- Ты что обещал?
   В плотно сжатом кулаке Клепинина прохрустели трущиеся боками лампочки.
   - Машина еще минут десять выдержит - и все, - обреченно довел Клепинин до сведения командира.
   Из трюмов он нес такую уверенность в том, что потребует вот сейчас, вот тут же прекратить эту гонку на износ, но, пока шел, она по каплям вытекла из него, и он опять стал мягким и податливым как нагретый пластилин.
   - Каких десять минут! За ними еще, может, с час гоняться. А ты?
   - Ну двенадцать... пятнадцать...
   - Товарищ командир, - напомнил о себе проснувшийся Кравчук.
   - Почему десять, а не полчаса, час? - подступал Анфимов все ближе к Клепинину, и тот с каждым шагом вроде бы уменьшался и уменьшался.
   - Так топливо, сами ж знаете, какое...
   - Какое - такое?
   - Эль-ноль-два...
   - Что ты мне своими меховскими премудростями мозги пудришь! Что: ноль-два?..
   - Ну серы - ноль две десятых процента в нем. Из тюменской же нефти топливо...
   - Ну и что?
   - Так ведь все фильтры уже почитай позасоряло. Теперь часа два будем стоять, пока не прочищу да воздухом не продую. А фильтров - восемь, а под машиной - семьдесят градусов выше нуля...
   - Тов-варищ командир, - опять влез Кравчук.
   - Это раньше, когда нефть бакинская шла, таких проблем не было, товарищ командир. А сейчас... Вы утром на северную сторону
   Севастополя посмотрите: если идет проворачивание оружия и техники на больших кораблях, то смог висит, как в центре Москвы...
   - Анфимов! - под писк распахнувшейся двери влетел на ходовой хриплый окрик Бурыги. - Посмотри туда!..
   - Товарищ командир, я вам о том же хотел доложить, а вы не замечаете, - обиженно проговорил Кравчук, хотя, скорее всего, обижался не на то, что его не замечали, а на то, что новость первым сказал все-таки не он. - С яхты белым флагом машут.
   - А-а! Сдаются, засранцы! - торжествующе обернулся к яхте Анфимов.
   Клепинин беззвучно исчез из рубки. Только едкий запах солярки остался напоминанием о нем, но напоминанием настолько сильным, что Кравчук и, отвернувшись, представлял себе, что сзади кто-то стоит и пахнет.
   - Держать строго на яхту, - зачем-то сказал Анфимов рулевому, хотя моряк и без того понимал, что нужно делать.
   "Альбатрос" сбросил скорость, но по инерции все еще ходко шел по безмятежному морю. С борта яхты махали белым флагом, сделанным из майки.
   Ноги сами вынесли Анфимова на то же крыло мостика, где уже давно терпел жару Бурыга. Молча посмотрел на сжираемое носом корабля расстояние до обреченной, ставшей каким-то игрушечным корабликом, яхты. Шарахнуть по ней со всех стволов? Обернулся к юту. Стволы кормовой артбашни смотрели на яхту и, чем ближе становилась она, чем резче менялся угол направления на нее, тем чаще дергалась и сама башня, и стволы, цепко держащие хрупкое, скорлупочное тельце яхты на прицеле. А ведь Ким только и ждет команды. Уж и не вспомнить, когда последний раз стреляли. А что такое пару залпов для артиллериста? Музыка, бальзам на душу.
   С грузом раздумий вернулся в рубку. Отщелкнул из держателя рожок микрофона, взвесил его в руке и вдруг ощутил напряженное молчание вокруг. Нет, молчали во время этой бешеной гонки и Кравчук, и рулевой, и по пояс высунувшийся из ГКП штурман, но то молчание не ощущалось так угнетенно, как это. В душе двумя камушками толкались ярость и жалость. Жалость ко все-таки живым людям, хоть и к подонкам, мерзавцам, убийцам, но ведь все-таки живым, чего-то хотящим, чувствующим, теплым людям. А сейчас... в корабельном холодильнике... С-сволочи!
   Он все-таки щелкнул тумблером.
