Собственно, я не об этом, что об этом говорить; страну не переделаешь. — Я потер лоб. — Короче говоря, я сбежал. Я думал, что можно эмигрировать из жизни в литературу".
   «Все мы эмигранты…» — проговорила она.
   «Вот именно: лишь бы прочь, подальше от этой жизни. Твои родители эмигрировали в девятнадцатый век… Только ведь вот в чем смех: мы там кое-что забыли».
   «Где — там?»
   «В этой самой жизни. От которой мы сбежали. В этой мерзкой, гнусной, но, к сожалению, настоящей действительности… Мы оставили там самих себя! Ты сама говорила, что в нашем с тобой знакомстве есть что-то неестественное, тургеневское. Он ведь тоже сбежал из России… Ты говорила об игре… может, я и вправду немного кокетничал в лесу, когда мы с тобой гуляли, но уж тогда скорее перед самим собой. Перед тем, кого нет… В общем, что я хочу сказать? Я живу, я думаю, я мечусь взад-вперед по этой избе, вот пробовал привести в порядок свое прошлое, вернее, не столько пробовал, сколько придумывал разные проекты… Успел даже, как видишь, исписать ворох бумаги. Моя мысль работает, мозг функционирует, выдает нечто хаотически-непрерывное, но в том-то и смех, и ужас, что в этой плазме сознания отсутствует полюс, к которому устремлялись бы все потоки. Видишь ли, Роня, в человеческом сознании должен существовать некоторый абсолютный полюс, не важно, как он называется…»
   Я потерял нить мысли. Только что я говорил с увлечением, мне казалось, что я не высказал и десятой части того, что должен был сказать, и вдруг умолк, и оба мы почувствовали глубокую тишину ночи, слабый огонек освещал наши лица, в полумраке едва были различимы стены избы, и мое ложе, и темные, как сургуч, иконы, и стропила с крюками; я сидел напротив моей гостьи, она покосилась на мою руку, выбивавшую дробь по столу, я подумал, что это ее раздражает; наконец она проговорила: «Поздно уже… сколько сейчас?… Что же делать, Господи, надо же что-то делать!»
 
ХХVII
 
   Она нехотя поднялась, обвела глазами мое жилье.
   «Это все досталось вам от бывших хозяев? Кто тут жил?»
   «По— видимому, семья была раскулачена. Всех вывезли. Хотя все-таки жизнь продолжалась. Здесь висели люльки».
   «Здесь кто-то повесился», — сказала она.
   Помолчали; она спросила:
   «У вас дети есть?»
   Я пожал плечами.
   «Вы не ответили».
   «Мужчина никогда не может быть уверен, Роня».
   «Не изображайте из себя пошляка, вам это не идет…»
   Мы вышли на крыльцо, луна пряталась за домом. Мы шли по дымному полю, Роня впереди, я за ней.
   «Хотите, — послышался ее голос, — я вам открою один секрет?»
   Мы вышли к реке, нужно было пройти еще довольно далеко до мостика.
   Подул ветерок, она сошла, белея платьем, к воде.
   Я предложил вернуться: собирается дождь.
   Она не ответила.
   «Роня», — сказал я.
   «В чем дело?»
   Я повторил, что нам лучше переждать дождь у меня дома, а потом уже…
   Она перебила меня:
   «Послушайте, может, искупаемся?»
   «Что за идея?»
   «Ну, как хотите…» Последние слова она произнесла, уже входя в воду, вскрикивая вполголоса, балансируя руками, у нее были слабые плечи, резко обозначилась ложбинка между лопатками, круглый зад казался хрупким, она довольно неловко плюхнулась в черно-маслянистую воду, поплыла, течение сносило ее. Она что-то кричала, и мне показалось, что она захлебывается. Я бросился к ней, мы барахтались друг возле друга, Роней овладело необыкновенное веселье, стоя по грудь в воде, она окатывала меня брызгами, затем все смолкло, она вышла из воды и стояла, закинув голову и встряхивая волосами. Я приблизился и обнял ее. «Э, нет, — сказала она, — вот это уж нет…» «Почему нет, Роня?» «Не хочу». Эта игра продолжалась некоторое время. «Ну, в чем дело, одевайтесь, — бормотала она, — это невозможно, здесь холодно… Сами говорите, сейчас пойдет дождь». Вдруг зашумел сильный ветер, я подстелил ей одежду, мы сидели друг против друга, тени ее глаз, тени ключичных впадин, глубокая тень, скрывавшая низ живота, — она вся состояла из теней.
