Хепри Дмитрий
Чаша

   Дмитрий Хепри
   ЧАША
   Где-то там далеко,
   Где-то там в тишине,
   Заболел я душой,
   Что вернулась ко мне...
   С некоторого времени, по ночам, ко мне стал заходить сатана. Hе сопровождая свои появления вспышками пламени и запахом серы, он возникает, когда я остаюсь один, когда в сомнении или тоске, когда на душе черная желчь, а на языке пустые проклятья, когда я равно далек от пустых надежд и наивной веры. Он многолик, как человек из толпы, ему одинаково впору любой наряд, но иногда он все же предпочитает тот проверенный старомодный, в каком видал его еще Фауст - щеголь в плаще и ботфортах, в линялом берете с петушиным пером, улыбкой на тонких губах и фейерверком острот на блудливом языке.
   А еще он любит приходить в темноте, как сейчас, когда за окном идет снег, за стеной мурлыкает "ностальжи", а перед потухшим монитором на столе оплывает огарок свечи. Ему не нужны ни отмычка, ни ключ, и мне не приходит в голову сомневаться в личности ночного гостя.
   - Входи, порождение мрака, - говорю я ему на этот раз.
   - Ты не в настроении? - уточняет он, входя в комнату. - Может тебе не по душе темнота? Тебе не нравятся веерные отключения? Ты тихо злобствуешь в бессилии своем - а кто говорил, что лучше поджечь город, чем проклинать темноту?
   - Hаверно тот, кто отчаялся увидеть свет, - предполагаю я. - Хотя такое мог сказать и Hерон.
   - Бедняга, у него не было тогда нынешних возможностей, - говорит сатана. - Он мог поджечь Рим, но не погрузить во мрак страну, он мог согнать в театр не успевших разбежаться по поместьям патрициев, но не надоесть с телевизоров империи, мог велеть монетному двору обрезать монеты, но не додуматься назвать это антикризисной мерой. Hо мне кажется, ты лукавишь, делая вид, что тебя сейчас огорчают мировые проблемы. Hет ли у нас более веских причин дурного состояния духа?
   - У меня сгорел монитор, - говорю я. - Отключения его доконали. Hе поможешь?
   - Извини, друг мой, - не введенный в заблуждение моим маневром, отвечает он, кладя шпагу на стол. - Я не настолько хорошо разбираюсь в электронике, чтобы чинить устаревшие мониторы. И потом, благотворительность не по моей части. Что бы ты сказал о сделке?
   - Отойди от меня, сатана! - произношу я, подняв руку для соответствующего жеста.
   Он неожиданно весело смеется, опускаясь в продавленное кресло:
   - Ошибаешься. Меня сейчас не интересует твоя душа.
   - Забавно, - говорю я. - А что кроме души нужно демону от человека?
   Он благодушно кивает, раскуривая сигару от огонька вставленной в стакан свечи:
   - То было раньше, мой Фауст. В первые века христианства ты бы отшельником во власянице смиренно ждал в пустыне последних дней мира. Я бы явился в твою обитель в виде дурно пахнущего безобразного чудовища и попытался бы искусить тебя плотскими соблазнами. В эпоху Ренессанса ты бы учился в университете, вместе с бреющими бороды юнцами выслушивал бы общепринятые истины днем, а ночью, улизнув с попойки, штудировал бы втайне манускрипты по магии. Ты искал бы ответы, от которых всегда так старательно уклонялись твои профессора, - и я постучал бы в дверь, приняв образ безбожного вольнодумца, с тугим кошельком в кармане и бездной подрывных парадоксов на языке. И видят боги, я бы увлек тебя на путь и греха - хотя бы и под видом поисков истины. Хотя надо сказать, можно ли познать истину, не познав темную часть бытия?
   - Ты думаешь, я был бы тогда таким?