   - Ким? Ходовой.
   И замер.
   - Кэ-пэ-два слушает, товарищ командир.
   - Ким?
   Нет, не ложатся на язык страшные слова. И толкает, толкает тяжелеющий камушек жалости своего врага.
   - Кэ-пэ-два слушает.
   И мешают глаза. Ведь они видят то, по чему он должен полоснуть огнем. Предательские глаза. Может, как раз из-за них и тяжелеет, тяжелеет под сердцем жалость. И что-то еще не нравится глазам. Но что? "Господи!" - про себя охнул Анфимов и остекленел глазами: перила на яхте, за которой они гонялись почти час, были из лакированого дерева, а на той, бандитской, он точно помнил, - белые, из пластика.
   - Анфимов, - заставил вздрогнуть пушечный голос Бурыги. - Гляди: у итальянца - борода. А у того, вроде, не было. И малец какой-то с ним рядом стоит.
   Лоб ткнулся в липкий обод бинокуляра. Точно: перила - не те, и хозяин яхты - с бородой, с окладистой смоляной бородой в промоинах седины, а у ноги - ребенок лет пяти, обнял волосатую отцовскую ногу и с ужасом смотрит на наплывающее серое чудовище.
   - Ходовой. Кэ-пэ-два, - не вовремя напомнил о себе исполнительный Ким.
   - Вот придурки, - прошипел в палубу Анфимов. - А чего ж они от нас убегали?
   Отвечать на этот вопрос никому из присутствующих в рубке не хотелось.
   - Вахтенный офицер, - заставил одним лишь обращением Анфимов подобрать живот Кравчуку, - боевая готовность номер два. Вариант ПЛО.
   Кравчук вновь сыграл на звонках нечто похожее на "Спартак" - чемпион", но уже без тревожного бесконечного сигнала, попугаем повторил анфимовские слова и уже от себя добавил:
   - Подвахтенным от мест отойти, - перещелкнул тумблерами. - ПЭЖ? Вода подана? Что? Ага, понял, - снова подключился к корабельной сети и осчастливил экипаж приятным сообщением: - Приборщикам внутренних помещений набрать воду в расходные бачки. Бачковым накрыть столы...
   - В бэ-чэ-пять боевая готовность номер два установлена, - первым начал доклады с постов Клепинин. Наверное, потому, что не было на корабле человека, который бы с большим облегчением воспринял окончание этой бешеной гонки.
   За ним горохом посыпались с постов доклады на ходовой. Анфимов слушал их и не слышал.
   В рубку затолкал свое китовье тело Бурыга и, не взирая на присутствие рядом подчиненных Анфимова, гаркнул на него:
   - Сто медуз тебе в задний проход! Обосрался ты, Анфимов, с этой гребеной яхтой. Иди, - показал на нос "Альбатроса" скомканной в трубку газетой, - иди извиняйся перед итальянцами. И воды ведро прихвати для них. Им тоже, небось, надо задницы отмывать...
   - А какое право вы имеете... какое право орать на меня! - наконец, собрался с духом Анфимов и, вздернув маленький острый подбородок, шагнул к сопящему громко, по-бычьи, Бурыге.
   Тот враз - от усеянной потом лысины до ямки на шее - стал красным, будто сверху на него вывернули ведро алой эмали. Обезумевшие глаза начали разбухать и вот-вот должны были вылезть из орбит и ударить по лицу Анфимову.
   - Да я тебя, мля! Я тебя!..
   - Что - меня?..
   - Да я тебя!..
   - Прошу извинить, - толкнулся в накаленную, готовую вот-вот лопнуть взрывом атомной бомбы, атмосферу рубки тихий-тихий, бесцветный-бесцветный голос. Толкнулся и иглой проколол ее. Бурыга и Анфимов, забыв о том, что только что чуть не сошлись врукопашную, неотрывно смотрели на вялое, безразличное ко всему, вытянутое дыней лицо особиста, который почти никогда в своей жизни не поднимался на ходовой, и, кажется, даже явственно ощущали, как сквозь маленькую проколотую дырочку со свистом истекает пар их яростного спора.
