Можно было бы сделать вывод, что загадка по сути и изначально является священной игрой, то есть что она лежит поверх границ, разделяющих игру -- и серьезное, она чрезвычайно весома, нисколько не теряя при этом своего игрового характера. И если впоследствии мы видим, что она разветвляется в направлениях чистой забавы -- и сакральных учений, нам не следует говорить ни о серьезности, опускающейся до шутки, ни об игре, возвышающейся до чего-то серьезного. То, что здесь происходит, можно было бы описать не иначе, как процесс, в ходе которого жизнь культуры мало-помалу приводит к размежеванию между этими двумя сферами, которые мы различаем как сферы игры -- и серьезности и которые, однако, в своей начальной фазе формируют некую нераздельную духовную среду, где и возникает культура.
   Загадка, или, говоря вообще, задаваемый кому-то вопрос, остается, вне своего магического действия, весомым агональным элементом социального общения. В совместных играх загадка сочетается со всевозможными литературными схемами и ритмическими формами -- таковы, например, вопросы, задаваемые по цепочке и в нарастающей степени следующие друг за другом, или вопросы о том, что превосходит все на свете, -- по известному типу: что слаще меда? и т.п. У греков придумывание апорий, то есть вопросов, на которые нельзя дать окончательного ответа, как игра -- было одним из излюбленных совместных занятий. Апории могут рассматриваться как ослабленная форма смертельной загадки. Роковой вопрос Сфинкса проступает словно бы все еще сквозь игру: ставкой принципиально продолжает быть жизнь11*. Красноречивый пример того, каким образом позднейшая традиция претворяет мо-тив роковой загадки, так что сакральная основа ее дает о себе знать со всей очевидностью, может поведать нам история о встрече Александра Великого с индийскими гимнософистами12*. Овладев одним городом, который оказывал ему сопротивление, Александр велит привести к себе Десятерых мудрецов, давших совет воевать против него. Он будет зада-вать им неразрешимые вопросы. Кто ответит хуже всех, первым про
   115 Homo ludens
   стится с жизнью. Один из них будет в этом судьею. Если он будет судить хорошо, то спасет себе жизнь. Вопросы большей частью носят характер космологических дилемм, игровых вариантов священных загадок ведических гимнов. Кого больше: живых или мертвых? Что больше: земля или море? Что было раньше всего: день или ночь? Ответы на вопросы содержат больше логических уловок, чем мистической мудрости. Когда же наконец один из мудрецов на вопрос, кто же дал наихудший ответ, молвит: один был хуже другого, -- то тем самым весь план обесценивается: никто не может быть предан смерти14.
   Расчет на то, чтобы одурачить противника, прибегнув к загадке, существенно важен в дилемме, вопросе, ответ на который всегда будет во вред тому, кто отвечает. Это же верно и для загадок, имеющих двойное решение, причем первым приходит в голову одно из них, непристойное; такие загадки мы находим уже в Атхарваведе15.
   Среди множества сложных образований, в которых загадка обретает литературную форму, будь то для забавы или для назидания, есть некоторые, заслуживающие особого внимания, поскольку они с чрезвычайной ясностью являют нашему взору связь между игровым и сакральным. Прежде всего это беседа в форме вопросов и ответов религиозного или философского содержания. Она присутствует в самых разных культурах. Ее тема, как правило, -- мудрец, вопрошаемый одним или несколькими мудрецами. Заратустра предстает таким образом пред шестьюдесятью мудрецами царя Виштаспы13*. Соломон отвечает на вопросы царицы Савской14*. В литературе брахманов нередок мотив, когда юный брахмачарин15*, явившись ко двору царя, отвечает на вопросы или сам задает их и так из ученика делается учителем. Едва ли требуется доказательство, что подобная форма самым тесным образом примыкает к архаическому священному состязанию в загадках. Характерен в этом отношении один из рассказов Махабхараты16. Блуждая по лесу, Панда-вы оказываются у прекрасного пруда. Водяной не позволяет им напиться оттуда, покуда они не ответят на его вопросы. Все, кто тем не менее пытаются попить, падают бездыханными наземь. В конце концов Юд-хиштхира говорит, что готов ответить на вопросы водяного. После этого начинается игра в вопросы и ответы, которая великолепно иллюстрирует переход от космологической священной загадки к игре ума и излагает чуть не все индийское учение об этических нормах.