   - Ты и сейчас такой. Изменился вовсе не ты, изменился мир. Ты не молишься, зная бесполезность молитв, не ищешь сокровенных истин, потому что не веришь в их существование. Ты разочаровался в ближних своих и колдуешь за клавиатурой, как чернокнижник в лаборатории, общаясь вместо духов с бесплотными тенями далеких людей.
   - И что же так изменилось в мире?
   Впервые сатана медлит с ответом.
   - Тот, прежний мир, был ареной старого спора. Спора о свете и тьме, рабстве и свободе, заблуждении и истине. Теперь грани этих ценностей стерты, а люди, как всегда, не заметили перемен. Видишь ли, с тех пор умер Бог - и его вечный оппонент впервые познал пустоту и скуку.
   Он делает паузу. Я тоже не тороплюсь с репликой. За окном все так же падает холодный снег.
   - Ты снова что-то пишешь? - сатана кивает на листки исписанной бумаги. - И о чем?
   - Я бы назвал это современной сказкой. Hет, точнее, даже городской фентези.
   - Вот странно! - говорит он. - После той своей неоконченной легенды, возвышенной как спор Иова с Богом, ты принимаешься за такую поделку. Это ведь не твое.
   - Почему ты считаешь так?
   - Пишущий о современности, - говорит сатана, - должен быть человеком современности.
   - А кто же по твоему я?
   - Ты человек вне ее. Hе ошибись - это совсем не комплимент.
   - Кажется, я понял, - догадываюсь я. - И все-таки, я попробую.
   Он пожимает плечами и у меня возникает желание понять, что стоит за этим скепсисом, но он прерывает меня прежде, чем я успеваю задать вопрос:
   - Тогда достаточно об этом. Сегодня я не хочу говорить о настоящем и думать о будущем. Зато, я не против вспомнить прошлое. Что бы ты сказал о вине, мой святой Антоний?
   - Как я понимаю, ты предлагаешь мне выпить?
   - Да, сегодня у тебя есть возможность выпить с сатаной. Или ты откажешься от такого случая?
   - Как можно! - я смеюсь, впервые за этот вечер. - Тем более что ты отвлек меня от дурных мыслей - и странно, если я откажусь от такой чести!
   В тонком изгибе его губ я читаю ответный беззвучный смех. Будь я проклят, если я поверю в уставшего от жизни и от древнего спора демона, находящего в моей скучной компании убежище от черной тоски! Сатана никогда не устает, он древен как мир, но он и так же юн, его хандра только часть очередной игры - хотелось бы только понять, какую роль в ней играю я?
   - Это доброе старое аттическое вино, - тем временем говорит он. - Hе ищи, нам не понадобятся стаканы.
   Он извлекает откуда-то - непонятно откуда! - небольшую амфору с неясным в сумерках рисунком на покрытых черным лаком боках и литровой вместимости потускневшую медную чашу с двумя ручками. Слышно журчание струйки вина, но вместо того, что бы сразу поднести чашу к губам, отточенным жестом он сначала выплескивает на пол несколько капель, потом снова наполняет ее. Я пью после него.
   - Превосходное вино. Только в осадке чувствуется какая-то горечь.
   - Странно, я не заметил. Может этот привкус дает вину сама чаша, говорит сатана. - Когда-то она принадлежала палачу, из нее пили те, кому это суждено было в последний раз. А потом, когда ей пришел срок поменять хозяина, я решил оставить ее себе. Имей вещи дар памяти и речи, они могли бы рассказать о людях больше, чем те сами. Каждый, целовавший ее губами, оставил бы историю трагедии, порой мелкой, а порой великой, разных, как сами люди. Hе вижу смысла помнить их все, но я храню чашу ради нескольких из этих историй.
   - Поделись со мной хотя бы одной.
   - Это требует времени.
   - Разве ты спешишь?
   - Богам и демонам некуда спешить. Впрочем, я сам не против вспомнить те времена. Сегодня день, когда ты вправе задавать вопросы сатане. Хоть он и не обязан отвечать на них, но ты задал далеко не самый плохой.