   - По моей линии, - еще тише промямлил Молчи-Молчи и дал паузу, подчеркивающую особую важность уже сказанных слов, и вдруг протараторил быстро-быстро, словно именно это уже не имело ну вот абсолютно никакого значения: - Поступило сообщение: Майгатов находится в больнице на берегу, на территории Северного Йемена. Состояние - средней тяжести. Просил передать через компетентные органы, что на нас ожидается нападение с борта белой яхты. Впрочем, насколько я понимаю, он запоздал с этим сообщением.
   Анфимов медленно-медленно пронес мимо Бурыги свое торжествующее лицо. На него вернулась прежняя легкая улыбка. И только новая глубокая морщина на лбу показывала, что прежней эта улыбка все-таки не стала.
   - Пойду извинюсь перед итальянцами, - объяснил свой уход почему-то только Кравчуку.
   А у того глаза наконец-то заметили, что прошла лишняя минута после команды на наполнение бачков, и заставили непослушные, не желающие себя обозначать губы прошелестеть в микрофон:
   - Бачковым накрыть на стол.
   После исчезновения Анфимова Бурыга повращал глазами по рубке, выбирая, на ком выместить неутоленный гнев. Кравчук был хоть и офицером, но все-таки политработником, а, значит, почти и не офицером по его понятиям. Молчи-Молчи трогать нельзя. Матрос-рулевой как существо безгласое и потому больше похожее здесь, в рубке, на мебель, чем на человека, тоже был не интересен. Но тут снизу, с трапа, появилась щекастая, небритая физиономия гарсона и, по собственному незнанию, брякнула:
   - Товарищ капитан второго ранга, ну сколько можно вас ждать? Все ж стынет...
   - А ну иди сюда! - криком вытянул его с трапа в рубку Бурыга. - Ты поч-чему харю, мерзавец, не бреешь, а? А это что?! - с хряском отодрал по старому, миллион раз виденному им надрезу, синий воротник с гарсонской куртки, сделанной, в свою очередь, с белой матросской форменки. - Ходишь бомжом по кораблю. Скоро тебе матросы милостыню подавать начнут. А это что за кеды? Кто тебе разрешил в этом гавне ходить? У тебя там скоро не то что грибок будет, а крокодилы заведутся! Распустил вас всех Анфимов, распустил, демократ лажевый!
   - Так ведь стынет, тов-варищ капитан второго ранга, - напомнил ошарашенный гарсон, который всегда считал, что комбриг его любит.
   - Что стынет? Пойло твое? Всякой дрянью кормишь! Небось, хочешь, чтоб у комбрига опять язва открылась? Да?! - ожег лицо гарсона густым чесночным духом.
   - У меня сало есть, - с испугу выдал самую сокровенную тайну.
   Бурыга сочно сглотнул.
   - С прорезью?
   - С двумя, товарищ капитан второго ранга. Мама из дому прислала. Перед самым уходом из Севастополя получил...
   - Свое? Домашнее?
   - Так точно. Свое.
   - А шкурка подкопченая?
   - Подкопченая.
   - Соломой?
   - Так точно - соломой...
   Бурыге вспомнилось, что в шкафчике, на полке, в санинструкторской склянке еще томятся заначеные пятьдесят граммов прозрачного спирта. А у гарсона явно есть луковица. И даже несмотря на то, что нет, ну вот просто нет на борту черного хлеба, а только белые проспиртованные и от того горьковато-сладкие батоны, все равно мир стал иным. В рубке как бы посвежело. Солнечный свет стал мягче, нежнее. Корабельные звуки - тише, плавнее.
   - Ты это... принеси мне сало в каюту, - мягко взял гарсона под локоток. - И пару луковиц не забудь. Ну и хлебца, - и повел вниз, что-то еще говоря мягко, вкрадчиво, будто теперь уже и не он начальник у гарсона, а тот - у него.
