Марк Хелприн
Рукопись, найденная в чемодане

   Хуану Вальдесу


   Обходами находим нужный ход.
У. Шекспир. Гамлет. Акт II, сцена 1

И не говорите мне о бразильцах!

   Зовите меня Оскар Прогрессо. Если на то пошло, зовите меня как хотите. Оскар Прогрессо – просто очередной псевдоним, я его сам придумал. Мне часто приходилось менять имена. Называли меня и Малыш Супин, и Эуклид Вишневец, и Тугодум Франклин. Теперь мне и самому не вспомнить своего настоящего имени – слишком много воды утекло. Моя жизнь – как большой белый пароход, теряет очертания в непроглядной морской тьме, и я остаюсь один, в тишине своего опустевшего дома. Что ж, ничего не поделаешь – всему своя пора, но еще можно хлопнуть стаканчик.
   Я расскажу вам историю моих неудач, которые обернулись победой, и историю моих побед, сильно смахивающих на сокрушительные поражения. Моя жизнь, как бы запутанна она ни казалась со стороны, была все-таки моей жизнью, и я помню ее от начала до конца.
   Представьте, что вы остались наедине с собой. Отбросьте пустые мечты, упования, тщеславие, суету. Не принимайте в расчет свой банковский счет. Все равно деньги в банке – абстракция, вы их в глаза не видели! Распрощайтесь с «уютным мирком», основанным на здравом смысле. Что в итоге? Вы остаетесь один на один с собственным телом. Даже если сегодня вы здоровы как бык, с годами оно начнет сдавать и на исходе лет непременно предаст вас, оставив ни с чем. Время-то капает. Всех нас ждет сокрушенная память!
   Выбегайте спозаранку на спортивные пробежки, отжимайтесь до упаду, делайте стойку на одной руке – вы и глазом моргнуть не успеете, как начнете ползать боком, словно жук, чудом уцелевший под каблуком. Я сам еле передвигаю ноги, но каждый день отправляюсь на прогулку в парк Да Сидад и, вскарабкавшись на зеленые террасы, наслаждаюсь заоблачной высотой и открывшимся видом на море.
   Жители Нитероя считают меня любителем горных прогулок, и они правы. Я прихожу сюда, чтобы ощутить дуновение океанского бриза и вообразить на мгновение, что я, как в детстве, стою на вершине холма и северный холодный ветер заставляет слезиться глаза, способные охватить пространство в две с лишним сотни хрустально-прозрачных миль. Было это на Гудзоне, к северу от Нью-Йорка; там всюду холмы и снег. С детства умственное мое развитие напрямую зависело от ходьбы, во время которой я мог вдумчиво созерцать открывающиеся пейзажи. Я каждый день взбираюсь на эту кручу еще и затем, чтобы иметь возможность оглянуться на Рио, величественный муравейник по ту сторону залива, а заодно вспомнить о своей жизни в этом городе.
   Годы моей жизни, отданные северу и югу, горячему и холодному климату, кажутся идеально сбалансированными и одинаково несостоятельными. Частенько я недоумеваю, к чему мне было так уж напрягаться, если все сводилось к тому, чтобы добраться до этого места; однако, полагаю, волевое усилие благотворно само по себе. Даже сейчас, из последних сил вскарабкавшись на эту высоту, я ощущаю умиротворение, будто кто нежно поглаживает мой лоб.
   Слыхали, что при эякуляции сперматозоид мчится со свистом, равносильным тому, как если бы вас самих смыли в канализацию со скоростью 34 000 миль в час? Возможно, это первоначальное ощущение запредельной скорости на крутом вираже не проходит бесследно: «Ярись, ярись – как быстро свет иссяк…» – ибо, согласно законам физики, жидкость в трубе имеет разную скорость: в центре она движется быстрее, чем по краям. Результирующие силы сносят все на своем пути, а пухленькая яйцеклетка с закрытыми глазами терпеливо ждет, когда обезумевший от гонки сперматозоид вломится в нее со всеми потрохами.
   Мы ведем борьбу за жизнь с рождения и даже еще не успев родиться. Наша воля – как липкий язычок лягушки, в любую минуту готовый влепить по зазевавшейся мухе. Когда вы спите, внутри вашего мозга заполняются топливные баки, укладывается взрывчатка, составляются новые схемы и кружится танцевальный марафон. Даже кротких священников искушения одолевают с не меньшим жаром, чем их паству.
