Церквушку они полюбили, хотя и не знали православных обрядов (крещенный в костромской церкви Лукаш не успел их освоить). Им просто нравилось рассматривать золоченые оклады икон, слушать время от времени пение басов и наблюдать за попами и дьячками. Верующих всегда было немного - обычно приходили старушки с пугливо бегающими глазами. Наверное, именно в гродненской церкви они начали подозревать, что за приятным фасадом кроется нечто иное.
   Как-то раз они поехали в близлежащую деревню Соколки, где кузина Урсулы учительствовала в начальной школе и ждала с войны своего мужа, тоже учителя. Их восьмилетний сын постоянно молчал, а на его симпатичном личике прочитывался явный страх. Боялась и кузина, чего вовсе не скрывала, всем своим поведением давая понять, что визит родственников должен быть как можно более кратким.
   Страх, хоть и тщательно маскируемый, постепенно выходил наружу и в самом Гродно; иногда за ним проглядывала недоброжелательность. Зачем все эти артисты приехали сюда из Варшавы? Что они, не знают, кто здесь у власти? Не знают, кому им придется служить и как их будут использовать теперь , после включения Западной Белоруссии в состав Советского Союза? Однако отношение к ним мало-помалу менялось. И не последнюю роль сыграл в этом именно "польский театральный Пьемонт".
   Поначалу театральная программа разрабатывалась под руководством Леопольда Гиллера в кафе напротив дома, в котором жили Лукаш и Урсула. Так что на первых порах, вплоть до нового 1940 года, это кафе было центром польской театральной жизни в Гродно. Дискуссии о предлагавшихся для постановки пьесах чередовались с ежедневным обсуждением свежих, становившихся все более ужасными новостей из Варшавы. Демаркационная линия между оккупированными территориями пока не была зафиксирована строго, что означало ежедневный приток новых беженцев из-за Буга. Когда в один прекрасный день в Гродно появилась Великая Актриса и жена Гиллера, передвигавшаяся с помощью костыля - она была ранена в ходе сентябрьской кампании, - директор тут же предложил поставить "Коварство и любовь" Шиллера, пьесу, в которой она раньше блистала. На премьере, в конце февраля, актриса вышла на сцену в том же, что всегда, сценическом костюме, но с костылем. Вся публика сорвалась со своих мест и несколько минут ей аплодировала; это повторялось и на всех последующих спектаклях. Именно тогда, по мнению Лукаша, и произошел перелом. Артисты из Варшавы были в Гродно приняты.
   Вскоре после премьеры "Коварства и любви" Гиллер освоился в директорском кабинете на задах театра, и кафе естественным образом утратило свою прежнюю роль. Оно вновь превратилось в обычное кафе, а театр (со столовой в подвале) начал притягивать прибывающих "с той стороны" и немногочисленных местных "работников искусств" (советский термин).
   Гиллер вызвал меня к себе в первых числах марта, а точнее - 6 марта. И сразу спросил, что я хотел бы показать как молодой режиссер. Не раздумывая ни минуты, я ответил: свою дипломную работу, инсценировку "Белых ночей" Достоевского. Он одобрил мой выбор, но справедливо заметил, что вещь чересчур коротка и годится только для дневного спектакля; к тому же в Варшаве актеры для нее у меня были, а в Гродно их нет. На второе замечание я ответил, что хотел бы сыграть сам в паре с Урсулой. Он не слишком удивился - ему нравились нестандартные идеи. "Твоя сестра - не актриса, а у тебя есть физический недостаток". Я перебил его: "Урсулу я играть научу, а о том, хромает герой или нет, у Достоевского ничего не сказано". Гиллер засмеялся и вернулся к первому замечанию. Я ответил, что хотел бы одновременно поставить "Три сестры" Чехова, также с участием Урсулы. Он встал и сказал: "Хорошо". Он любил принимать решения быстро.
   Шлепая по размокшему снегу домой, где его ждала Урсула, Лукаш немного испугался собственной смелости. Этот проект он с ней не обсуждал. Выслушав его, она пришла в восторг.
   Он достал из чемодана подготовленную для защиты диплома собственную инсценировку "Белых ночей". Урсула читала ее еще в Рыбицах, и хотя не сказала тогда ни слова, но ее молчание представляло собой достаточно красноречивый комментарий.