   Здраво рассуждая, религиозный диспут времен Реформации, такой, скажем, как между Лютером и Цвингли в Марбурге в 1529 г. или между Теодором де Безом и его коллегами -- с католическими прелатами в Пуасси в 1561 г., прямо продолжает старый, священный обычай16*.
   Милиндапаньха -- иными словами, Вопросы Менандра -- это рукопись на пали, вероятно, составленная в начале нашего тысячелетия, которая, хотя и не входит в число канонических, высоко почитается буддистами как на Юге, так и на Севере. Она приводит беседы царя Менандра, во II в. до Р. X. распространившего господство греков на Бак
   116 Глава VI
   трию, с великим архатом Нагасеной17*. По содержанию и направленно-ти это чисто религиозно-философское произведение, но по форме и тону оно совершенно отчетливо перекликается с состязанием в загадках. Само начало беседы вполне типично. "Царь сказал:
   -- Почтеннейший Нагасена, не желаешь ли ты вступить со мною в беседу?
   -- Когда Ваше Величество желает беседовать со мною, как то делают мудрецы, вступая в беседу друг с другом, тогда я желаю; если же Ты будешь говорить со мною, как разговаривают цари, то я не согласен.
   -- А как беседуют мудрецы, почтеннейший Нагасена? Следует объяснение:
   -- Мудрецы не выходят из себя, когда их ставят в тупик, цари же гневаются".
   Тогда царь дает согласие беседовать с ним на равных -- совсем как в игре, получившей название gaber у Франциска Анжуйского. В беседе принимают участие также придворные мудрецы. Пятьсот yonaka, то есть ионийцев, греков, и восемьдесят тысяч монахов образуют публику. Нагасена ставит "вопрос в двух остриях, глубокий смыслом, трудно распутываемый, крепче любого узла", и царские мудрецы жалуются, что он терзает их каверзными вопросами, еретическими по духу. Это и вправду то и дело типичнейшие дилеммы, которые Нагасена предлагает вниманию царя, торжествуя и с вызовом: "А ну-ка догадайтесь, Ваше Величество!" Таким образом перед нами проходят в сократической форме основные вопросы учения буддизма, изложенного в философски простых формулировках.
   К жанру религиозных диспутов в форме вопросов и ответов принадлежит в конечном счете и трактат Gylfaginning [Видение Гюльви] из Эд-ды Снорри. Ганглери пускается в состоящий из вопросов и ответов разговор с Харом (Высоким), после того как тот вначале привлек внимание конунга Гюльви тем, что жонглировал семью мечами18*.
   Последовательные переходы устанавливают связь между священным поединком в загадках о происхождении вещей и состязанием в каверзных вопросах о чести, жизни и благе -- с богословско-философским диспутом. К этой же линии примыкают и другие диалогические формы, такие, как ритуальное славословие и катехизис. Нигде эти формы не сочетаются и не переплетаются столь сильно, как в Алесте, где учение излагается главным образом в виде обмена вопросами и ответами меж-ду Заратустрой и Ахура Маздой19*. Ясны, литургические тексты ритуала жертвоприношения, несут на себе еще немало следов примитивной игровой формы. Типично богословские вопросы относительно учения, об-раза жизни и ритуала постоянно чередуются с древними космогоническими вопросами, как например в Ясне, 4417. Каждый стих начинается восклицанием Заратустры: "Об этом я вопрошаю Вас, ответствуйте же как есть, о Ахура", а затем один за другим следуют вопросы, начинающиеся так: "Кто есть тот, который..." или "Уж не мы ли...", "Кто подпер
   117 Homo ludens
   землю снизу и воздух так, чтобы они не упали...", "Кто сочетал скорость -с облаками и ветром?", "Кто сотворил благодатный свет и мрак... сон и явь?" И затем, ближе к завершению, примечательный вопрос, который свидетельствует о том, что мы и в самом деле сталкиваемся здесь с пережитком древних состязаний в загадках. "А теперь вопрошаю я Вас... обрету ль я награду, десять кобыл, жеребца и верблюда, коих, о Мазда, мне посулили?" Вопросы же, чисто катехизисные по типу, касаются происхождения и характера благочестия, различения добра и зла, всевозможных сторон непорочности, противодействия злому духу и т. д.