   Это и является причиной того, что я перебрался в Нитерой. Другая причина моего переезда состоит в том, что здесь они с меньшей вероятностью смогут разыскать и убить меня. За много лет я пришел к выводу, что жизнь моя может оборваться в любое мгновение. Это, к примеру, могло случиться на той лестнице в Сан-Терезе, когда в меня стреляли из крохотного пистолета и ранили в плечо.
   …Никого не видно. Миниатюрный пистолетик издает звук не громче щелчка зажигалки.
   – Вы не застрелите Марлиз? – спрашиваю я.
   Убийцы следили за мной. Им все известно.
   – Это та…
   – Рыженькая девица.
   – Крашеная ирландская сучка, – поясняет один из них.
   – Нет, она родом из Рио.
   – Из Рио? – переспрашивает он.
   – Ну да.
   – Я не стану стрелять в женщину.
   – Она беременна.
   – От тебя?
   – Нет.
   – Сочувствую, парень, – говорит он.
   Я пожимаю одним плечом, тем, которое не ранено. Они слышат вой полицейской сирены и, хотя он раздается где-то очень далеко, убегают сломя голову.
   Профессиональные убийцы обожают крошечные пистолеты калибра 0,12 – с таким впору охотиться на хомячков. Но кто знает, может, они в следующий раз будут экипированы «Магнумом-автомат 44». Я видел такой в оружейном магазине в Сан-Паулу, где покупал свой «Вальтер P-88». Чтобы раздобыть его, мне пятерым пришлось дать на лапу. Теперь я с ним не расстаюсь, хотя, по правде сказать, когда я его таскаю с собой, у меня спина побаливает – очень уж он тяжелый. Но я не хочу схлопотать еще одну пулю, пусть даже из мелкашки, и, как только они появятся, сам всех их прихлопну.
   Еще одну из причин того, что я перебрался в Нитерой, я бы сформулировал так: если они меня не обнаружат, они не будут в меня стрелять, а если они не будут в меня стрелять, мне не придется стрелять в ответ. Я заплатил двум десяткам человек – торговцу газетами, своему парикмахеру, домохозяину, даже полицейским, чтобы они говорили всем, будто я скоропостижно скончался. Единственной проблемой остается Морская академия, где я бываю три дня в неделю. Хотя теперь я пересекаю залив на лодке и появляюсь каждый раз с неожиданной стороны, некоторый риск все же остается. Я прожил здесь так долго, что любому, кто захочет меня найти, это удастся.
   Я мог бы перебраться в глубь материка, а то и выше или ниже по побережью. С помощью взяток можно было бы затеряться в одном из спокойных городков Уругвая, но тогда я оказался бы разлучен со слишком многим из того, благодаря чему во мне еще теплится жизнь: с городом, Морской академией, с Марлиз, со сладкой горечью воспоминаний и с Фунио.
   Морская академия расположена на полуострове, который одно время служил центром французских антарктических исследований. Французы полагали, что Рио-де-Жанейро находится достаточно близко к Антарктике, оттого, наверное, что Южное полушарие перевернуто вверх тормашками. Людям трудно бывает избавиться от превратных географических представлений, бытующих по другую сторону от экватора, если только они сами не родились в здешних краях.
   В Морской академии полно юных кадетов, щеголяющих в мешковатой форме. Оторванные от своих «перевернутых» корней, они принуждены изучать тактику, баллистику, историю мореплавания, электронику и, разумеется, английский, который преподаю им я.
   Если вам не довелось родиться в семье бразильского адмирала, вы, вероятно, до сих пор не подозревали о том, что у Бразилии есть флот. Даже сейчас вы можете недоумевать, зачем он ей нужен.
   Представьте себе обычную географическую карту. Обратите внимание на длинную береговую линию Бразилии, испещренную городами – некоторые из них огромны даже в глазах безучастного далекого мира – так же часто, как терраса прибрежного ресторана – фонарями. Потом взгляните, каким образом Бразилия связана с остальным континентом. Она отрезана от основных городов Южной Америки – Буэнос-Айреса, Сантьяго, Каракаса – стеной джунглей, реками, горами и дорогами, конец которых теряется в первозданной сельве. Бразилия, по сути, являет собой остров, а острову необходим флот.