   Герой повести, двадцатичетырехлетний петербургский мечтатель ("Белые ночи" были созданы в период miecztatielstwa Достоевского), одиноко живущий в жалкой каморке, скромный предшественник сердитого героя "Записок из подполья", в белую ночь сталкивается на мосту с плачущей семнадцатилетней девушкой. На этом месте год назад ей назначил свидание жилец, снимавший комнату в квартире, где она жила с бабушкой. Девушка его полюбила, и не без взаимности, однако вновь приехать из Москвы в Петербург, обзаведясь средствами, достаточными для создания семьи, он собирался лишь через год. Когда приходит срок, он не появляется в назначенном месте ни в первую, ни во вторую и ни в третью ночь, и все эти белые ночи Настенька утешается разговорами с одиноким петербургским мечтателем. В нем пробуждается любовь, да и девушка, разочаровавшись в мужчине, которого вот уже третью ночь напрасно ждет на мосту, отзывается на чувство мечтателя. И все уже, казалось бы, идет к рождению нового, на этот раз счастливого союза, когда внезапно появляется тот самый мужчина. Настенька бросается ему на шею, а затем прощается в слезах со ставшим вновь одиноким мечтателем, заверяя его в "вечной дружбе".
   Прочитав теперь рукопись во второй раз, Урсула наконец высказала свое мнение. "Это невозможно, - сказала она. - У Достоевского тогда просто не было собственного опыта сентиментальных переживаний (подзаголовок "Белых ночей" гласил: Sientimientalnyj roman, iz wospominanij miecztatiela). На самом деле родилась вторая, настоящая любовь. Или тот, кого девушка ждет, не появляется вообще, или появляется слишком поздно. Первый вариант лучше. Я понимаю, сценическая переработка не допускает радикальных изменений в тексте. Но не вижу другого выхода - ведь это пьеса для двоих: для тебя и меня". Она говорила это со слезами на глазах. Лукаш согласился с ней и бросил Настеньку в объятия одинокого петербургского мечтателя. Это был первый решительный шаг режиссера, который позже осмелился "поправлять" и Чехова. Лукаш почувствовал, что наконец настал тот момент, когда можно заключить Урсулу в объятия. Изголодавшись за долгие минувшие годы, он целовал ее самозабвенно и жадно. Она обнимала и прижимала его к себе, дрожа от любовного нетерпения. Тогда они и стали любовниками. "Я твоя сестра и любовница. Я любила тебя всегда", - шепнула она на рассвете. Он верил в это, потому что очень хотел верить. "Нет, - ответил он, - ты моя сестра и жена. Я тоже всегда тебя любил" (что было истинной правдой). Так в Гродно они вступили в союз, сохранивший прочность до самого конца жизни. И так постепенно начала затягиваться рана, нанесенная смертью Богдана.
   Урсула обладала врожденным и бессознательным актерским даром. В ходе двухнедельных репетиций она с каждым днем играла все лучше и лучше; зрелую женскую жажду любви ей удалось соединить с девичьим трепетом на пороге неведомого. Лукаш смотрел на нее с восхищением. Каждую ночь они ненасытно любили друг друга, а дни были посвящены оттачиванию ролей.
   В конце марта состоялась премьера. Вся труппа во главе с Гиллером не жалела хвалебных слов. Но еще важнее было то, что публика - хотя и немногочисленная - не жалела ладоней. И с каждым очередным представлением народу приходило все больше и больше. Энтузиазм объяснялся, вероятно, двумя причинами. Зрители, большей частью молодые, будто догадывались, что на сцене перед ними - любовники, еще не остывшие от страстных объятий. К тому же в военное время с его страхами и тревогами, когда будущее представлялось чем-то зловещим и темным, особенно сильно звучал главный мотив повести Достоевского в инсценировке Лукаша: похвала мечтательству, бегству от реальности, тому самому упомянутому в эпиграфе тургеневскому цветку любви, стремящемуся "побыть хотя мгновенье в соседстве сердца твоего".
   Дневные спектакли вскоре стали давать ежедневно, а затем их перенесли и на вечер, после того как из репертуара сняли "эту ужасную халтуру" (определение Гиллера) "Как закалялась сталь". Театр смог стать практически самоокупаемым, а директор получил похвальную грамоту из Минского управления культуры. Благодаря этому он осмелился попросить разрешения поставить Чехова, которого советские чиновники от культуры не особенно любили. Директору дали письменное согласие, хотя ("пока") только на "Три сестры" - наверное, потому, что именно тогда, в 1940-м, Немирович-Данченко поставил "Три сестры" в Москве. Своим ассистентом Гиллер выбрал Лукаша, зная о его "чеховомании". Спектакль нужно было подготовить за несколько месяцев. Урсула получила роль Ирины, хотя для этой роли была слишком молода и ее предполагалось немного состарить гримом. "Белые ночи" - попеременно с "Коварством и любовью" - с успехом шли до конца мая. Начало репетиций "Трех сестер" назначили на сентябрь, сразу после летних каникул.