   Я набросил ей на плечи мою рубашку. «Спасибо…— пробормотала она, кутаясь, пряча грудь и стуча зубами, — другой бы меня на вашем месте…» «Что на моем месте?» «Изнасиловал». «Я еще могу наверстать», — пошутил я. Она сидела, подогнув коленки, опустив голову, осматривала себя.
   Она озиралась.
   «Тс— с… слышите? Там кто-то есть. Говорю вам, там кто-то есть. За нами следят, я так и знала… Это та старуха. Она шла за нами».
   Ветер пронесся над кустами, луны уже не было видно, и стало совсем темно. Вдали за рекой, над едва различимой лесной чащей, брезжил серебристый край неба. Мы встали, я растирал Роню моей одеждой, она терла мою кожу, мы дрожали от холода. Не сговариваясь, мы поднялись наверх, выбрались из кустарника и побрели назад через огородное поле.
   «Скажите…»
   Мы говорили вполголоса; как и прежде, она называла меня по имени и отчеству.
   «Оставим это, Роня. Зови меня просто…»
   И будем на «ты», хотел я добавить, но чувствовал, что это «ты» разрушило бы наши с таким трудом установившиеся отношения. Это «ты» воздвигло бы между нами новое препятствие вместо того, чтобы еще больше сблизить нас. Оно означало бы, что мы стали друзьями. А мне — теперь это было совершенно ясно, — мне хотелось другого.
   Она пробормотала:
   «Мне надо привыкнуть».
   Друг за другом мы пробирались по невидимой тропе. Я напомнил ей о том, что она хотела мне открыть секрет.
   «Ты хотела мне сообщить секрет…»
   «Какой секрет? А-а. Лучше после… когда придем. Скажите, — спросила она, — вы верите в привидения?»
   «Нет».
   «Но ведь их все видели. И вы тоже. Разве вы не видели? Я сначала подумала, что это снимают какой-нибудь фильм».
   «Если видели все, значит, это не привидение».
   «Почему?»
   «Привидения — дело сугубо индивидуальное. Тень Банко является только одному Макбету».
   «Кто это был?»
   «Это были князья Борис и Глеб, сыновья Владимира. Святые братья, препоясанные милостью и венчанные смыслом».
   Она чувствует себя виноватой передо мной, думал я, если бы я был виноват перед нею, она бы молчала. Она думает о том же самом, поэтому говорит о посторонних вещах и делает вид, что забыла о том, что было на берегу и что мои руки касались ее тела. Она делает вид, что не догадывается, зачем мы возвращаемся ко мне домой, но на самом деле думает об этом и говорит о постороннем.
   «Что это значит — препоясанные милостью?»
   «Так говорится в летописи».
   «Откуда они взялись?»
   «Оттуда же, откуда являются все привидения».
   «Значит, это все-таки привидения?»
   Помолчав, она спросила, откуда я знаю, что это они.
   Я ответил, что есть известные иконы. Одна висит у меня, разве она не заметила?
   «Но в жизни они, наверное, выглядели иначе».
   «Нет, они выглядели именно так. Иконы сделали их такими. А как они до этого выглядели, не имеет значения».
   «Не имеет значения. Что же тогда имеет значение?»
   То, что мы идем ко мне домой, хотел я сказать. Потому что дома это произойдет так же неизбежно, как то, что сейчас пойдет дождь, потому что решение принято.