   Зачем? Это сложный вопрос, но я на него отвечу: экономика острова такова, что быстро может быть разрушена морской блокадой. Вы можете предположить, что перед бразильским флотом стоит задача противостояния подводным лодкам. Что ж, так оно и есть. Единственный на флоте авианосец, – Бразилия входит в число немногих стран, располагающих авианосцами, – «Минаш Гераиш», предназначен для охоты за субмаринами. И семь подводных лодок, входящих в бразильский флот, тоже относящиеся к типу охотников, нацелены в первую очередь на выслеживание и уничтожение других подводных лодок. Между нами говоря, на флоте планируют построить три атомные субмарины, чтобы обрести больший радиус действия и возможность дольше нести боевое дежурство в Южной Атлантике, и уже запустили экспериментальный реактор в Сан-Паулу. Это военная тайна, которую я случайно подслушал в кафетерии, но правдивость этих сведений подтверждается другими фактами, например, тем, что многие бывшие мои студенты стали теперь физиками-атомщиками и время от времени присылают мне открытки из мест, значительно удаленных от побережья.
   Эту тайну можно было бы продать аргентинской разведке, но я предан Бразилии, а кроме того, в жизни моей хватало наемных убийц и мне совсем не улыбается, чтобы еще и бразильские секретные службы охотились за мною в Нитерое.
   В бразильский флот входят пятнадцать десантных и патрульных судов. Патрульные катера используются против подводных лодок, а суда-амфибии предназначены, полагаю, для захвата вражеских плацдармов, если таковые объявятся на бразильской территории, и для подавления восстаний. Есть еще множество исследовательских кораблей для изучения необычайно сложного подводного рельефа и составления трехмерной карты морского дна. Есть плавучие базы для подлодок, танкеры и баржи.
   Студенты мои живут в вечном страхе, что их отправят в Мато-Гроссо, служить на «Парнаибе». Девяносто несчастный: моряков бразильского флота непрерывно тянут лямку на этом речном мониторе-землечерпалке, построенном в 1937 году. Юным кадетам корабль представляется столь древним, что их охватывает ужас при одном его упоминании. Хотя я так и не решился им об этом рассказать, но в том году, когда строили «Парнаибу», мне было столько же лет, сколько Христу, когда его распяли.
   Но «Парнаиба» бледнеет в сравнении с «Капитаном Кабралом», парагвайским патрульным кораблем, который был построен в 1907 году и ныне курсирует в верховьях Параны. Однако честь быть старейшиной парагвайского флота принадлежит не ему, а «Президенту Стресснеру», речному транспорту, спущенному на воду в 1900-м, еще до моего рождения. В отличие от меня, он просто развалина.
   Наши кадеты хотели было сделать карнавальную платформу и усадить на нее «Президента Стресснера» в инвалидном кресле, но их проект отвергли из-за того, что это неизбежно спровоцировало бы дипломатический инцидент. Кроме того, кому какое дело до парагвайского флота? Кто вообще знает, что у Парагвая есть флот? Студенты согласились, что это абсурд, но тут же заявили, что как раз веселый абсурд и позволяет выразить суть карнавального духа.
   Лично я карнавал не люблю. Я знаю, что он собой представляет: пышное зрелище, в котором огромные скопища смертных демонстрируют пред Создателем неотвратимость увядания собственной плоти. И все это довольно печально. Будучи северянином, я испытываю отвращение ко всем карнавальным ритуалам, но, в отличие от тех идиотов, что прилетают сюда в поисках легкого секса, знаю, что карнавал предназначен совсем не для этого. Участники карнавала пытаются найти утешение в грандиозной оргии публичного покаяния. Для меня такое смирение чрезмерно, поэтому я ничего подобного себе и не позволяю.
   Кадетам кажется, что они обожают карнавал. Им все это действо представляется коктейлем из секса и танцев, а все потому, что у них нет времени подумать хорошенько ни о сексе, ни о смысле танца – тех двух предметах, о которых мне, в моем-то возрасте, размышлять уже бесполезно.
   Какое же это испытание для их невыспавшихся пустых голов – вставать в пять утра, когда половина Рио еще полеживает себе в постельках! И сразу же вспоминать, что предстоят военные дисциплины, изучение языков германской группы, тренировки, прыжки и занятия боксом, покуда на тебе живого места не останется. Утро они начинают с кофе, крекеров и ломтика сыра. Затем, пока я засветло отправляюсь на работу, сталкиваясь нос к носу с гуляками, возвращающимися из Рио в Нитерой, они делают зарядку. По прибытии я тут же включаю кондиционер и щелкаю по столу линейкой.
   Меня не перестает бесить, что от каждого из них воняет кофе. Они не понимают, какое зло таится в кофе, как он ужасен – и во что они превратятся, если будут его пить. Рты их раскрываются в изумлении и страхе, в то время как мое лицо заостряется от гнева и я начинаю гонять их через такие лингвистические головоломки, после которых даже лазанье по канату представляется им чем-то вроде отдыха на кушетке.