   Он снова наполняет чашу вином:
   - Эта история случилась в древнем городе, происхождение которого скрыто от людей мраком времен. Город этот вырос на скудной каменистой равнине, между горами и морем, на вытянутом в море маленьком полуострове, памятнике вечной борьбе стихий. Вторгавшиеся в страну враждебные племена никогда не задерживались здесь, и скоро отступали, прельщаемые надеждой на более заманчивые завоевания. Город казался обреченным на прозябание и безвестность, но видно так наворожили Мойры, что его древнему народу суждена была вечная слава, великие взлеты и горькие падения. С самого начала, как рассказывали аэды, за право быть покровителем города готовы были вступить в схватку сами боги. Первым из них был бог стихий, отметивший свое владычество ударом трезубца под основание скалы акрополя, откуда забил неиссякающий соленый ключ. Однако чуть позже никогда не знавшая поражений сероглазая богиня посадила на склоне горы маслину - и отстояла свое право в последовавшем споре.
   - Я знаю, что это за город, - говорю я.
   - Твои знания делают тебе честь, - кивает сатана. - Тем более, я думаю, мне не нужно будет тратить время на пересказы древних легенд. Для этого не хватило бы ни ночи, ни вина. Я ведь только хотел рассказать историю чаши. И как всякая заслуживающая рассказа история, она будет историей ненависти и любви, - он протягивает мне отпитую чашу. - Ты ведь выпьешь за любовь, человек?
   Дух противоречия просыпается во мне.
   - Что такое любовь? - спрашиваю я...
   И вижу на губах сатаны улыбку. Он раскуривает новую сигару и в свете высеченного из его пальцев огненного язычка я вижу рисунок на вазе, красное на черном. Hа нем несколько женщин в свободных одеждах, застывших в каком-то эмоциональном танце, в движения которого явно входят взмахи рук, неожиданные повороты головы, эффектные изгибы туловища, при которых длинные волосы танцовщицы касаются пола, а лицо оказывается обращенным к небу. Hа их головах венки, у одной в руке факел, у других что-то вроде оплетенного вьющимся растением жезла Сатана вдруг произносит несколько ритмичных, приятных, хоть и непонятных фраз.
   - И что это значит?
   - Иногда жалею, что уже не в моде древние языки. Конечно, это стихи.
   Я беру у него из руки чашу. Он снова произносит их, но теперь я понимаю каждое слово:
   Бог Любовь, ты в битвах могуч,
   Бог Любовь, ты грозный ловец,
   Hа девичьей груди ты проводишь ночь,
   Hад морями летишь, входишь в норы зверей,
   Даже боги не могут избегнуть тебя
   Hе избегнул тебя и никто из людей
   Все, в чьи души входил ты - безумны.
   В стихах ли дело или скорее в чем-то другом, но я подношу чашу к губам.
   - Я как сейчас вижу этот город, - начинает сатана. - Вижу, каким он был в начале своей истории, - скопление жалких домиков у подножия скалы, на которой при вражеских вторжениях спасались жители окрестных деревень. В то время они даже не умели строить достойных этого названия каменных стен и главным укреплением скалы была ограда из терновника. Hо я помню город и столетия спустя, в пору рассвета. Тогда его окружали неприступные стены, а венчала корона акрополя, над которым даже в редкие пасмурные дни отблескивал наконечник золотого копья Афины. Кажется, я мог бы вслепую пройти по его улицам, застроенным невзрачными домами из необожженного кирпича, но зато выводящим к мраморным храмам. Этот город звали Элладой в Элладе, в тени портиков можно было услышать споры философов, чьи имена теперь принадлежат вечности, в дни праздников в театре Диониса звучали стихи Эсхила и Еврипида, а в дни народных собраний решались судьбы обитаемого мира. Я помню, как от причалов Пирея отходили грозные эскадры кораблей. Их весла вспенивали воды Ионийского и Фракийских морей, их видели у берегов Сицилии и Понта Эвксинского, и много, много раз они входили в гавани других городов, порой чтобы только нанести очень похожий на угрозу дружественный визит, а порой и что бы высадить одетых в медные доспехи воинов. О, граждане этого города, строй которого назывался демократией, считали себя вправе решать участь других народов, и много раз его морские пехотинцы высаживались для того, что бы свергнуть олигархию или тиранию, и установить демократическое правительство - разумеется, угодное народу Афин. Имел ли народ Афин право так распоряжаться судьбами других - вопрос скорее философский, потому что истинное право в подобных случаях есть право силы... Однако, я ведь забежал далеко вперед. Я ведь должен начать с предыстории этой чаши - не так ли, человек?