   Поистине тот швейцарский проповедник, который в стране и в век Песталоцци20* назвал написанный им катехизис для детей Ratselbuchlein [Книжечкой загадок], и представить не мог, что этой своей находкой он вплотную приблизился к древнейшим пластам истории культуры.
   Богословско-философский диспут вроде вопросов Нагасены и ответов со стороны Менандра в конечном счете подводит нас непосредственно к вопросам научного характера, которые ставили перед придворными учеными и мудрецами из чужих земель владетельные князья более позднего времени. До нас дошел список вопросов, с которыми император Фридрих II Гогенштауфен обратился к своему астрологу Михаилу Скоту18, а также ряд философских вопросов, направленных мусульманскому ученому Ибн Сабину в Марокко21*. Первый из указанных списков примечателен в свете рассматриваемой нами темы прежде всего смешением космологического, чисто естественно-научного и богословского. На чем покоится Земля? Сколько всего небес? Как восседает Господь на Своем троне? В чем различие между осужденными душами и падшими ангелами? Сплошь ли тверда Земля или в ней есть пустые пространства? Отчего морская вода соленая? Как выходит, что ветер дует с разных сторон? Откуда испарения и извержения вулканов? Как получается, что души умерших, по-видимому, не хотят вернуться на Землю? и т. д. Отзвуки прошлого примешиваются здесь к новым мотивам.
   "Сицилийские вопросы" Ибн Сабину отличает скепсис и дух Аристотеля, они кажутся гораздо более философскими, чем предыдущие. Но и они все еще примыкают к этому древнему жанру. Молодой мусульманский философ дает чуть ли не нагоняй императору: мол, вопросы ваши глупы и беспомощны, и вы сами себе противоречите. В том, как скромно и сдержанно принимает император эту взбучку, Хампе видит "Фридриха как человека" и хвалит его за это. Но Фридрих знает, как и царь Менандр, что в игру в вопросы--ответы играют на равных:
   здесь друг с другом разговаривают, вспоминая слова старого Нагасены, не как цари, а как мудрецы.
   Греки и в поздние времена все еще сознавали определенную связь между игрой в загадки и началами мудрствования. Клеарх22*, один из учеников Аристотеля, давший в трактате о пословицах теорию загадки, свидетельствует, что некогда она была предметом мудрствования:
   118 Глава VI
   "древние имели обыкновение прибегать к загадкам как к доказательству своей образованности (пайдейа)" -- что имеет явное отношение к фило-софского рода упражнениям в разгадывании загадок, о чем шла уже печь выше19. И действительно, не было бы ни трудным, ни неожиданным наметить линию от древнейших вопросов-загадок к первым творениям греческой философии.
   Не будем касаться вопроса, в какой мере само по себе слово provblhma выдает происхождение философского суждения из некоего вызова или задания. Ясно, однако, что всякий ищущий мудрости с древнейших времен до позднейших софистов и риторов выступает в качестве участника поединка. Он бросает вызов соперникам, старается нащупать их уязвимые места острой критикой и превозносит свои собственные мнения как единственно истинные с юношеской самоуверенностью человека времен архаики. По своей манере и форме эти ранние опыты полемичны и агональны. Речь большей частью ведется от первого лица. Когда Зенон Элейский оспаривает мнения своих противников, он прибегает к апориям23*, то есть исходит, по-видимому, из их же собственных предпосылок, но выводит из них два противоречащих друг другу и взаимоисключающих следствия. Эта форма явно свидетельствует о сфере загадок. "Зенон спросил: "Если пространство есть нечто, в чем оно должно находиться? Загадку эту решить нетрудно""20. Для Гераклита, "темного"24*, природа и.жизнь представляют грифос (грифос), загадку. Он же -- разгадыватель загадок21. Изречения Эмпедокла зачастую несут отзвук мифического отгадывания загадок. Они еще облечены в поэтическую форму. Дикие до гротеска представления учения Эмпедокла о происхождении животных25* не выглядели бы неуместными в древнеиндийских брахманах26* с их необузданной фантазией: "У нее выросло множество голов, не имевших шеи, руки блуждали вокруг, не имевшие плеч, и глаза бегали по сторонам, лишенные лбов"22. Древний мудрец вещает в тоне пророчества и душевного подъема. Абсолютная уверенность его та же, что у жреца, приносящего жертву, и мистагога. Он вопрошает о первопричине всех вещей, об изначальном -- архе (архе), о становлении -- фюзис (фюзис). Это древние космогонические проблемы, с незапамятных времен поставленные в форме загадок и разрешаемые в форме мифа. Непосредственно из удивительных образов мифологической космологии -- вроде пифагорейского представления о 183 мирах, расположенных друг подле друга в форме равностороннего треугольни-ка23 -- выстраивается со временем логическая спекуляция об идее Вселенной27*.
