь захочет меня испугать?
   — Как же, тебя испугаешь! — хмыкнул Хисматулла. — Ты скорее сама любого шайтана испугаешь!
   — Проводи, сынок, как же так? — попросила Сайдеямал. — Проводи, ведь она женщина…
   Чтобы не огорчать мать, Хисматулла ощупью нашел на карах шапку и вышел.
   На улице было светлее, чем в доме. Звезды вдоль и поперек рассыпались по черному, глубокому небу. Некоторые из них, на мгновение ярко вспыхнув, скатывались в сторону и гасли, оставляя за собой искрящийся белый свет.
   «Как золотой песок, — подумал Хисматулла. — Мне бы несколько таких зернышек». И, увидев опять падающую звезду, прошептал скороговоркой:
   — Семь звезд упадет, семь раз скажу, семь грехов скину…
   — Звезды считаешь? — Гульямал тихонько подошла к Хисматулле сзади и прижалась всем телом к его спине. Руки у нее дрожали. Хисматулла резко высвободился.
   Гульямал стояла перед ним, и раскосые темные глаза ее влажно блестели. Тяжелые волосы выбились из-под платка. Полные губы улыбались, чуть вздрагивая и обнажая сверкающую полоску зубов. Темный смуглый румянец горел на щеках. Только сейчас Хисматулла заметил, что она успела переодеться в новый белый чекмень, отделанный красным сукном и цветным бисером; чекмень распахнулся, и были видны два ряда стеклянных бус, яркая, в цветах, сорочка; в вырезе ее смутно белела грудь.
   — Стыда у тебя нет, — сказал Хисматулла и отвернулся.
   — Может, и нет, а все равно твоей Нафисе со мной не сравниться. Молока захочу — корова есть, поехать куда — лошадь, все свое и в полном достатке. Думаешь, кроме тебя, мне не найти больше никого? Да за такой, как я, каждый пойдет — только помани! Просто не хочу, чтобы чужие моим добром пользовались. А что у твоей Нафисы есть? Ничего, кроме вшей! Не забывай, за нее еще и калым платить надо!
   — Не кричи так! Что о тебе подумают?
   — А мне все равно! Пусть что угодно думают, я не ворую, чужое не беру, а свое взять хочу. Не заставляй себе долго кланяться, а то у меня уж спина устала… Ну, идем, что ли? — Гульямал шагнула вперед.
   — Отстань, — сердито сказал Хисматулла и попятился. — Не подходи!
   — Тебе добра желают, а ты… — рассердилась Гульямал. — Захочешь, да поздно будет! Смотри, вчера Хажисултан-бай у Хайретдина последнюю лошадь отобрал, как бы тебя там вместо этой лошади в телегу не запрягли!
   Не ответив, Хисматулла перемахнул через забор.
   — Эй, погоди! Как же я одна…
   Он не обернулся, уходил, все убыстряя шаг. Светало. По ту сторону реки Кэжэн выступали из тумана силуэты высоких деревьев, легкий ветер прилетал от Карматау, шелестел травами, доносил горьковатый запах полыни.
   Голова уже не болела, но возвращаться домой не хотелось. Хисматулла долго бродил вдоль Кэжэн, опустив голову и поддавая ногой мелкие камешки. Он то приближался к реке, то уходил от нее, не замечая, что мокрые от росы ноги сами несут его к знакомому дому, на крыше которого растет сорняк. Он очнулся, только очутившись в густой крапиве перед низенькой изгородью.
   «Алла, спятил я, что ли? Что мне делать здесь спозаранку? Еще и коров не доили», — подумал Хисматулла и повернул было обратно, но громкие голоса в доме заставили его насторожиться. Он перелез через плетень и, крадучись, прошел через двор к окну. Провертев ножом маленькую дырочку в брюшине, он приник к ней, стараясь, чтобы тень его не падала на окно.
   Чувал, видно, только что растопили — поставленные в нем стоймя поленья долго чадили, пока не разгорелись, не затрещали и не стали постреливать, разбрасывая горсти белых и голубых искр.
   Черные тени встревожено метались по избе вслед за бородатым человеком в тюбетейке. Казакин его был распахнут, он вскидывал длинные мосластые руки над головой, точно корявые ветки дерева, что-то бормотал, но слов его не было слышно.
   «Знахаря позвали, курэзэ», — догадался Хисматулла и одеревенел от напряжения.
   Фатхия, жена Хайретдина, накрывшись темным платком, сидела в углу с двумя дочерьми, а сам Хайретдин носился по избе, размахивая ременной плеткой. И лишь пристально вглядевшись, можно было разглядеть скорчившегося на нарах Гайзуллу. Хрипло дыша, старик крутился, как одержимый, около нар и вдруг, точно заметив и проследив кого-то, с силой хлестал плеткой по вороху тряпья. Он старался не задеть больного сына, но каждый раз, когда удар со свистом ложился где-то рядом, мальчик испуганно вскрики вал.
   — Не бойся! Не бойся! — донесся до Хисматуллы исступленный шепот курэзэ. — Нечистый дух албасты совсем рядом! Он щекочет твоему сыну пятки… Ударь!
   Плетка снова защелкала, поднимая пыль.
   — Теперь он спрятался под нары, — говорил курэзэ. — Убери отсюда две доски и хлестни посильнее!..
   Знахарь выхватил лучину из чувала, нагнулся и осветил хилым огоньком под нарами, а Хайретдин стал не глядя бить плеткой в чуть расступившуюся темень. Мальчик заметался, застонал на кошме, и курэзэ крикнул:
   — Не давай ему передышки! Гони из избы! Гони! Албасты теряет уже свою силу!..
   Хайретдин бегал от стены к стене и хлестал плеткой то в угол, около чувала, то по перине, лежавшей на полу. Даже отсюда, от окна, было видно, что он измотался, вспотел, рубаха на его спине заголялась, обнажая худые ребра.