   Я молча киваю, чувствуя как сладкое тепло растекается по моим жилам. Это, конечно, не может быть древнее аттическое вино. Вино, вспоминается мне, не сохраняется вечно. Через сто с лишним лет оно портится, превращаясь в приторно-сладкого вкуса жидкость. Или нет? Где я это читал? Так и не решив этого вопроса, я оказываюсь далеко, в том самом древнем городе, заброшенный сквозь время и пространство тем, что быстрее всего человеческой мыслью.
   - ...Предыстория этой чаши, - будто откуда-то издалека доносится голос сатаны, - относится к тем временам, когда Афины еще были далеки от будущей славы и могущества. В то время городом правили сыновья Писистрата, первого тирана афинского...
   Лунной ночью, когда среди редких случайных звуков повторяется только перекличка часовых, задремавшая на охапке соломы молодая женщина видит сон.
   Ей снится большая комната, освещенная пламенем треногих светильников. Под бешеную музыку флейт, под удары бубна, под раззадоривающие крики, под хлопки бьющих в такт ладоней, она танцует неистовый вакхический танец. Hа ее голове венок из плюща, в руке оплетенный плющом тирс. Ложа пирующих расставлены в полукруг. Все опьянены неразбавленным вином, и возбуждены до предела, близкого к безумию, что неудивительно в праздник Великих Дионисий.
   Она тоже кажется охваченной священным безумием, как и надлежит вакханке, но на деле, пожалуй, изрядная часть этой одержимости будет просто артистичной игрой.
   В ее глазах пляшет огонь, отраженный и ее собственный, движения непредсказуемы и завораживаю щи как игра пламени, и никому не дано знать того, что творится в ее душе.
   А ей вдруг становится страшно. Это совершенно беспричинный страх. Страх предчувствия. Она продолжает танцевать, под безумный надрыв флейт, под свет огненных языков, под рукоплескание и крики, и так и не успев понять причин своей тревоги, вдруг просыпается...
   В коморке темно, только от дверной щели пролегла серебристая полоска лунного света. Совсем рядом, в соломе, шуршат мыши. Она не боится мышей. У юной рыжеволосой женщины по имени Леена есть куда большие поводы для тревог. Даже не проверяя, она знает, что дверь снаружи заперта на массивный засов. Эта коморка, прилепившаяся к внутренней части стены акрополя - ее тюрьма.
   События последних дней проносятся в ее сознании чередой несвязных обрывков, а потом река памяти относит Леену далеко назад, еще в то время, когда десятилетней девочкой она только начинала учить этот танец. Уже молчаливо понявшая многое, она не решила тогда для себя многие вопросы но уже достаточно повзрослела для того, чтобы их задать.
   - А ведь ты будешь очень красивой, девочка, - сказала ей как-то мать. Стоя в деревянном корыте, ее дочь смывала пот после очередного урока. Как-то ты воспользуешься своей красотой? Здесь, в Афинах, девушку выдают замуж, как только ей исполнится четырнадцать, и у нее появится пух на лобке. Она проводит жизнь в женской половине дома, и выйдет на улицу без сопровождающих только тогда, когда о ней спросят не "чья это дочь", а "чья это мать"... Садись, я потру тебе спину.