   Эйфория, охватившая Лукаша при работе над гродненским разделом автобиографии, не ослабла, а, напротив, становилась все сильнее. Мэри продолжала время от времени заглядывать из кухни в гостиную, чтобы - как просила ее Урсула - убеждаться, что "все в порядке". И все еще не переставала удивляться при виде немощного, полуслепого старика, который энергично кружил по комнате, лишь изредка садясь в кресло, что-то там бубнившего себе под нос и, казалось, пытавшегося стряхнуть с себя горб старости. Как-то раз, примерно в середине ноября, когда солнце (что в Лондоне, хоть и редко, но случается) чуть дольше задержалось между тяжелых, зимних уже облаков, он распахнул двери в сад и сошел по ступенькам вниз, явно намереваясь совершить короткую "оздоровительную" прогулку на свежем воздухе. Зрение, однако, не позволило ему уберечься от мелких препятствий, которые подстерегали его в запущенном саду: споткнувшись, он растянулся на пожухлой траве. Лбом он ударился об острый камень, почувствовал боль и понял, что идет кровь. Мэри потребовалось приложить немало усилий, чтобы помочь ему встать; она медленно довела его до дома, посадила в кресло и закрыла двери в сад. Когда она счищала налипшую на его одежду землю, Лукаш тяжело дышал, но на лице его все еще сохранялось выражение радости.
   Лето 1940-го (вспоминал он) в небольшой деревеньке на берегу Немана, километрах в десяти от Гродно. Мы сняли у белорусских крестьян маленький домик вместе с Гиллерами, то есть с Леопольдом (мы уже перешли на "ты") и его женой, Великой Актрисой, постепенно оправлявшейся от военных ран. Жарким июлем мы с Урсулой и Гиллер гуляли среди прибрежных зарослей или в густом лесу на другом берегу реки, куда нас на лодке перевозил местный рыбак. Передо мной как наяву вставали картины детства в Рыбицах, когда рыбалка и походы за грибами были лучшими развлечениями. Бывало, что мы с Урсулой уходили далеко от Гиллера и, все еще мучимые прежней любовной жаждой, страстно утоляли ее на вереске первой попавшейся поляны. Домой мы возвращались, поторапливаемые Гиллером, который беспокоился о жене. Вся территория, занятая за Бугом Советами, считалась небезопасной, хотя и относилось это прежде всего к Украине, а не к Белоруссии. Гродно и его окрестности попали в "мертвую зону": стихия войны бушевала где-то окрест, оставляя в покое клочок тихой водной глади. Это было мучительно - ведь к нам ежедневно поступали все более и более пугающие новости из Варшавы. К тому же мы отдавали себе отчет в том, что до поры закрытая "мертвая зона" рано или поздно должна открыться. Мы видели набитые людьми фургоны, которые бесшумно выезжали поздним вечером или ночью из ворот гродненской тюрьмы.
   Именно тогда, во время летних каникул, на маленькой тенистой веранде молодой "чеховский маньяк" настойчиво убеждал Великого Режиссера в "необходимости серьезных поправок" в текстах непревзойденного Антона Павловича. "Лишь совершенно необъяснимым у такого тонкого, умного и музыкального драматурга дефектом зрения или слуха, - доказывал он, - можно объяснить привычку разрешать драматический конфликт при помощи выстрела в финале. Неужели Чехов действительно не видел сквозь свое старомодное пенсне, что "висящее на стене" в каждой его пьесе ружье самым грубым образом рвет и практически уничтожает ее тонкую, тщательно сотканную материю, разрушая в итоге все целое ?" Поскольку к постановке готовились "Три сестры", разговор зашел о последней сцене этой пьесы, когда барона Тузенбаха, жениха Ирины, убивает на дуэли штабс-капитан Соленый. Узнав об этом, Ирина тихо плачет и повторяет: "Я знала, знала". Зачем все это? Эпилог получился бы значительно более проникновенным и соответствующим чеховскому духу, если Ирине было бы суждено остаться старой девой в губернском городе (с постоянным рефреном сестер: в Москву! в Москву!), а Тузенбах попросту бы уехал, точнее - сбежал из этой провинциальной дыры. После чего Ирина и произнесла бы предназначенные для нее автором слова: "Придет время, все узнают, зачем все это, для чего эти страдания, никаких не будет тайн, а пока надо жить..." Вот тогда получился бы не французский пустячок с револьверным выстрелом под занавес, а экзистенциальная драма.