   «А вдруг мы их снова встретим?»
   «Они в деревню не заезжают, Роня».
   «А если встретим? Что тогда?»
   «Ничего, поздороваемся и пойдем дальше».
   «А они потом разнесут по всей округе, — нервно хихикнула она, — что я была у вас ночью».
   «Не разнесут, Роня. Святые молчат». Несколько минут спустя мы бежали сломя голову, вокруг падали свинцовые капли, мы едва успели нырнуть в се-
   ни — дождь обрушился на мертвую деревню. Во тьме, шумно дыша, нашарив дверь, мы ввалились в избу.
 
ХХVIII
 
   Я топтался посреди комнаты, моя гостья полулежала на постели, свесив ногу на пол, короткое платье, успевшее только слегка намокнуть, обрисовало ее бедра.
   «Ну что, — сказала она, отдышавшись, — будем чай пить?»
   Я молчал и думал о том, что я сейчас подойду и переложу ее свесившуюся ногу на кровать. Подойду и сяду рядом.
   «Будем чай пить», — сказал я.
   «Эх, вы!»
   «Что — я?»
   «Эх, вы! — повторила она почти со злобой. — И вы все еще не понимаете?»
   «Не понимаю».
   «Вам надо было взять меня. А вы струсили».
   «Еще ничего не потеряно, — глупо усмехаясь, проговорил я. — Мы можем наверстать».
   «Нет уж, поздно. Надо было тогда. Взять вот так, за руки… и прижать к земле. А если б я заорала, все равно никто бы не услышал. Вы все ждали разрешения… Вы трус. Разве кто-нибудь спрашивает разрешения?»
   «Но… это не трусость, Роня», — сказал я, вероятно, с каким-то жалким выражением на лице.
   «Да, да. Вы не решились воспользоваться моей неопытностью — вы это хотите сказать? Вы, наверное, думаете, что… А вот, кстати, один вопрос, — сказала она, садясь. — Как вы смотрите на такую вещь, как девственность?»
   «Представь себе, с почтением».
   «Приятно слышать. Вы просто до ужаса вежливы. Так вот. Вы, наверное, думаете, что я не далась вам оттого, что я девица. Ошибаетесь. Оттого и не далась, что не девица».
   Вот так здорово! Все мои мысли разлетелись по сторонам. Как-никак это было для меня небезразлично — как и для всякого мужчины. Мне вдруг показалось, что она смеялась надо мной; что на самом деле она гораздо старше; что меня вообще непрерывно водят за нос… Молчание. Наконец я произнес:
   «Это и есть твой секрет?»
   Ответа не последовало. Открыв рот, она уставилась на меня. «Дядя Петя…— проговорила она. — Господи, у меня совершенно вылетело из головы!»
   Я вынужден был признаться, что и я совершенно позабыл о дуэли.
   «Сколько сейчас времени?»
   «Не знаю».
   «Когда мы вышли, на этих часах было…»
   «Не обращай внимания. Они испорчены. Ты хотела что-то сказать».
   «Да, — сказала она, — хотела сказать. А может, не говорить? Вы бы не догадались, правда?… Так вот, сударь, это он. Он меня — как это называется? — сделал женщиной».
   «Гм. Вот как?»
   «Вот вы говорили: игра…»
   «Это не я, это ты говорила».
   «Хорошо. По условиям игры я должна быть барышней. Белое платье, зонтик, все такое. Книжка в руке… И, понимаете, получается так, что эта история, то есть то, что между нами произошло, я имею в виду дядю Петю… это тоже традиционный сюжет!»
   «Почему традиционный?»
   «Ну как?… Солидный господин с душистыми усами совратил гимназистку. Вы Бунина читали?»
   «Читал. Так что же именно произошло?»