   Кравчук не слышал не только этих слов, но и вообще всего диалога. Широко расставив ноги и невидящими глазами впившись в стоящую у стальной палки флагштока на носу щупленькую синюю фигурку Анфимова, перекрикивающего полсотни метров, отделяющих его от яхты, он спал глубочайшим черным сном. И спать ему оставалось еще целых две минуты семь секунд - ровно то время, пока он не озвучит ближайший приказ:"Команде - ужинать!"
   А у того глаза наконец-то заметили, что прошла лишняя минута после команды на наполнение бачков, и заставили непослушные, не желающие себя обозначать губы прошелестеть в микрофон:
   - Бачковым накрыть на стол.
   После исчезновения Анфимова Бурыга повращал глазами по рубке, выбирая, на ком выместить неутоленный гнев. Кравчук был хоть и офицером, но все-таки политработником, а, значит, почти и не офицером по его понятиям. Молчи-Молчи трогать нельзя. Матрос-рулевой как существо безгласое и потому больше похожее здесь, в рубке, на мебель, чем на человека, тоже был не интересен. Но тут снизу, с трапа, появилась щекастая, небритая физиономия гарсона и, по собственному незнанию, брякнула:
   - Товарищ капитан второго ранга, ну сколько можно вас ждать? Все ж стынет...
   - А ну иди сюда! - криком вытянул его с трапа в рубку Бурыга. - Ты поч-чему харю, мерзавец, не бреешь, а? А это что?! - с хряском отодрал по старому, миллион раз виденному им надрезу, синий воротник с гарсонской куртки, сделанной, в свою очередь, с белой матросской форменки. - Ходишь бомжом по кораблю. Скоро тебе матросы милостыню подавать начнут. А это что за кеды? Кто тебе разрешил в этом гавне ходить? У тебя там скоро не то что грибок будет, а крокодилы заведутся! Распустил вас всех Анфимов, распустил, демократ лажевый!
   - Так ведь стынет, тов-варищ капитан второго ранга, - напомнил ошарашенный гарсон, который всегда считал, что комбриг его любит.
   - Что стынет? Пойло твое? Всякой дрянью кормишь! Небось, хочешь, чтоб у комбрига опять язва открылась? Да?! - ожег лицо гарсона густым чесночным духом.
   - У меня сало есть, - с испугу выдал самую сокровенную тайну.
   Бурыга сочно сглотнул.
   - С прорезью?
   - С двумя, товарищ капитан второго ранга. Мама из дому прислала. Перед самым уходом из Севастополя получил...
   - Свое? Домашнее?
   - Так точно. Свое.
   - А шкурка подкопченая?
   - Подкопченая.
   - Соломой?
   - Так точно - соломой...
   Бурыге вспомнилось, что в шкафчике, на полке, в санинструкторской склянке еще томятся заначеные пятьдесят граммов прозрачного спирта. А у гарсона явно есть луковица. И даже несмотря на то, что нет, ну вот просто нет на борту черного хлеба, а только белые проспиртованные и от того горьковато-сладкие батоны, все равно мир стал иным. В рубке как бы посвежело. Солнечный свет стал мягче, нежнее. Корабельные звуки - тише, плавнее.
   - Ты это... принеси мне сало в каюту, - мягко взял гарсона под локоток. - И пару луковиц не забудь. Ну и хлебца, - и повел вниз, что-то еще говоря мягко, вкрадчиво, будто теперь уже и не он начальник у гарсона, а тот - у него.
   Кравчук не слышал не только этих слов, но и вообще всего диалога. Широко расставив ноги и невидящими глазами впившись в стоящую у стальной палки флагштока на носу щупленькую синюю фигурку Анфимова, перекрикивающего полсотни метров, отделяющих его от яхты, он спал глубочайшим черным сном. И спать ему оставалось еще целых две минуты семь секунд - ровно то время, пока он не озвучит ближайший приказ:"Команде - ужинать!"