   Лукаш лихорадочно искал одобрения в глазах Гиллера. А Великий Режиссер все еще колебался. И только в конце августа, перед самым возвращением в Гродно , сказал: "Хорошо, попробуем".
   Работа над "Тремя сестрами" началась в первых числах сентября, однако дело продвигалось с трудом. При распределении ролей возникли разногласия и споры, которые Гиллер грубо и решительно пресек, чем навлек на себя недовольство труппы. Трудно поверить, но для Великой Актрисы не нашлось роли. К счастью, финансовые проблемы заставили возобновить "Коварство и любовь" с эффектной ролью для жены Гиллера. Вдруг зашевелились художники, увидевшие для себя в "Трех сестрах" новые возможности, а лишних денег для них в кассе театра не было. Лукаш, молодой ассистент Гиллера, с исключительным рвением взялся за "нюансировку", а поскольку одной из трех сестер была Урсула, на его активное вмешательство посматривали косо. Короче, все шло со страшным скрипом, и в ноябре до конца было еще далеко. Но премьера была обещана уже на Рождество, а репертуарные дыры заполнялись тем временем "халтурами" для заработка, подбрасываемыми из Минска и иногда из Москвы. Имелось также и препятствие личного характера, о котором в театре не знали. В конце сентября Урсула забеременела, а в ноябре у нее случился выкидыш. Все обошлось без осложнений, если не считать периодически случавшихся у Урсулы после выкидыша приступов плача. В труппе не знали, что произошло, и недоумевали, почему она плачет, думали, из-за Лукаша, а дело было в приговоре врача, заключившего, что она, к несчастью, должна навсегда распрощаться с мыслью о материнстве.
   И все же премьера состоялась в назначенный срок, то есть во второй день Рождества. Она без преувеличения стала триумфом. Поправка Лукаша (замеченная, кстати, немногими) придала пьесе большую глубину, из-за отсутствия дуэли последние слова Ирины прозвучали с необычайно сильным ощущением vie manquee, и в итоге перед публикой предстала волнующая и трогательная картина провинциального бытия. Музыкальность Чехова - о чудо! - обогатилась новыми тонами, а его пронизанная меланхолией мудрость вытеснила тот пресный реализм, которым, вопреки автору, наслаждался Станиславский.
   Пьесу играли в Гродно и других городах Западной Белоруссии, но самая почетная награда ждала всех в Ленинграде. В середине мая 1941-го театр Гиллера пригласили показать спектакль ленинградской публике. Впоследствии выяснилось, что некий "театральный деятель" из Ленинграда дважды видел постановку в Гродно.
   На гастроли в Ленинград мы поехали в мае 1941-го и пробыли там неделю, показав "Три сестры" дважды. Поклонники Чехова, хотя и отдававшие себе отчет в том, насколько часто и с какой шокирующей легкостью используются "выстрелы в финале", в первую минуту были все же обескуражены моей, если можно так сказать, поправкой. Однако они быстро пришли в себя и приветствовали этот вариант так, как если бы наконец увидели нечто, в глубине души уже давно ожидаемое. В "ампутированном" Чехове обнаружились новые достоинства, будто некая дополнительная перспектива открылась там, где итогом всему был, как правило, привычный и схематичный tupik. Ведь Чехов - как это ни странно для такого блестящего драматурга - не учел того, что традиционный "выстрел под занавес" ничего не решает. На сцене . В жизни, безусловно, да, но театральная условность требует абсолютно иного решения. Рискну высказать парадоксальное суждение: в театре, например, выстрел самоубийцы лишается драматичности - в этом можно убедиться на примере последней сцены "Иванова". Я понимал это уже тогда, но на практике применил только в лондонском "The Sea-Gull" Theatre.
   В целом же, как показало общее собрание ленинградского Театрального общества, мое нововведение было принято с одобрением. На собрании этом произошел незначительный на первый взгляд инцидент, который я никогда не забуду. Кто-то из зала крикнул: "К выстрелам из пистолета мы теперь слишком привыкли - вот чего Чехов не мог предвидеть". "Кто это сказал?" - спросил внезапно побледневший председатель, повернувшись к той части зала, откуда донесся возглас. Это прозвучало как угроза, но я не знаю, имела ли она какие-либо последствия.