   Марлиз советует мне не думать о кофе. Говорит, что мне просто не следует о нем вспоминать, что я не в состоянии изменить мир. В самом деле, бывший команданте отвел меня как-то раз в сторонку и заявил, что если я еще когда-нибудь затрону этот предмет или буду угрожать инструкторам или кадетам, которые пьют кофе, то меня уволят. Сам я могу не пить кофе, сказал он, но у меня нет права не давать его пить другим. В конце концов, это Бразилия, и кто я такой, чтобы запрещать личному составу бразильского флота такое невинное удовольствие, как чашка кофе?
   – Никакое это не удовольствие, – огрызнулся я. – Это грех. Эликсир Сатаны. Это грязно, это вредно, это наркотик.
   Продолжать я не стал, хотя и мог бы. Я сдержался, потому что понимал, что это бесполезно. Я потупился и принял угрюмо-обреченный вид психопата, учуявшего запах варящегося кофе. Так что он мне сказал:
   – Слушайте. Вся артиллерийская мощь бразильского флота будет направлена на вас, если вы не прекратите опрокидывать кофеварки и бить стюардов по рукам. Я говорю это серьезно. Оставьте нас в покое.
   В Нитерой я перебрался еще и потому, что с кофе здесь сталкиваешься реже, чем в Рио. Он, конечно, повсеместен и здесь, но в Нитерое всего чуть меньше, чем там. Кроме того, здесь встречаются открытые пространства, да и плотность населения ниже, чем, скажем, в Ипанеме. Здесь мне не приходится следовать тщательно разработанным маршрутом, переходя то на одну, то на другую сторону улицы, подобно городскому сумасшедшему. А иных путей вовсе избегать, чтобы не проходить у витрин эспрессо-баров, с вентиляцией, выходящей на улицу, мимо заведений, где обжаривают зерна, или других притонов кофейных поклонников, прихвостней, шушеры и шестерок. В Нитерое можно вдыхать запах морского бриза без каких-либо примесей: ни тебе лосьона для загара, ни кофейной вони. Вы, может, думаете, что у кофеина нет запаха? Спросите у первой встречной уличной собаки. Имейте в виду, однако, что собаки здесь понимают только по-португальски.
   Португальский язык великолепен – он чувствен и забавен. Великие поэты добивались того, что он звучал как колдовская музыка; что же до повседневного, стертого и вульгарного языка, то он как нельзя лучше подходит к несуразной жизни современного города. Впрочем, перегибая по части юмора, он настолько же отстает в отношении ясности понятий. По сравнению с английским это просто детский лепет.
   Поймите меня правильно. Мне нравится детский лепет, но в общении он может вызывать основательное раздражение. Особенно если вы прожили здесь тридцать лет и прибыли полностью сформировавшимся, зрелым человеком, притом оттуда (как это было со мной), где язык – это отнюдь не надушенная женская косметичка, но боевой лук, который посылает острые стрелы в сердце любого всплывающего в разговоре предмета.
   Языком моего детства был язык из льда и стали. Он обладал притягательной силой могучих двигателей, застывших за. секунду до старта. Для выражения телячьих восторгов он был не очень приспособлен, зато как нельзя лучше подходил для чеканного воплощения духовного триумфа.
   На своих занятиях я никогда не указываю на качественные различия языков, ибо кадеты, во-первых, все равно ничего не поймут, а во-вторых, не очень-то и заинтересованы в том, чтобы выходить за пределы предъявляемых к ним требований. Они должны уметь относительно бегло отдавать и принимать корабельные команды и читать научную литературу по специальности. Это охватывает довольно широкий диапазон знаний, и я знакомлю их с наработками и перспективами, которыми они могут воспользоваться, надеясь, что посредством собственных усилий или благодаря природному дару они смогут не только говорить по-английски, но научатся его ценить.
   Для них это оборачивается подлинным потрясением. На моих занятиях их пробивает дрожь, и они никак не могут устроиться поудобнее на своих старых деревянных стульях. Светит ли за окнами солнце или хлещет тропический ливень, я заставляю их взбираться на вершины Гудзонских холмов, где веют мартовские ветра, которые надирают им уши, иссушают их души и напрочь лишают дара речи.
   – Эй вы, придурки, – говорю я им. – Вы тут сидите на французской антарктической станции и смотрите на меня, будто я – белый медведь!