   Она разгладила платье на коленях и приготовилась к рассказу. Дело было уже довольно давно. Они ходили по музеям, на выставки. Почти каждое воскресенье что-нибудь такое. Он даже водил Роню по запасникам; он там свой человек; одним словом, руководил ее образованием…
   Дождь журчал под окнами, ночной ветер набросился на ветхий дом, хлопнуло в отдалении, ветер трепал крышу, лепесток огня дрожал в стекле керосиновой лампы.
   Она понятия ни о чем не имела. То есть, конечно, знала, но что значит знала? У нее даже еще не началось; по ее словам, она считалась отстающей в развитии.
   Однажды он устроил экскурсию в Архангельское, специально для их класса, водил всех по парку, объяснял, рассказывал; после все ели мороженое.
   Он продолжал говорить, теперь уже о себе, они медленно шли следом за всеми, к воротам, отстали. Само собой это получилось или он все рассчитал, неизвестно, бывают такие обстоятельства, когда люди ведут себя, как лунатики: «Вам как писателю это, наверное, лучше знать». Роня утверждала, что она ни о чем не догадывалась, вернее, догадывалась, но ждала, что будет дальше. Они оказались в другой стороне огромного парка.
   Нас, наверное, ждут, сказала она Петру Францевичу. Он ответил, да, конечно, я думаю, нам надо повернуть влево, нет, лучше направо. И дал ей платок, вытереть липкие пальцы. И они сели на скамейку. Кругом ни души.
   Я слушал Роню внимательно и спросил: сколько ей было лет?
   Конечно, она уже не была такой дурочкой, сказала она, кое-что знала. Девочки всегда все знают. Но что значит — знала? Это было невероятно, это происходило с ней самой, это ей говорили о любви, и кто же? — взрослый мужчина, друг семьи, красиво одетый, от него пахло духами «Осенний ландыш».
   «Ландыши бывают весной».
   «Да? — возразила она. — А вот это был осенний».
   Так вот.
   И этот человек, дядя Петя, шепотом и, очевидно, в сильном волнении говорил ей невозможные слова, она сидела, опустив голову, на коленях у взрослого человека и вытирала пальцы, липкие от мороженого. «И знаете, — добавила она, — вам покажется странным, но меня это просто поразило, я увидела, что он плачет!»
   Тут были разные подробности, которые она не может объяснить, как-то так получилось, что они оказались лицом к лицу, и она чуть было не рассмеялась, взрослый мужчина — и плачет, — и стала вытирать ему щеки платком, он потерял голову, она потеряла голову, и, в общем, это произошло.
   «Угу. Ты сопротивлялась?»
   Да, то есть нет. Она словно окоченела. Ее поразил факт.
   «Факт?»
   Да, факт. А что же экскурсия, куда делись все остальные? Остальные ждали у входа, Петр Францевич объяснил, что они заблудились, что-то придумал; она не помнит…
   Дождь утих.
   «Вот. Теперь вы знаете».
   «Послушай, Роня, — сказал я после некоторой паузы. — Когда мы с тобой встретились в лесу, ты мне говорила…»
   «Что же я говорила?»
   «Что ты пробуешь себя в литературе».
   «Правда? Не помню», — сказала она надменно.
   «Да, ты именно употребила это выражение. Так вот, я должен сказать, что нахожу у тебя недюжинные литературные способности!»
   «При чем тут способности?»
   Я развел руками.
   «Вы что, мне не верите? — вскричала она. — Не верите, что все так и было?»
   «Одно нехорошо, ты оклеветала ни в чем не повинного Петра Францевича. Зачем?»
   Насупясь, с обиженным видом она смотрела на меня, пока легкая судорога не пробежала по ее телу, и мы оба расхохотались.