   Агональный момент раннего любомудрия особенно проявляется, как кажется, еще и в том, что древние мыслители были склонны видеть в мировом процессе вечную борьбу изначальных противоположностей, которые были заложены в существо всех вещей, как это запечатлено в китайском противопоставлении ян и инь.
   119
   Homo ludens
   Для Гераклита проходящий в постоянной борьбе спор противоположностей был "отцом всех вещей". Эмпедокл выдвигал в качестве двух принципов, которые изначально и навеки правят мировым процессом понятия филиа (филиа) -- влечение и нэйкос (нэйкос) -- разлад. По всей видимости, не случайно склонность ранней философии к объяснению всего существующего через антитезу соотносится с антитетическим и агональным устройством раннего общества. Издревле было привычно мыслить обо всем как о двойственности противоположностей, и видение во всем состязательности повсеместно господствует. Гесиоду еще известно о доброй Эриде28*', благой Распре, наряду с Распрей губительной.
   В этой полагаемой связи вполне подходящим оказывается и такое представление, согласно которому извечная борьба всего сущего, борьба в Природе (Фюзис), понимается как правовой спор. Тем самым мы вновь попадаем в сердцевину архаической культурной игры. Вечная борьба в Природе есть, таким образом, противоборство перед лицом суда. Согласно Вернеру Йегеру24, понятия Космос, Дике и Тисис (кара, возмездие] перенесены из области права, к которой они и относятся, на мировой процесс, с тем чтобы его можно было осознать в терминах судопроизводства. Точно так же айтиа (айтиа) первоначально обозначало правовое понятие вины, прежде чем стало отвлеченным термином, обозначающим понятие естественной причинности. Анаксимандр был первым, кто придал форму этой идее; к сожалению, слова его дошли до нас лишь в крайне отрывочном виде25. "Но из чего ведут свое происхождение все вещи (имеется в виду: из бесконечности), туда же они и гибельно канут, сие неизбежно. Ибо друг другу должны они дать искупление и понести покаяние за свою несправедливость -- по велению времени"26. Вполне ясным это изречение названо быть не может. Во всяком случае, оно имеет отношение к представлению, что Космос должен был бы из-за свершенной им некоей несправедливости сам искать покаяния. Что бы ни имелось в виду, в этих словах несомненно кроется очень глубокая мысль, перекликающаяся с христианскими представлениями. Остается, однако, открытым вопрос, лежала ли уже в основе этого представления действительно зрелая идея государственного устройства и правовой жизни, примеры которых дают нам греческие города-государства. Или скорее мы имеем здесь дело с гораздо более древним слоем понятий о праве? Не выражена ли в этих словах та архаическая концепция права и воздаяния, о которой шла уже речь выше, когда идея права еще полностью лежала в области единоборства и метания жребия -- короче говоря, когда правовой спор был еще священной игрою? Один из фрагментов Эмпедокла говорит -- по поводу могучей борьбы стихий -- об исполнении времен, которое к этим первоначалам обоюдно "влечется обширною клятвою"27. Полностью постичь смысл этого мистико-мифического образа, видимо, невозможно. Тем не менее ясно, что мысль мудреца-провидца находится здесь в той сфере единоборства-игры за право, в которой мы уже научились видеть важную основу первозданной культурной и духовной жизни.