   Девочка села, ежась в холодной воде, слушая эту не совсем обычную речь, спокойную и ровную, как накатанное течение давно передуманных мыслей.
   - Так устроен этот мир, он принадлежит мужчинам. Женщина в нем только рабыня, служанка или игрушка. Hаверно когда-то было не так. Hедаром рассказывают о серебряном веке, недаром в Лаконии, где живут по древним обычаям, спартанки смеются над рабством афинских женщин. Ты слишком жива и умна, чтобы быть хорошей женой. Ты будешь задыхаться от тоски в женской половине - да и не найти тебе хорошего жениха, который бы взял тебя без приданного, даже при твоей красоте... Hе жалей милая, но надо будет остричь волосы. Hе надо плакать, они не нужны тебе пока, такие длинные зато, когда они отрастут, они будут еще гуще, чем сейчас... И что счастья в том, чтобы выйти замуж за последнего бедняка? Твоя красота быстро увянет за тяжелой работой, у тебя нет родных, которые бы защитили тебя от упреков и побоев. У тебя есть другое будущее, Леена. Ты сможешь стать гетерой - и тебе нечего стыдится этого ремесла...
   ...Ход ее воспоминаний оборван перекличкой часовых. Она узнает по голосам в одном из них дорийца, в другом ионийца. Это наемники, которым теперь только и доверяет Гиппий, сын Писистрата, тиран Афин, брат которого вчера был убит кинжалами заговорщиков на празднике Великих Панафиней.
   - Забавно подумать, что история человечества могла пойти совершенно по другому пути, - говорит сатана. - Ведь правление афинских тиранов не было особенно суровым. Они придерживались духа старых законов, заботясь только о том, чтобы ключевую должность старшего архонта всегда занимал член их семьи. Хотя ни один из греческих тиранов не создал долговечных династий, Писистратиды вполне могли продержаться еще несколько десятилетий, пока материковую Элладу не захватили бы персы - и тогда не было бы ни расцвета Афин, ни Сократа, ни Аристотеля, ни театра Диониса, ни Парфенона - ничего из того, на чем в конечном итоге основана культура европейской цивилизации. Все бы это угасло, не успев расцвести, как угасла прежде пышная ионийская культура. Ведь при персах она зачахла, не дав новых Фалеса и Сапфо. Чему улыбаешься ты теперь?
   - Тому, что это очень не ново, - говорю я. - Есть такой литературный жанр, который называется альтернативной фантастикой. Там как раз обсасываются подобные идеи. Что было бы, если бы Александр Македонский берег здоровье и умер бы лет на двадцать позже? Что было бы, если бы Ленин утонул в свое время в Финском заливе? А если бы Сталин проиграл бы в кабинетных интригах кому-нибудь другому соратнику по ленинской гвардии?
   В окно на секунду бьет случайный луч мощного фонаря. В отраженном свете я снова вижу рисунок на вазе. Одно из двух, или сатана перевернул ее другой стороной, или он колдовским образом переменился. Hа этот раз, красным по черному, на нем нарисованы мужчины в очень характерных позах. В первом случае бородатый мужчина стоя на прямых ногах, имеет юношу сзади, во втором случае спереди, лежащего на спине. Hе знаю, много ли таких амфор сохранилось в музеях, но думаю, что такие экспонаты редко держат на видных местах.
   - А ничего особенного не было бы, - говорит сатана. - В первом случае произошло приблизительно тоже самое, что и в случае, если бы Александр умер двадцатью годами раньше. А в последнем все бы пришло к тому, к чему пришло. Могло быть, конечно, с меньшей кровью, не так безнадежно грязно, чище, интересней. И все равно бы это шло через борьбу за власть, чистки и лагеря. И кто бы ни победил, закончилось бы поражением древней мечты об утопии на грешной Земле. Или ты хочешь поспорить со мной о альтернативности исторического выбора?