   Организаторы гастролей польского театра из Гродно, желая и поблагодарить артистов, и особым образом отметить их визит, предложили сыграть инсценировку "Белых ночей" в естественных декорациях. Местом действия стал уголок старого Петербурга - скверик со скамейкой, мостик через канал - в одну из настоящих белых ночей, приходящихся как раз на май. Небольшая толпа из случайных прохожих и уличных зевак превратилась во взволнованно молчащую публику. Получилось воистину необычайное представление! Лукаш и Урсула играли по-польски (Урсула не знала русского), с трудом сдерживая рвущиеся наружу эмоции, очарованные настоящей петербургской белой ночью, окутанные будто неземной вуалью, влюбленные друг в друга еще больше, чем это требовалось по тексту (в котором отсутствовал злополучный "третий"), растворявшиеся в атмосфере волшебного пейзажа и собственных чувств. Их последний, затянувшийся сверх всякой меры поцелуй на скамейке, более всего напоминавший счастливый финал какой-нибудь сказки, был встречен долгими и бурными аплодисментами.
   После представления гродненскую труппу пригласили в ближайший ресторан. К Лукашу подсел известный и уже немолодой русский литературовед Л., незадолго до этого досрочно вышедший на свободу после семи лет лагерей. "Wam kak-to udalos' wozdierzatsia ot wsiej zloby "Zapisok iz podpolja", - сказав это, он огляделся по сторонам и загадочно добавил: Wies' etot sowriemiennyj mir". "Странно, невероятно, - возбужденно шептал я в ответ, - работая над инсценировкой "Белых ночей", я все время напоминал себе о том, что их герой, петербургский мечтатель, - предшественник героя "Zapisok iz podpolja". "Prawilno, - заметил на это Л., - Настенька своей любовью избавила его от той день за днем накапливавшейся в нем злобы, которая иначе сыграла бы роль бикфордова шнура революции".
   В Лондоне стало холодно, зачастили ливни, порой с мелкой ледяной крошкой, и бесконечно кружить по салону, присаживаясь время от времени в кресло рядом с горящим камином, Лукашу наскучило. В первый день декабря он сам попросил переселить его наверх. Урсула и Мэри положили ему в постель несколько одеял и зажгли газовую печку, однако и это не помогло: он промерз до костей и весь дрожал. Время от времени погружаясь в неглубокий сон, он терял границу между окружающей действительностью и поисками утраченного времени в безмолвной автобиографии. Перемешивалось все: в сновидениях его преследовал шум войны, а в моменты пробуждения он принимал стук лондонского дождя по стеклу за весеннее гродненское ненастье. Каждый раз, когда Урсула, возвращаясь вечером со Стрэнда, садилась на его кровать, целовала лицо и прижималась к нему всем телом, в его просыпающемся сознании рождался зов: "В Венецию, в Венецию!" бывший, впрочем, лишь эхом возгласа трех сестер: "В Москву, в Москву!" Звонкий смех Урсулы позволял ему хотя бы на миг задержаться в туманном и извилистом потоке времени.
   Через три недели после возвращения из Ленинграда (немного успокоившись, продолжал он), 22 июня 1941 года, нас разбудили немецкие бомбы. Целились прежде всего в советский гарнизон и в немногочисленные фабрики, но бомбили также и центр, вслепую, чтобы вызвать в городе панику. Добиться этого оказалось несложно. Паника поднялась такая, будто все разом потеряли рассудок. Люди лишались элементарного чувства самообладания, не знали, что делать и куда бежать. Старожилы запирались в своих домах на все засовы. Что касается приезжих, то им надлежало мгновенно решить: на Восток или на Запад. Первый вариант мог устроить тех, кто так или иначе был связан с властью Советов, и у них, по сути, не имелось альтернативы (такой выбор сделали и многие из нашей труппы): на Восток, вместе с бывшим, а ныне спасающимся бегством начальством. На Запад же, то есть на другой берег Буга, прямо немцам в пасть, бежали те, кто не так сильно боялся гитлеровцев и кому было куда убегать. Толпы людей на городских улицах напоминали порой полчища крыс, попавших в огненное кольцо. Ясно было по меньшей мере одно: немецкие дивизии, покинувшие на рассвете свои приграничные базы, до Гродно доберутся к вечеру. "У нас в запасе еще целый день", - сказал Гиллер, деловитый и энергичный. Гиллеры приняли нас в свою компанию, и мы вчетвером решили возвращаться в Варшаву. Не берусь рассказать подробно, - отчасти потому, что Гиллер никого не посвящал в свои планы, каким именно образом ему удалось так быстро организовать наше бегство. До Варшавы мы добрались, когда стемнело, и расстались на Театральной площади. У Гиллера, бывшего капитана запаса, остались знакомства в армейских кругах. Его квартира на Сенаторской, к счастью, стояла нетронутой. Мы же отправились на Сенную, к тетке Евгении. Даже не слишком любимую Урсулу она встретила с радостью, уже хорошо зная, что ждет одинокую и лишенную средств старую женщину в оккупированной Варшаве. Тетка отвела нам одну, самую большую, комнату, быстро смирившись с тем, что мы не только родственники, но фактически и супруги.