   Они, между прочим, стали называть меня белым медведем задолго до того, как мне в голову пришло это сравнение. Ведь у меня совершенно седые волосы, точно такие же усы, светлый костюм и голубые глаза. В Рио таких, как я, держат в зоопарке. Вокруг одни пингвины. Пингвины не пьют кофе, животные вообще его не пьют, за исключением некоторых домашних любимцев, которых склонили к этому наркотику их дегенеративные хозяева – либо в шутку, либо из-за привычки рекламировать свое зелье. Да я бы уж лучше поцеловал в нос дворовую суку, чем самую красивую женщину на свете, если только она пьет кофе! Собственно, так я однажды и сделал. Этот поступок должен был продемонстрировать силу моих убеждений – и тем самым просветить кучку наркоманов. Увы, моя жертва оказалась напрасной. Я расцеловал собаку, они – женщину, потом пошли дальше по улице, а собака помчалась за ними следом.
   Я здесь не единственный преподаватель английского. Есть еще один копт, из Египта, ну вылитый Альберт Эйнштейн, только черный. Зовут его Нестор Б. Ватун. Английскому Ватуна обучал некий пакистанец в Аддис-Абебе, в Берлицевской школе.
   Я в курсе всего этого, потому что ему приходится признаваться мне решительно во всем. Потому что он обязан мне по гроб жизни. Ни за что на свете не удержаться бы ему на своей работе без моей помощи. Его студенты знают за ним обыкновение бегать в туалет каждые десять минут. Он встает из-за стола, а они только этого и ждут.
   – Я сейчас вернуться, – говорит он и выскакивает за дверь.
   Ни в какой туалет он, само собой, не идет, а бежит прямо ко мне в кабинет – узнать, «как это будет по-английски». И, узнав, например, что «дети» – это множественное число от «ребенок», стрелою мчится обратно в класс. Верным моим рабом он стал в благодарность за то, что мне изо дня в день приходится так планировать свои занятия на кафедре, чтобы они совпадали с его расписанием. Ватун остается на плаву, потому что слушается меня. Давным-давно он бросил пить кофе и подарил мне пуленепробиваемый жилет. Если меня застрелят, его выгонят с работы и он кончит свои дни в ночлежке.
   Не будь Нестора Б. Ватуна, кадеты Бразильской Морской академии ни за что бы не узнали, что попкорн – это некий фрукт, лишились бы возможности, присутствуя на похоронах, услышать, как лейтенант, подойдя к вдове, с печальным поклоном произнес: «Осадки сегодня не обещают, мадам». Им бы в голову не пришло, что синоним «света» – «лампочка» или что у корабля есть «перед» и «зад».
   Звездный час в жизни Нестора наступил, когда он оказался переводчиком при группе американских наблюдателей на борту корабля, патрулировавшего пустынные просторы Южной Атлантики. Я от этого дела уклонился, опасаясь ареста за пределами бразильских территориальных вод. Хотя у меня ныло сердце из-за отказа выйти в плавание со своими соотечественниками, я настоял на своем, и командование вынуждено было вместо меня откомандировать Нестора Ватуна.
   Американцев, по-видимому, его общество весьма развлекло. Не знаю, что он там делал, хотя вполне могу вообразить. Поход длился совсем недолго, но последствия его для учебной программы оказались крайне тяжелыми, ибо Нестор обзавелся записной книжкой и, как бы я его ни убеждал, ни в какую не хотел исправлять те выражения, которых он там нахватался. Блокнот этот стал для него чем-то вроде Библии, и фразы из него долго еще будут отзываться эхом в официальных нотах морских атташе, пятная честь бразильского флота.
   В священной книге Ватуна значится, к примеру, что по-английски «советский офицер» звучит как «оборотень в погонах». Согласно записям в его блокноте, выражение одобрения чего-либо – «полный улет» и так далее. В этой стране военные часто уходят в политику. Так что, могу себе представить, как в будущем, когда меня уже не будет на свете, произойдет диалог, в котором американский госсекретарь будет требовать от Бразилии снижения тарифных ставок, на что его бразильский собеседник вежливо ответит: «Поцелуйте меня в задницу». Студенты рабски подражают Ватуну, принимая за чистую монету его заявление о том, будто он говорит на «королевском английском». Что это за король такой?
   Не стану кривить душой – меня трогает чистота и невинность молоденьких флотских кадетов. Все они – мои дети. Когда я наблюдаю за ними, у меня часто возникает чувство, будто я смотрю на экран из темного кинозала и передо мной, словно во сне, движутся персонажи – они порой молчат, порой смеются. Я вижу, как они двигаются, но не могу разобрать, что они говорят, – единственным комментатором происходящего выступает музыка, и это я нахожу самым трогательным, ибо при такой степени отчужденности я чувствую себя немым участником их молодой жизни. Зрители смотрят на экран, как будто все они уже умерли и теперь судят о жизни с позиции куда более благожелательной, чем та, что достигается с годами, в глубокой старости. Надежды утрачены, перспектив – никаких. Вы одиноко сидите в темноте и, оглянувшись назад, вдруг вновь начинаете жить самой полной, самой чистой, но теперь уже навсегда потерянной жизнью. Именно тогда – пусть и запоздало – вы по-настоящему познаете любовь.
   Пока моим кадетам до этого далеко, но годы возьмут свое. Они будут забываться в неистовых любовных объятиях подобно Паоло и Франческе, и те краткие блаженные мгновения будут казаться им вечностью. Они будут возноситься, с помощью закулисной борьбы или героических свершений, к почестям и наградам, будут добиваться выдающихся успехов, будут растить детей, бороться за счастье. Они узнают, что неудачи и победы переплетаются друг с другом, образуя суровую холстину жизни, и в конце концов в один прекрасный день окажутся сидящими в кресле в тихой комнатке. В тот миг они поймут, что все яркие солнечные дни и яростные, полные страсти ночи выпадали им в жизни лишь затем, чтобы привести их к этой домашней, мучительной, невыносимой тишине.
   Меня не перестает удивлять то, что даже после подобных мгновений, когда душа человеческая предстает в предельной своей чистоте, игра начинается по новой. Это я знаю по себе.
   Утром я переплываю залив до восхода солнца, чтобы столкнуться с несколькими десятками упрямых парней, которые совершенно не хотят учиться и наделены при этом энергией саблезубый тигров. Я полностью отдаюсь работе, но в то же время смотрю на происходящее немного со стороны. Я взбешен и тронут. Они вызывают во мне смех и сочувствие.
   В самой основе моей безыскусной исповеди (говорю так потому, что мой рассказ – это ничем не приукрашенная правда) лежит некий образ, который не дает мне покоя. Не вполне отдаю себе отчет, что он означает, но избавиться от него не могу. По песчаной дорожке Ботанического сада медленно идет молодая женщина. Рядом мужчина и ребенок. Кроме них, никого вокруг нет, и они шагают то в тени, то в свете солнца, пробивающегося между стволами невероятно высоких королевских пальм. Это не сон, потому что я видел эту картинку воочию. Мальчику года четыре. Он бос, и на нем надеты шортики. Вцепившись в белую тесемку, он тащит за собою игрушечную машинку, и весь мир для него ограничен садовой дорожкой. Возможно, это мой сын Фунио. Правда, у Фунио есть настоящий отец. Сердце мое разрывается на части при мысли о том, что, когда я умру, Фунио так и не успеет подрасти.
   Я приехал сюда уже зрелым человеком, успев распрощаться, последовательно, сначала с солдатской лямкой, затем с воровской отмычкой. Усы у меня были светлыми, а не седыми, и я был силен, как бабуин из зоопарка в Бронксе. Бабуин – это такая жуткая зверюга, но когда вы наблюдаете за тем, как он трясет прутья своей клетки, вы надеетесь, что он сумеет вызваться. Вам ведь не приходит в голову, что в случае успеха он сможет приняться за вас. Мы считаем свободу неотъемлемым правом живых существ. В нас живут принципы высокого идеализма, заложенные еще в детстве священниками или раввинами. Да, думаем мы, он должен быть свободным. То, что нас разделяет решетка клетки, конечно, для нас сейчас не так уж плохо, но налицо все равно слишком явное нарушение принципов мировой справедливости.
   Мне удалось вырваться на свободу. Я сбежал, ускользнув от правосудия, нарушив правила и обведя судьбу вокруг пальца. Мне стукнуло пятьдесят, Марлиз – двадцать, но в ту пору мы друг о друге и не подозревали. Я повстречал ее, когда ей было двадцать три. Она ровным счетам ничего на свете не знала и была непозволительно хороша. Наше взаимное пристальное внимание высекло искру огня, разрешившего все сомнения и загадки. Белое, захватывающее дух сияние подарило нам счастье. Мы немедленно сдались на милость друг друга, следуя вековому ритму земли, а не сиюминутным интересам, как это столь часто случается нынче с мужчинами и женщинами.