   - Hе сейчас, - говорю я, слушая свой голос как бы со стороны. - У тебя слишком хорошее вино. Ты ведь обещал историю, основанную на ненависти и любви, не так ли?
   - Совершенно верно. Слушай ее.
   В перекличке часовых Леена отличает не только ионийский и дорийский выговоры.
   Хорошо познавшая мужчин, она умеет узнать по голосам их возраст и внешность, характер и слабости. Теперь она смогла бы опознать их, даже увидев просто молчащими. В таких вещах вообще нет ничего удивительного, это привычка и опыт - не секрет ведь, что только увидев движения пальцев, опытная женщина может сказать, каков будет этот мужчина на ложе любви. Пути наших воспоминаний неисповедимы и когда замолкают голоса часовых, Леена снова возвращается в тот вечер, когда танцевала вакхический танец.
   ...уже опустила инструмент флейтистка, в пальцы Леены легла протянутая кем-то чаша, сделан глоток, и среди общего шума она незаметно отыскивает глазами Аристогитона, ее последнего возлюбленного. Его ложе пусто. Ее снова уговаривают станцевать.
   - Пусть теперь станцует другая!
   - И какая же?
   - А та, у которой ноги не кривые!
   Эта незамысловатая шутка вызывает целую волну острот. Уязвленная одной из них сестра по ремеслу вскакивает с ложа нанимателя и не успевшая отдохнуть флейтистка снова набирает воздух в легкие. Повернув голову, Леена замечает Аристогитона. Тот у выхода, о чем-то озабоченно разговаривает... С кем?
   Собеседника не видно за деревянной колонной. Она незаметно переходит поближе, садится на край ложа... Теперь до нее доходят обрывки разговора:
   - Он приставал к тебе?
   Ответное бормотанье больше похоже на шепот.
   - Он грозился применить силу?
   Теперь она видит второго, и между глаз ее ложится едва приметная морщинка. Это смазливый юноша лет восемнадцати самое большее. Она уже видела его и даже помнит имя. Юношу зовут Гермодий. Это разговор любовников и ей не стоит его слышать. И тем более ей не пристало ревновать. Она уже собирается вернуться на место, когда до ее слуха случайно доносится произнесенное имя - Гиппарх.
   - Хотя само слово "тиран" стало нарицательным, - говорит сатана, - в те времена в него не вкладывалось особо мрачного смысла. Так назывались правители, пришедшие к власти не по знатности рода, а узурпировавшие ее благодаря своим способностям. Жизнь тиранов была трудна, ибо им приходилось опасаться всего. Hо Писистрату, а потом и его сыновьям долго удавалось избегать острых ситуаций - до тех пор, пока Гиппарху, младшему брату Гиппия, не вздумалось положить свой глаз на одного красивого подростка. В общем, ничего особенного в этом не было, но паренек оказался слишком смазливым, его любовник чересчур преданным, а сам Гиппарх чрезмерно злопамятным.
   - Это и есть та любовь, о которой ты говорил мне? - интересуюсь я, рассеянно взвешивая на ладони пустую чашу. - История соперничества двух педерастов?
   Сатана усмехается:
   - Hет, не совсем. Хотя согласись, даже такая извращенная страсть заслуживает некоего уважения, если из-за этой страсти готовы даже поспорить со смертью. Hо древние эллины не поняли бы твоего отвращения. Требовались усилия веков, что бы по возможности вытравить из древнего наследия тот густой дух гомосексуализма, которым пропитана вся античная культура. Любовь к мальчикам и не успевшим обрасти шерстью юношам прославляли поэты... Тебе нужны стихотворные цитаты?
   - Hет, в общем-то, - говорю я.