   Гиллер и позже не оставил нас. В театральном кафе "Золотое на Злотой" он нашел для Урсулы место официантки; до Сенной оттуда было пять минут ходу, и она успевала вернуться домой незадолго до комендантского часа. Меня же Гиллер привлек к работе в подпольной театральной студии, располагавшейся в одном из пустующих университетских зданий на Северинове.
   С некоторой опаской я отправился в Рыбицы поездом через Седльце. Однако беспокоиться было не о чем. Пан Витольд, добросовестно трудившийся вместе с новым немецким управляющим, человеком невредным, пообещал мне не только выплачивать небольшую "левую" сумму ежемесячно, но и - что было куда важнее набивать мой рюкзак продуктами каждый раз, когда я буду приезжать в Рыбицы. Немцу он представил меня как своего кузена, переехавшего в Варшаву из Кракова. Первый тяжелый рюкзак я забрал сразу. Тетка Евгения и Урсула не поверили своим глазам при виде масла, сыра, птицы и свежих карпов. С хозяйством у нас, таким образом, все наладилось. Благодаря Гиллеру нам удалось быстро раздобыть и фальшивые удостоверения личности. Что касается "внешнего вида" Урсулы, то он не вызывал подозрений.
   К старческому истощению организма и прогрессирующей (остановленной лишь ненадолго) слепоте добавился еще один процесс - страшный, но, принимая во внимание его возраст, вполне естественный. Утром 3 декабря Урсула присела к нему на постель, чтобы попрощаться до вечера. Она что-то говорила ему, но он ничего не слышал: в ушах стоял ровный шум. Следя за ее губами, он с грехом пополам догадывался, о чем она говорит. Вне всякого сомнения, он терял слух. И это испугало его еще больше, нежели постепенная утрата зрения. "Я окончательно потеряю Урсулу! Для меня погибнет музыка!"
   Она, похоже, не заметила на его лице ни тени испуга и, как обычно, склонилась к нему, чтобы поцеловать.
   С постели он так и не встал ни в этот день, ни в последующие, вплоть до 15 декабря, дня отъезда в Венецию. Неужели связь с внешним миром совсем прервется? Он понял, что времени для завершения безмолвной автобиографии остается мало. Нужно идти напрямик, срезая углы! Нужно рассказывать только самое наиважнейшее! Комментарии, рассуждения, отступления - это привилегия людей хотя и старых, но угасающих не так быстро, сохраняющих сносное здоровье и тот (пусть и скромный) уровень физической кондиции, который они пока могут поддерживать. "This is not my case", - внезапно прошептал он по-английски.
   Поэтому все три года оккупации вплоть до Варшавского восстания нужно пробежать быстро. То, что время это было для них относительно спокойным, вспоминается не без понятной неловкости. Вокруг облавы, аресты, казни, а они, как двое скромных служащих, жили по привычному распорядку. Утром Урсула бежала на Злотую, а перед комендантским часом возвращалась домой. Если не нужно было ехать в Рыбицы, он обычно шел на Северинов, на "тайные театральные курсы", как называли возглавлявшийся Гиллером кружок. Во второй половине дня он встречался со знакомыми, иногда заходил на Злотую, где время от времени помогал печатать на стоявшем в кладовке стеклографе нелегальные издания (литературные или театральные). С самого начала было ясно, что севериновская группа имеет прямое отношение к АК. Гиллер играл в ней роль неформального лидера. Лукаша пытались привлечь к участию в военной переподготовке, но вскоре оставили в покое, приняв во внимание как его физический дефект, так и то, что еще во времена рыбицкой молодости он научился хорошо стрелять. Он подлежал мобилизации в день Икс и час Икс. Это подразумевалось само собой.