   VII
   ИГРА И ПОЭЗИЯ
   Кто примется говорить об истоках греческого любомудрия, в их связи с древними сакральными играми-состязаниями в мудрости, тот неминуемо будет то и дело попадать на или за грань, пролегающую между религиозно-философскими и поэтическими способами выражения. Поэтому желательно было бы прежде всего поставить вопрос о сущности поэтического творения. В определенном смысле этот вопрос задает центральную тему рассуждения о связи между игрой и культурой. Ибо если богопочитание, наука, право, государственное управление и военное дело в высокоорганизованном обществе, судя по всему, постепенно выходят из того соприкосновения с игрой, которое, по всей видимости, на ранних стадиях культуры им было столь свойственно, поэтическое творчество, родившееся в сфере игры, все еще чувствует себя в этой сфере как дома. Поиноис1* -- функция игрового характера. Поэзия вступает в игру в некоем поле духа, в некоем собственном мире, который дух творит для себя, где вещи имеют иное лицо, чем в "обычной жизни", и где их связывают между собой не логические, а иные связи. Если под серьезным понимать то, что удается исчерпывающе выразить словами бодр-ственной жизни, то поэзия никогда не бывает совершенно серьезной. Она располагается по ту сторону серьезного -- в той первозданной стране, откуда родом дети, животные, дикари, ясновидцы, в царстве грезы, восторга, опьянения, смеха. Для понимания поэзии нужно облечь себя душою ребенка, словно волшебной сорочкой, и мудрость ребенка поставить выше мудрости взрослого. Такова понятая и выраженная Ви-ко уже два столетия назад изначальная сущность поэзии', ближе всего стоящая к чистому понятию игры.
   Poesis doctrinae tanquam somnium, поэзия -- как бы сон знания, гласит глубокое суждение Фрэнсиса Бэкона. В мифических представлениях первобытных народов об основах бытия, как в зародыше, уже заключен смысл, который позднее будет осознан и выражен в логических формах и терминах, филология и богословие стремятся все глубже проникнуть в постижение мифологического ядра ранних верований2. В свете первоначального единства поэтического искусства, священного учения, мудрости, культа все функциональное значение древних культур будет восприниматься по-новому.
   Первая предпосылка такого понимания -- это освободиться от мнения, что поэтическое искусство обладает только эстетической функцией или что его можно объяснить и постичь исходя только из эстетических °снований. В каждой живой, цветущей цивилизации, и прежде всего в
   121 Ноmo ludens
   архаических культурах, поэзия выполняет витальную, социальную и литургическую функцию. Всякое древнее поэтическое искусство есть вместе с тем одновременно и культ, праздничное увеселение, совместная игра, проявление искусности, испытание или загадка, мудрое поучение убеждение, колдовской заговор, предсказание, пророчество, состязание Нигде, пожалуй, не найти столь разительного единства всевозможных мотивов, как в Третьей песне финского народного эпоса Калевала2*. Вещий старец Вяйнямейнен околдовывает юного хвастуна, который отважился вызвать его на поединок. Сперва они состязаются в знании природы вещей, затем происхождения всего сущего, причем юный Йоука-хайнен осмеливается претендовать на свое участие в самом акте творения. Но тогда старый чародей "впевает" его в землю, в болото, в воду: сначала по пояс и до подмышек, а там и по самые уста, -- пока тот наконец не обещает отдать ему свою сестру Айно. Сидя на камне песен, Вяйнямейнен поет три часа кряду, чтобы снять свои могучие заклятия и расколдовать безрассудного. Все формы состязания, о которых мы сообщали выше: поединок в хуле и похвальбе, мужское соперничество, соревнование в космологическом знании -- соединяются здесь в бурном и вместе с тем сдержанном потоке поэтического воображения.
   Поэт -- Vates, одержимый, воодушевленный, неистовый3*. Он -- посвященный, Sja'ir -- так зовется он у древних арабов. В мифах Эдды тот, кто пожелал стать поэтом, пьет мед, приготовленный из крови Ква-сира, мудрейшего из созданий, -ведь никто ему не мог бы задать вопроса, на который бы тот не ответил4*. От поэта-ясновидца лишь постепенно отслаиваются фигуры пророка, жреца, прорицателя, мистагога, стихотворца, так же как философа, законодателя, оратора, демагога, софиста и ритора. На древнейших поэтов Греции все еще возложена явно социальная функция. Они обращаются к народу, увещевают и наставляют его. Они вожди народа, и лишь позднее приходят софисты3 5*.
   Фигуру ватеса в некоторых из ее граней представляет в древненор-вежской литературе thulr, называемый в англосаксонском thyle4. Впечатляющий пример тула -- Старкад; Саксон Грамматик верно переводит это слово как ватес6*. Тул выступает на нескольких поприщах: то изрекая литургические формулы, то как исполнитель в священном драматическом представлении, то принося жертву, то как волшебник. Порою он вроде бы не более чем придворный поэт и оратор. И даже слово scurra, скоморох, также передает его ремесло. Соответствующий глагол thylja означает произносить необходимые слова в ходе богослужения, а также заклинать или всего-навсего бормотать. Тул -- хранитель всего мифологического знания и всех поэтических преданий. Это мудрый старец, коему ведомы история и традиции, чье слово 'звучит во время торжеств, кто умеет привести родословие героев и знати. Его дело по преимуществу -- состязания в красноречии и во всякого рода познаниях. В этой функции мы встречаем его в Унферте Беовульфа. Mannjafna6r, о чем мы уже говорили ранее, или состязания Одина в
   122 Глава VII
   -ости с великанами и карлами также входят в поле деятельности ту-ла. Известные англосаксонские поэмы Видсид и Странник7* могут счи-таться типичными образчиками творчества таких разносторонних при-дворных поэтов. Все эти черты совершенно естественно выстраиваются образ архаического поэта, чья функция во все времена была, судя по всему, и сакральной, и литературной. И эта функция, священная или нет всегда коренится в той или иной форме игры.
   Если добавить еще несколько слов о древнегерманском типе ватеса, то вовсе не покажется рискованным желание обнаружить в феодальном Средневековье потомков тула, с одной стороны -- в лице шпильмана, жонглера8*, с другой -также и в герольдах9*. Задача этих последних, о которых уже шла речь в связи с состязаниями в хуле, в значительной части была общей с задачей "Kultredner" ("культовых ораторов") древности. Они -- хранители истории, традиции и генеалогии, витии во время торжеств, где прежде всего хулят или славят.
   Поэзия в своей первоначальной функции фактора ранней культуры рождается в игре и как игра. Это священная игра, но и в своей причастности святости она постоянно остается на грани развлечения, шутки, фривольности. О сознательном удовлетворении стремления к прекрасному еще долго нет речи. Оно неосознанно содержится в переживании священного акта, который в слове становится поэтической формой и воспринимается как чудо, как праздничное опьянение, как экстаз. Но это еще не все, ибо в то же самое время поэтические навыки расцветают также в радостных и захватывающих массовых играх и в страстных, волнующих групповых состязаниях, обычных в архаическом обществе. Ничто не могло быть более питательной почвой для взрыва поэтических чувств, чем радостные празднества сближения полов при чествовании весны или других важнейших событий в жизни племени.
   Этот последний аспект, которого мы хотели коснуться, -- поэзия как запечатленная в слове форма все вновь повторяющейся игры влечения и отталкивания между юношами и девушками, в соревновании шуточного остроумия и виртуозности -- сам по себе, несомненно, так же изначален, как и чисто сакральная функция поэтического искусства. Богатый материал, касающийся на сей раз несколько замысловато именуемой социально-агональной поэзии, которая все еще заявляет себя как игра в рамках данной культуры, привез с собой Де Йосселин де Йонг из экспедиции на острова Буру и Бабар Ост-Индского архипелага10*. Благодаря любезности автора я могу привести некоторые пункты из еще не опубликованного исследования5. Жители Среднего Буру, или Раны, знают праздничное поочередное пение, называемое инга-фука. Сидя друг против друга, мужчины и женщины в сопровождении барабана поют друг другу песенки, которые они либо воспроизводят, либо импровизируют. Различают не менее пяти видов пения инга-фука. Все они основываются на чередовании строфы и антистрофы, хода и противохо-да, вопроса и ответа, выпада и отместки. Иногда они по форме близки загадке. Важнейший из них носит название "инга-фука предшествова