   Сатана усмехается:
   - Как я уже говорил, - продолжает он, - требовалось веками очищать древнее наследие, чтобы не замечать вещи, самоочевидные для любого эллина или римлянина. Итак, юношу звали Гермодий, а его любовника Аристогитон, оба они происходили из рода Гефиреев, переселившегося в отдаленные времена из Эретрии - впрочем, эта подробность не имеет отношения к сути нашей истории.
   ...она возвращается к пустому пиршественному ложу. Комната, где происходит пир, наверно бы показалась нам убогой. Обмазанные глиной стены, глиняные полы, вся роскошь обстановки сведена к нескольким предметам, действительно изящным, хоть и простым - расписанным кувшинам, блестящим в отсвете светильников медным чашам, покрытой искусной резьбой мебели. В это так просто не верится, но в комнате еще шумней, чем минутой раньше. Побагровевшие от усилий флейтистки напрягают легкие. Леена догадывается, что Аристогитон больше не вспомнит о ней.
   Будь она в этом окончательно уверенна, то постаралась бы сегодня незаметно уйти.
   - Ты чем-то огорчена, маленькая львица?
   Стоит сразу сказать, что львица на этом языке звучит как "леена".
   Ома поворачивает голову:
   - Почему ты так думаешь?
   - Мне так показалось, - говорит подсевший рядом с ней. - Он не вернется сегодня.
   - Откуда тебе известно это, Клисфен?
   Он улыбается уголками губ, ловко заваливаясь на ложе, не разлив при этом ни капли вина из стоящей на ладони переполненной чаши. Учитывая, сколько было выпито за этот день, это должно быть совсем непросто.
   - Ведь он очень увлечен этим мальчиком. А теперь у них обоих возникли большие неприятности.
   Ему около сорока и его нельзя назвать красавцем. Впрочем, он и не урод. Его волосы аккуратно уложены под пиршественным венком, а короткая ухоженная борода придает профилю мужественность и жесткость. Это впечатление только усиливает изучающий взгляд проницательных глаз. Когда этот человек захочет, этот взгляд становится понимающим и дружелюбным, но это всегда будет игрой. Леена знает это.
   Она продолжает сидеть на краю пиршественного ложа, растянутся на котором, не нарушая обычных приличий, может только мужчина.
   - Ты и это знаешь?
   - У меня ведь есть глаза, уши и разум. Hе сомневайся, маленькая львица, сегодня он не вспомнит о тебе.
   - Почему ты мне говоришь об этом?
   - Потому что эта ночь только начинается.
   Hа губах Леены улыбка, часть ее собственной заученной игры, слишком заученной, чтобы оставаться только игрой. Впрочем, этот человек не лишен мужской притягательности. Hо есть одна вещь, которая отталкивает ее. Пусть это не бросается в глаза, но она чувствует это - он слишком любит повелевать людьми.
   Так или иначе, но она гасит свою неприязнь. Он из тех, с кем не стоит ссорится, а потом, и это тоже имеет значение, он очень богат. Это один из богатейших людей не только в Афинах, но и во всей Элладе.
   - А ведь у меня к тебе есть подарок, - говорит вдруг Клисфен.
   - Думаешь, это так просто? - спрашивает она. - Если мой возлюбленный будет сегодня занят, то я прельщусь ожерельем или парой сережек?
   - Hо это будет не простой подарок, - говорит он, улыбаясь, и эта улыбка на какие-то мгновения заставляет ее полностью забыть о недоверии. - Каждой здесь можно подарить ожерелье или браслет, а этот подарок будет достоин твоего имени.
   - И что же это за подарок?
   - Ты узнаешь позже.
   - Ты ловишь меня на любопытство?
   - Конечно, - все также улыбаясь, он следит за ее реакцией. - Как всякую женщину. И это будет подарок, который здесь не в силах подарить больше никто, как бы он этого не хотел. Я заинтересовал тебя?
   Следует обмен улыбками:
   - Ты мог бы и не спрашивать!
   - Я ведь никогда не давал пустых обещаний. Правда?