   6
   Следователь был явно из неврастеников. То ли с личной жизнью у него что-то не складывалось, то ли на хватало сил тащить службу "без выходных и проходных", то ли вообще он таким родился, но только на любое событие, слово, действие он выхлестывал в ответ столько нервной энергии, столько недовольства и желчи, что их хватило бы на сотню пациентов неврологического отделения любой психбольницы. Он и тогда, в "Молодежной", вел себя так, словно его кровно обидели, оторвав от чего-то важного, глобального, великого ради такого пустяка, как заурядное гостиничное убийство. С капитанами-эфэсковцами грубил и чуть ли не сделал вывод, что они соучастники убийства, потому как отвезли бы в любую другую гостиницу, а не эту, расположенную на его территории, и ничего, может быть, и не произошло. Дежурную по этажу обозвал стервой, что, возможно, было недалеко от истины, но ведь не всегда же человеку нужно прямо в глаза говорить то, что о нем думаешь. Судмедэксперта заставлял все делать в таком темпе, что это иногда походило на убыстренные кадры из фильмов Чарли Чаплина. Понятых вообще терпел лишь до той поры, пока они считались понятыми, а потом выгнал их, не удосужившись хотя бы поблагодарить за то, что люди сидели полчаса рядом с трупом, с лужей крови, с пистолетом, небрежно брошенным в эту лужу.
   Вот и теперь в своем кабинете он даже не пытался скрыть явного неудовольствия от вида пришедшего к нему Иванова. На землистом хмуром лице, на впившихся друг в друга сухих губах, на вспухающих орехах желваков лежало такое раздражение, что оно просто не могло не хлестануть по Иванову.
   - Я же сказал: будет что-то - позвоню. А ты взял и приперся.
   Иванов уже знал, что следователь, нагрянувший тогда в номер по гражданке, - старший лейтенант милиции, и, в принципе, не должен был так нагло себя вести со старшим по званию, тем более с эфэсковцем, но времена сейчас были не те, когда от одного имени КГБ менты вскакивали по стойке "смирно", да и вообще какая-то отграниченность, какой-то барьер, существовавший всегда и существующий сейчас между ФСК, МВД, погранцами и армией, не давали возможности ставить знак равенства между званиями. У тех же эмвэдэшников можно было найти пятидесятилетнего старлея-участкового, а в армии в таком же возрасте - уже генерала. Поэтому Иванов решил не уподобляться белогвардейцу из "Белого солнца пустыни", заоравшего на пьяного таможенника:"Встать, когда с вами разговаривает подпоручик!" Он просто как можно спокойнее спросил о главном:
   - А что дежурная по этажу? Неужели ничего подозрительного не заметила?
   Следователь уколол холодным змеиным взглядом.
   - Я б эту паскуду своими руками задушил. Какой из нее свидетель, если она сто раз со своего поста за эти полчаса убегала. То к подруге, такой же дуре-дежурной, за заваркой. Чаю ей, видишь ли, стерве, захотелось. То в сральник. То по телефону трепалась. А номер-то, сам помнишь где, - в конце коридора. Любой мог войти...
   - Или ждать его в номере...
   - Может, и ждал. Но это менее вероятно. Хотя... если внизу, когда вы регистрировали этого козла Пестовского, был еще один сообщник, то вполне...
   - А что пистолет?
   Следователь вскочил, отшвырнув к стене стул, вылетел из-за стола.
   - Слушай: я сказал, что-то будет, позвоню! Что ты мне допрос устраиваешь?! Ты что: младенец?! Никогда не слышал, что киллер как правило оставляет орудие убийства на месте? Один хрен, им уже второй раз не наследишь. А по номеру инчего не определишь - оно же привозное, из-за "бугра", дальнего.
   - А почему вы решили, что работал киллер, наемный убийца, а не случайный мокрушник?
   - Пулю в пулю кладет только профессионал. Плюс контрольный выстрел в голову.
   И вдруг засобирался. Сгреб со стола бумаги, вмолотил их в сейф, и без того доверху утрамбованный папками, скоросшивателями, бумажками и бумаженциями, нервно защелкнул замок, опечатал и, бросив взгляд на улицу через давно не мытое, забранное крашеной зеленой решеткой окно, закончил разговор:
   - Слушай, на мне сейчас двенадцать трупов, кроме твоего маримана: три банкира, пять коммерсантов разного калибра из всяких там ТОО и АОО, один ларечник и три по бытовухе. А знаешь, сколько мне платят? То-то! Сколько платят, на столько и раскрываю. Законы рынка. Все. Мне бежать надо. И не приходи больше. Появится
   ниточка - позвоню...