 
XXIX
 
   Тут я должен заметить, что ее вопрос, как ни смешно, заставил меня задуматься. Как я отношусь к девственности? Термин, можно сказать, вышедший из употребления. С почтением, сказал я. Можно было бы ответить: с умилением. А может быть, и со страхом. Почему со страхом? Почему не только девственница со страхом оберегает себя, но и всякий, кто к ней приближается, испытывает страх? Меня не интересовало, зачем она это придумала, всю эту историю с поездкой в Архангельское; может быть, Петр Францевич действительно водил ее по музеям, вполне возможно, что и экскурсия была на самом деле; собственно, так и сочиняются истории; и, само собой, Роня знала, что «друг семьи» оттого и друг, что неравнодушен к ней; может быть, даже имело место объяснение, где-нибудь в пустынной аллее. Помнится, когда мы с бароном в лесу удалились для приватной беседы, он упомянул о серьезных намерениях; видимо, и родители знали, что он собирается жениться на Роне, и одобряли этот проект. А она? Меня и это не особенно занимало, мой летучий роман с девочкой из усадьбы был игрой, правда, чуть было не зашедшей слишком далеко.
   Меня не интересовало, зачем она придумала историю с соблазнением, мало ли какая фантазия может прийти в голову семнадцатилетней девице; меня занимал вопрос о девственности, о том, что оставалось вечно живым мифом, невзирая на все революции, перемены моды и так далее, да, живым, и не только здесь, в полумертвой деревне, но и ко всему на свете равнодушном большом городе; и, как тысячу лет назад, миф был окружен колючей проволокой двойного страха, миф рождал двойную ассоциацию с военной атакой и преступлением. Девственность была подобна башне, дворцу или крепости, которую брали штурмом, и победителя ждала слава; девственность была заветной шкатулкой, которую взламывали тайком и озираясь, и вор заслуживал наказания. Очевидно, что нападение могло быть успешным лишь при условии внезапности; фантазия Рони опровергала версию о внезапности. Насилие предполагало полную неподготовленность, искреннее неведение жертвы; но в фантазиях Рони оно уже было, так сказать, запрограммировано, и существовали кандидаты, их было два: один — Петр Францевич, другой, очевидно, я. Насилие справедливо рассматривалось как надругательство — и в то же время как нечто такое, без чего девственность была лишена смысла и со временем должна была превратиться в позор. Выходило, что девственность опровергала свой собственный миф; значит ли это, что миф девственности был от начала до конца изобретением мужчин?
   Если это так, думал я, то девственность — в самом деле миф и ничего более; если это так, то она должна заключать и действительно заключает в себе для нашего брата всю тайну и таинственность женщины, предстает, как уединенный скит, как сомкнутые врата, за которыми пребывает нечто не имеющее имени, некая священная пустота; девственность должна быть обещанием, которое никогда не будет выполнено, должна повергать в трепет, должна пугать и притягивать, — между тем как носительница тревоги и тайны, какая-нибудь круглолицая, толстозадая и глупая, как все они, дочь Евы либо вовсе не подозревает об этом, либо соглашается признать ее в качестве некоторой окруженной почетом условности, как носят нагрудный знак, который сам по себе не заслуга, а лишь символизирует заслугу, быть может, мнимую. Я не мог согласиться с таким ответом.
   Я не мог представить себе девственность каким-то театром. Не то чтобы я так уж цеплялся за традиционную мораль; и я, конечно, знал, как часто женщина только тогда и расцветает, когда сброшено это бремя, как если бы целомудрие было врагом женственности в прямом физиологическом смысле. Но то, что девственность, это спящее чудовище, в самом деле мстило всякому, кто осмелился его потревожить, — с этим чувством, или, вернее, предчувствием, я ничего не мог поделать: оно не было ни изобретением мужчин, ни фантазией женщин, оно существовало само по себе и владело мною, и это, собственно, и был единственный ответ, который я мог дать Роне.
 
ХХХ
 
   Две тени шевелились на потолке, двойной человек сидел за столом на табуретке приезжего и делал бумажные кораблики. Две флотилии выстроились друг перед другом, потонувшие корабли падали со стола, отличившиеся в бою получали награды: красные звезды на бортах и синие полосы на трубах.
   Интересно, подумал постоялец, у меня цветных карандашей нет, значит, их принесли с собой.
   Вслух он сказал:
   «Между прочим, мы тоже так играли в детстве. Но это мои рукописи, зачем вы портите мои рукописи?»
   Человек повернул к нему одну голову, вторая была занята рисованием.
   «Ах вот как, — сказал он небрежно, — а я и не обратил внимания».
   Вторая голова возразила: «Тут темно».
   «Вы умеете говорить раздельно?» — спросил путешественник. Тут только он заметил, что стекло снято, колпачок горелки отвинчен, на столе мерцал полуживой огонек.
   «Мы тоже сидели с коптилками. Приходилось экономить керосин, — сказал он неуверенно. — Это было во время войны. Я делал уроки, писал дневник. Все при коптилке!»
   «Мало ли что! — возразил двуглавый человек. — Керосин и сейчас дефицитен».
   «Да у меня целая бутыль стоит в сенях».
   "Ай— яй, какая неосторожность! Вы игнорируете правила пожарной без-
   опасности".
   «Теперь я вижу, что вы можете говорить в унисон», — заметил приезжий.
   «Долго не могу, — сказал человек, — не хватает дыхания. А что это за дневник? Вы упомянули о дневнике».
   «Обыкновенный дневник подростка. Даже, я бы сказал, не без литературных амбиций».
   «Он сохранился?»
   «Нет, конечно. Я его уничтожил. Это было позже».
   «Послушайте, — сказал человек, орудуя ножницами, — тут у вас что-то не сходится. Даты не сходятся. Вы говорите, во время войны, делал уроки… Выходит, вы уже ходили в школу. Но ведь вы еще не старый человек. А война была давно».
   «Да как вам сказать? Не так уж давно. Я прекрасно помню это время. Сводки, песни… Могу, если хотите, кое-что исполнить. Я все военные песни знаю наизусть».
   Постоялец свесил голые ноги с кровати и затянул вполголоса: «На заре, девчата, проводите комсомольский боевой отряд. Вы о нас, девчата, не грустите, мы с победою придем назад. Мы развеем вражеские ту-учи…»
   «Любопытно. Впервые слышим. — Обе головы переглянулись. — Ты слышал? Я не слышал. Мы не слышали. Ладно, оставим эту тему. — Человек повернулся к приезжему и закинул ногу в сапоге за другую ногу. — Так что же это все-таки был за дневник? Вы уже тогда были, э, писателем?»
   «И— и-и врагу от смерти неминучей, от своей могилы не уйти», -пел, раскачиваясь на постели, приезжий.
   «У вас прекрасная память, но, к сожалению, ни малейшего слуха!»
   «А мне нравится, — сказала вторая голова, — давай еще».
   «А ты, Семенов, не встревай».
   «Что же, мне свое мнение нельзя высказать?»
   «Помолчи, говорю. Когда надо, тебя спросят».
   Голова обиделась и стала смотреть в сторону. Человек спросил:
   «Почему вы его уничтожили? Там было что-нибудь о нашем строе? Антисоветчина небось?»
   "Да что вы! — испугался приезжий. — Не было там никакой антисовет-
   чины".
   «А что же там было?»
   «Да ничего».
   «Интимные дела? Порнография?»
   «Я боялся, — сказал путешественник, — что его найдут родители. Я порвал его в уборной, все тетрадки одну за другой, их было десять или двенадцать. В мелкие клочки. В уборной».
   «Тэ— экс, -медленно проговорил человек о двух головах, отшвырнул ножницы и вышел из-за стола, загородив свет коптилки. — Значит, говоришь, в клочки. Вот мы и добрались наконец до главного. Теперь поговорим серьезно. Что там было? Выкладывай все начистоту».
   «Что выкладывать?» — спросил приезжий. Он сидел, съежившись, на своем ложе, двуглавый навис над ним.
   «Я жду, — сказал человек. — Мы ждем».
   «Там было…— пролепетал приезжий. — Я не помню».
   «А ты постарайся. Напряги память».
   «Но я забыл!»
   «А мы не торопимся», — сказал человек ласково.
   «Малоинтересные вещи. Всякая ерунда, чисто личного характера…»
   «Вот видишь. Кое-что уже вспомнил. Рисунки?»
   «Какие рисунки?»
   «Рисунки, говорю, были?»
   Приезжий кивнул.
   «Ага, — сказали головы, потирая руки, — порнографические рисунки. Рассказывай, чего уж там! „Играй, играй, рассказывай, — запела голова, — тальяночка сама, о том, как черногла-азая с ума свела!“ Видишь, и мы кое-что помним».
   Человек подсел к приезжему на кровать. Путешественник подвинулся, чтобы дать ему место. Путешественник обвел глазами избу, черные стропила и железные крюки.
   «Значит, опять будем в молчанку играть. Не хотелось бы прибегать к крайним мерам. Не хотелось бы!»
   «Что вам от меня надо? — забормотал приезжий. — Я уже сказал: я не помню. Я даже не уверен, был ли этот дневник на самом деле».
   «Отказываться от показаний не советую».
   Приезжий молчал.
   Человек сделал знак помощнику, другая голова отделилась и вышла, ступая сапогами по бумажным кораблям.
   «Значит, говоришь, не было дневника, ай-яй! Вот мы сейчас посмотрим, был или не был. Семенов, ты где там?»
   Семенов, с сержантскими лычками на погонах, наклонив голову, переступил порог, огонек коптилки вздрогнул, помощник положил на стол кипу школьных тетрадей, перевязанную бечевкой.
   «Нет, — сказал приезжий, — это не я, это не мои…»
   Сержант стал развязывать бечевку. Узел. Он схватил со стола ножницы.
   «Не надо! Не режьте! — закричал постоялец. — Веревка пригодится! Я сам все расскажу! Я все подпишу, не надо! Боже, если бы я знал… Если бы я только знал… Но откуда вы взяли?… Почему порнография? При чем тут порнография? Ведь вы даже не читали! И что вы все твердите: дневник, дневник… Какой это дневник, это литература… А у литературы свои законы… Своя специфика… Это не я! Нельзя смешивать автора с его персонажами… Одно дело — автор, а другое — действующие лица… И к тому же, — бормотал он, — это даже не мой почерк. Вы мне подсунули… Я не пишу в таких тетрадках…»
   «А чей же это почерк? Ты что дурочку-то строишь? — сказал лейтенант. — Кому шарики крутишь? Сволочь хитрожопая, ты кого обмануть хочешь?! Поди погляди, — отнесся он к другой голове, — что там за шум…»
   Помощник вышел в сени и вернулся.
   «Это делегация», — сказал он.
   «Мешают работать! — зарычал лейтенант. — Кому еще я там понадобился? Скажи, я занят».
   «Они не к вам. Они к нему», — сказал помощник.
   В сенях уже слышался топот. Ночной лейтенант поднял голову, приезжий тоже с любопытством взглянул на дверь. Заметался огонек коптилки, появилось несколько человек солидного вида, в седых усах, длинных черных сюртуках или, вернее, демисезонных пальто. Они вошли, наклоняя головы, один за другим в низкую дверь, выстроились у печки и вдоль стены с ходиками, после чего первый, расстегнув пальто, из-под которого выглянул фрак, и сняв с коротко стриженной седой головы блестящий цилиндр, выступив вперед, отвесил присутствующим поклон и осведомился: здесь ли проживает писатель?
   «Это я», — сказал растерянно путешественник.
   «Нобелевский комитет уполномочил меня и моих коллег известить вас о том, что вам присуждена премия Альфреда Нобеля за этот год».
   «Мне?» — спросил приезжий.
   «Вам. Нобелевский комитет просил меня от имени своих членов, а также его величества короля передать вам поздравление с наградой, к которому я и мы все, не правда ли…— глава делегации обернулся к остальным, — охотно присоединяемся!»
   «Вот видите, — сказал приезжий ночному лейтенанту, — я же говорил, что это литература».