   От следователя Иванов возвращался на Лубянку тремя "транспортами": пешком, на метро и снова пешком. Машина полагалась лишь на серьезные задания, но это было настолько редко, словно начальство уже давно считало всю их работу несерьезной. Иванов шел по Москве и с удивлением обнаруживал, что вот сегодня по сравнению всего лишь со вчерашним, календарным, днем, столица все меньше становилась похожа на себя и все больше - на Нью-Йорк или Мюнхен. В свое время он был на "практике" в Германии, Швейцарии и Великобритании, а потому мог сравнивать спокойно, без слюнявой восторженности телекомментаторов, которые, сменив "минус" на "плюс", восхваляли Запад до небес. Витрины, машины, дома. Но ведь это - фасад, красивая лакированная обложка книги. А что под ней? А там своей грязи, преступности столько, что наши демократы, строя подобие Запада, не подумали, что подобие будет не только в фасаде, но и в том, что за ним. А поскольку и без того уже кое-чего в этой области мы достигли, то благодатная почва только ускорила рост. И полезли в гору "цветочки", да побыстрее, чем успевали красить фасад. Так полезли, что, на манер плюща, уже и зацепились усиками за Запад, за Юг, за Восток. И вот уже весь мир стал их родиной...
   Вошел в задумчивости в кабинет, а там уже Петров. Двинул навстречу по пустой глянцевой плахе стола бумажку:"Посмотри".
   - Что это?
   - Ксерокс с накладной на получение груза в Таиланде. Только что из посольства перегнали факсом.
   - Ну и что?
   - Как это что? - Петров возвысил голос так, что, кажется, оконные стекла звякнули. - Ты посмотри: груз - рис. И подпись...
   - Пестовского? - не совсем понял замысловатые закорючки.
   - Его, его. Уже проверили. Калининград подтвердил - подделки нет. А там графолог классный.
   - Значит, он нам врал, - еще раз попытался по закорючке восстановить что-то похожее на большое "П". - Техника, видаки... Шефу доложил?
   - Конечно, - хотел еще что-то пробасить, но прервал телефонный звонок. - Слушаю. Да. Есть. Так точно, - и, положив трубку, кивнул в потолок. - Иди, шеф вызывает. Что там: у того козла-следователя?
   - По нулям, - мрачно прожевал Иванов и пошел к начальнику управления...
   Через минут десять-двенадцать он вернулся с другим лицом. Курносый нос казался еще более вздернут, а глаза почему-то очень озабочены.
   - Отодрал?
   - У тебя чистый бланк командировки есть? - выдвигая ящики своего стола и взъерошивая ненужные, годами копившиеся бумажки, спросил Иванов.
   - Так что: не отодрал?
   - О, у меня есть, - бережно разгладил загнутый уголок. - В командировку еду, старина, в Йемен. А связь со следователем тебе держать...
   - А что там делать, в Йемене этом? - вскинул брови Петров. - "Ирша" ведь на дне.
   - А матросы?
   - Да утопили они их. Пойми, это вполне укладывается в их мораль: лучший свидетель - мертвый свидетель.
   - Не уверен. Нужно на месте кое-какие свежие факты проверить...
   Глава четвертая
   1
   В зеркальце он казался крупнее, чем под пальцами. И здорово на что-то похож, причем это что-то он видел совсем недавно. Майгатов подвел кончик языка к углу рта, выпятил бурую кляксу герпеса и сразу вспомнил: условный знак рифовой отмели. Рваные края, мелкие точки, слившиеся здесь, на герпесе, в шероховатости. Выдох из носа замутил круглое зеркальце, затянул светлую полынью легкой мутнинкой, которая подержалась тонкой марлей на поверхности и рассосалась, расползлась к краям, вновь открыв глазу "знак рифовой отмели".
   Похоже, и сам он сел на рифовую мель. И сел надолго. Прошло двое суток, как попал в больницу, а облегчение так и не пришло. К утру температура падала, но зато к вечеру, наверстывая упущенное, загоняла ртутный столбик чуть ли не под купол стеклянного термометра. Невидимый нож в кишках то покачивался, пронизывая болью до испарины на висках, то начинал погружаться глубже и вот-вот, кажется, должен был вылезти стальным острием из поясницы. Позывов в туалет, правда, стало меньше, но кровь, предательская кровь, которую он каждый раз видел в утке, несмотря на жгучее желание ее не видеть, расстраивала сильнее всех болей и температуры. Он уже сбился со счета, сколько съел таблеток и сколько было влито в него банок глюкозы, хлористого натрия, гемодеза и метрогила, а аппетит все никак не приходил, словно он был заодно с болезнью, терзающей организм.
   Герпес скользнул по зеркальцу и сменился на
   грустные-прегрустные глаза. Небольшая синева между переносицей и
   углами глаз почему-то перетекла и под нижние веки и делала и без
   того печальные, неулыбчивые глаза совсем уж безнадежными,
   потерянными. А может, это только казалось? Да, его кромсала боль,
   да, жгла температура, да, любая еда казалась противнее отравы и
   безвкуснее тряпки, но что-то же заставляло его упорно глотать и
   глотать таблетки и, пересиливая самого себя, в какой-то дальней,
   еле ощутимой глубине души, верить, что все обойдется, что он
   осилит болезнь, вновь станет прежним, сильным, решительным, вновь
   увидит ее...
   Ее? Он вспомнил Леночку Кудрявцеву, хотя, собственно, не забывал ее ни на минуту. Но все-таки вспомнил, чуть отчетливее, чуть ярче. Вспомнил потому, что с того момента, как она ушла с анализами вслед за арабкой, он не видел ее. Вторые сутки подряд приходила другая медсестра - высокая худощавая женщина с грубым мужским лицом. Она сразу заставила называть себя по имени-отчеству Верой Иосифовной, но, к сожалению, возраст совсем не соответствовал ее опыту. Иглу в вену она вводила удивительно больно да и то не с первого раза, отчего на сгибе уже лежало пятно синяка. Таблетки путала, словно для нее вообще было все равно, что давать. И все время злилась, злилась, злилась: на Майгатова за то, что он вообще здесь существует и не просто существует, а еще и болеет, на врачей за то, что они получали по шесть тысяч риалов в месяц, а она - только три с половиной, на Леночку за то, что она была моложе, что ее любили больше нее и за то, что она принесла этому Майгатову их общий кондиционер, но, кажется, больше всего злилась на себя, на свое мужское лицо с грубыми, резкими чертами, с прущими непонятно зачем усами над тонкой верхней губой, на свой баскетбольный рост, но именно злость на себя скрывала сильнее всего, хотя всем и так это было ясно.
   Зеркальце на тумбочке забыла тоже она, и, разглядывая впервые за многие дни свое исхудавшее, в проволоке щетины бескровное лицо, Майгатов думал о том, что вот она сейчас вернется и наорет на него за это зеркальце, словно забыла его не она, а это он каким-то образом повлиял на ее память. А ему уже самому так надоело быть ее козлом отпущения, что уж в этот раз он бы точно не стерпел. И когда скрипнула дверь, он быстро положил звякнувшее зеркальце на тумбочку.
   Но вошла не Вера, а Леонид Иванович, инфекционист. В этот раз на нем были одеты белые брюки и белая рубашка с короткими рукавами и непонятно зачем проведенной на груди синей полосой. Он пригладил ладонью вверх остатки волос на темени, осветил и без того доброе, как у детского врача, лицо улыбкой и неожиданно попросил Майгатова встать.
   Майгатов сбросил липкую простыню, опустил босые ноги на деревянный пол, еле нашел под кроватью тапочки и, вбив в них непривычно слабые спутни, встал. Слабость качнула его, невидимый нож в кишках завибрировал. Леонид Иванович тут же подставил плечо и предложил: