«Точно, с птенчиком», – уныло подумал Шешковский и чуть слышно выдавил:
   – Мне монаршией воле противиться не пристало.
   Подошли артисты. Императрица похвалила их за усердие и повелела выдать по сто рублей.
   – А тебе, Аннушка, будет особый подарочек. Очень ты все натурально разыграла, но их превосходительство, – Екатерина указала на Шешковского, – посчитал это искусным притворством. Что скажешь?
   Шешковский, пристально изучающий стан девушки на предмет обнаружения «птенчика», вздрогнул и смущенно улыбнулся.
   – Я играла по своим чувствам, – ответила Аннушка, – и только ими была влекома.
   – Мне тоже так показалось, – продолжила Екатерина, – но поскольку его превосходительство проявил настойчивость, я, памятуя о нашем вчерашнем разговоре, предложила пари на тот предмет, что ты не только сыграть на сцене, но и в жизни поступить так горазда.
   – Вестимо, матушка, – сказала Аннушка, еще не понявшая, куда клонится дело.
   – Вот и докажи! Степан Иванович Шешковский, тайный советник и многих орденов кавалер, просит твоей руки.
   До Аннушки плохо дошел смысл сказанных слов. Она впервые взглянула по-настоящему на улыбающегося краснолицего старика, пытающегося с трудом выкарабкаться из кресла. Полно! Это, должно быть, шутка, у государыни, как известно, веселый нрав. А как же Павлуша? Он-то почему молчит и на ее защиту не встает?
   – Почитаю за честь, сударыня, совокупиться с вами на честное житие…
   Аннушка услышала скрипучий старческий голос и жалобно посмотрела на государыню. Та понимающе улыбнулась:
   – Не пугайся, дитя мое, не ты первая, не ты последняя – такова наша женская доля. Жених, хоть и не молод, зато богат и в чести, будешь за ним, как за каменной стеной. Что же ты молчишь? Ну-ка, напомни свои последние слова по роли: «И сердце, и красу…»
   Аннушка механически проговорила: «И сердце, и красу, и молодость беспечну тебе я отдаю, мой господин, навечно».
   – Слышали, Степан Иванович? – обратилась Екатерина к Шешковскому. – Она согласна. Возьмите-ка сей перстень и передайте невесте в знак благодарности.
   Шешковский взял бриллиантовый перстень, который императрица сняла со своего мизинца, и подошел к Аннушке, намереваясь надеть его. Но лишь только дотронулся до девушки, как она в беспамятстве опустилась на пол. Жених крякнул и бестолково затоптался вокруг. Нащокин бесцеремонно оттолкнул его и поднял девушку на руки. С этой ношей обратился к государыне:
   – Ваше величество, явите милость, не разлучайте любящих сердец. Аннушка только что изъявила согласие стать моей женой и ждала удобного случая, дабы испросить на то ваше всемилостивейшее соизволение.
   Екатерина казалась удивленной. Почувствовав ее замешательство, Нащокин с жаром продолжил:
   – Мы давеча поклялись друг другу в вечной любви. Заклинаю вас всем святым: добротою матери, сыновней преданностью, страстью первого чувства, не позволить нам нарушить сей клятвы. Без Аннушки нет мне жизни, и с нею никому другому жизни не будет.
   Екатерина задумалась:
   «Интересно, когда они успели сговориться? Вчера Аннушка ничего мне не сказала, неужто притворялась? Нет, не похоже… Должно быть, и впрямь только что на глазах у этого старого греховодника объяснились…»
   – Иван Афанасьевич, – обратилась она к Дмитревскому, – у вас под носом молодежь амуры разводит, а вы вроде как не замечаете.
   – Виноват, ваше величество, – артист сокрушенно развел руками, – глаза за носом не видят…
   Екатерина недовольно сжала губы. «Ишь, умник, пословицей решил отговориться. Будто у меня на сей счет других не найдется. А и молодые хороши, восхотели ожениться, никого не спросясь. Нужно объяснить им, без чего остается тот, кто делает без спроса. Знать бы, как далеко у них зашло».
   Нащокин уловил брошенный на него взгляд государыни и страстно воскликнул:
   – Ваше величество, помогите нашей любви! Ведь вы сами были когда-то молодыми.
   Ах, как не ко времени вырвалась эта фраза, будто гром среди ясного неба. Тень набежала на лицо императрицы – разве можно так громко напоминать всем о ее далекой молодости? Кстати, ей тогда в любви никто не помогал, наоборот, только чинили препятствия. А спешки так и вовсе не допускали. Но какова Аннушка! Как быстро дала согласие – наскоком, без розмысла, будто в омут головой. Глупое, несмышленое дитя! Ей неведомо, что государыня все наперед обдумала и об ее счастье позаботилась. Кадетик тоже хорош! Вырвался на волю и хвать что послаще. Такова нынешняя молодежь: не взращивать, токмо понадкусывать. Нет, милые мои, где не сеяно, там и жатвы не выйдет. Так, кажется, говорится? Или…
   – Где не посеешь, там не пожнешь, – произнесла она вслух, – нам противны скороспелые решения. Представление закончилось, и пора приступать к танцам. Вы же, Степан Иванович, – повернулась она к Шешковскому, – готовьтесь к свадьбе. Ждем вашего приглашения и стихов. Надеюсь, вы смените музу и побалуете нас сегодня любовной лирикой.
   Она направилась в танцевальную залу. Все потянулись за ней и, обходя застывшего Нащокина, старались как бы не замечать его. Аннушка открыла глаза, он осторожно усадил ее в кресло. Девушка, должно быть, не сразу вспомнила происшедшее и ласково улыбнулась. У Нащокина горло перехватило.
   – Не кручинься, любовь моя, – еле-еле выговорил он, – клянусь, что не отдам тебя в грязные руки старика и прежде заставлю его обручиться со смертью.
   Аннушка кротко вздохнула.
   – Бог с тобой, Павлуша, что ты такое говоришь? Нельзя свое счастие на чужой крови замешивать. От судьбы и воли государыни никуда не денешься.
   – Но что же делать? – отчаянно воскликнул Нащокин и обратился к стоявшему рядом Храповицкому: – Александр Васильевич, помогите, научите…
   – Не говорить и не поступать, не подумавши, – живо отозвался тот в своей шутовской манере. Потом переменил тон и вполне серьезно добавил: – Могу помочь лишь при одном условии: точно выполнять то, что будет впредь мною сказано.
   – О, клянусь в том своею жизнью и любовью!
   – Тогда вверь девицу попечительству слуг, а сам готовься к новой роли.
   Между тем веселье шло своим чередом и переместилось из-за столов в танцевальную залу. Она составляла одну из главных примечательностей дома Безбородко. Огромные хрустальные люстры на сотни свечей, отражаясь в зеркальных простенках и мраморных колоннах, образовывали живое, дрожащее марево. Торцевая стена, где располагался оркестр и хор певчих, была прозрачной, в нее заглядывали кущи зимнего сада, отчего вся зала казалась бесконечной. Капители боковых колонн были увиты зеленью и цветами. Они перекликались с искусно вырезанными травяными узорами над скамьями для отдыха.
   За ними шел ряд раскрытых ломберных столов, к которым почти сразу устремились гости солидного возраста. А молодежь танцевала до упада. За торжественным полонезом следовала стремительная мазурка, чинный менуэт сменялся шумным галопадом, чопорный английский променад уступал место игривой хлопушке, потом шли альман, уточка, матадур, экосезы, в конце предлагался изощренный котильон, и все начиналось снова.
   Время давно перевалило за полночь, императрица тишком уехала, но веселье было в полном разгаре. Хозяин восседал на помосте под искусно освещенным ребристым сводом в виде раковины и не проявлял никакой склонности к прекращению бала. Он послал за придворным поэтом и в ожидании предстоящей потехи оживленно беседовал с окружающими, в числе которых находился и его неизменный приятель.
   – Как там наша девица? – поинтересовался он у Храповицкого.
   – Пришла в себя.
   – Ну, слава богу! И что за блажь нашла на государыню?
   – У нее свои рассуждения: Шешковский стар и долго не протянет, со смертью по отсутствию наследников все его богатство жене перейдет. Так крестницу и облагодетельствует, заодно старика умиротворит – кругом получается польза.
   – Польза пользой, а все же жаль бедняжку такому пауку отдавать.
   – Жаль, ваше сиятельство.
   – И помочь никак нельзя, государыня всегда упорствует в своих намерениях.
   – Точно так, упорствует. А девица вас, между прочим, поминала. Одна, говорит, надежда на графа Александра Андреича, благодетеля моего.
   – Но что я могу? Нешто государыню отговоришь?
   – Никак не отговоришь, только девица того не знает. Одну надежду имеет.
   Храповицкий обычно не бывал таким покладистым. Несмотря на разницу в положении между ним и графом существовали вполне доверительные отношения, в которых каждый имел право на собственное мнение. То, что приятель так безоговорочно с ним соглашался, вызвало естественные подозрения.
   – Дразнишься, негодник! – бросил граф. – Говори, что удумал.
   – Надобно убедить государыню, что Шешковский по немощи своей стариковской вступить в брак не способен.
   – Ее убедишь, как же.
   – А мы доказательства представим, наглядные.
   – Эк хватил! Наша матушка столько наглядных повидала, что на шешковскую и глядеть не станет.
   – Станет. Она сама назначила ему прийти на предмет проверки здоровья – хочет министром назначить.
   Известие вызвало у графа неподдельный испуг:
   – Да ведь нам тогда и вовсе от него житья не будет.
   – В том и беда. Давайте-ка пошлем к нему поручика, что о девице хлопотал, с поручением привести старца в надлежащее состояние.
   – Опасное дело! Если старик пожалуется…
   – Ни за что не пожалуется, ручательство даю! Тем паче что приводить в состояние будем его же собственной методой.
   Он склонился к графскому уху и прошептал ему нечто такое, что Безбородко подпрыгнул.
   – Гарно придумано…
   Однако через некоторое время природная осторожность взяла верх, и он засомневался:
   – Государыня упряма, завсегда на своем настоит и свадьбу может отсрочить. Нужно что-то иное… Знаешь, какая у нее слабость?
   – Об этом кто у нас не знает?
   – Ты все об одном, греховодник! Главная слабость у всех рассейских правителей, да будет тебе известно, это страсть к сочинительству. Лишь взойдут, начинают писать: мемуары, исповеди, заповеди, трактаты, пиесы – бог весть что. Вникаешь?
   – Вникаю, но без проникновения.
   – Государыня за время своего правления чего только не написала, одних пиес не менее дюжины. Вот и нужно, чтобы нынешняя свадьба сопровождалась каким-либо ее собственным сочинительством, тогда она ни за что не отставится. Недавно, помнится, представлялась пиеса государыни про князя Олега, и там игралась свадьба, от нее и будем плясать. Костюмы и декорации, думаю, сохранились, сыскать нетрудно.
   – А как насчет актеров? Времени мало.
   – Актеров искать не надобно, все здесь. Кстати, вот один из них, – сказал граф, указав на Шешковского. – Ну-ка, диду, иды до мэнэ. Рад узреть счастливого жениха, поздравляю.
   Тот приблизился и церемонно поклонился.
   – Весьма тронут удовольствием вашего сиятельства.
   – А как насчет оды? Учли пожелания государыни?
   – Безмерно обласканный высочайшим вниманием, токмо и помышлял о том, чтобы удостоверить наличие иных, опричь венценосной орлицы, птиц дамского пола.
   – Ну-ну, видел, как вы одну удостоверили… Что ж, давайте слушать. Тишина!
   Храповицкий забегал по залу, приглашая гостей, и они поспешили к графскому помосту в предвкушении нового представления. Шешковский тем временем вынул свое творение из кармана и, вставши в позу, провозгласил:
   – Ода по случаю знатного маскерада у графа Безбородки…
   Среди присутствующих раздались одобрительные возгласы и поощрительные хлопки в ладоши, на что Шешковский недовольно поморщился, ибо рассчитывал ознакомить со своим творением только избранных. Он понизил голос и, доверчиво склонившись к графскому уху, произнес:
   – Я, ваше сиятельство, сначала хочу описать удивительную разноплеменность вашего собрания…
   – Вы читайте, читайте, – бросил ему Безбородко, – Fiat lux![2]
   – Слушаю-с! – откликнулся Шешковский на первую часть графского приказа. Вторая осталась вне понимания. Он прочистил горло и напыщенно произнес:
 
Мелькают дамских птичек лица,
И слышны разные языцы.
Вот эфиопка издалеча
К турки́ склонилася на пли́чо…
 
   – К кому? – не понял граф.
   – К турки́… Это такой народ, с коим мы воевать изволим.
   – Николы нэ чуяв, – признался Безбородко, недавно вернувшийся с русско-турецких переговоров о мире.
   Храповицкий громко пояснил:
   – Не к турки́, а к туркэ. У турк пли́ча не бывает.
   – Много ты понимаешь! – вступился Шешковский за свое творение. – Сравни: турка – чарка, склоняются к чему? К чарке.
   – Так вам чарка надобна?
   Безбородко с ходу включился в игру и хлопнул в ладоши. Тотчас явилось питье и зазвенели бокалы. Шум не позволил Шешковскому разрешить недоразумение, и он решил переждать. Окружение графа громко смеялось, лишь Нащокин мрачно смотрел вокруг. Краснолицый старик, всеобщее посмешище, воспринимался как настоящий жених, и сам обещавший помощь Храповицкий вполне серьезно поздравлял его – чему радоваться бедному влюбленному?
   – Ты все теперь понял? – поинтересовался Безбородко у шута, когда партия питья уничтожилась.
   – Отнюдь, – упрямо тряхнул он звонкими бубенчиками. – Пиит все равно не там ударил. Возьми, к примеру, рог, склоняются к чему? К рогу. Тако же и к турку надобно…
   Безбородко махнул рукой.
   – Ты не по-дурацки умничаешь. Зачем тут рог?
   – Вот и я думаю, зачем. Не женился, и рога не было бы. Ты, дядюшка, не позволяй ему турка не по тому месту ударять. Не дай бог, снова размирка выйдет.
   Шешковский начал терять терпение.
   – Ты хоть и дурак, а должен знать, что законы стихосложения дозволяют делать разны ударения, и к твоим туркам они касательства не имеют. Можешь у самих спросить, – он раздраженно ткнул пальцем в сторону стоявшей неподалеку маски в чалме.
   Маска обиженно произнесла:
   – Я не турок, а перс.
   – Какая разница? Они все друг на друга похожи.
   – Тогда так и скажи, – Храповицкий выступил вперед и, подражая манере Шешковского, продекламировал:
 
Льнет эфиопка сдалека
К персе, похожем на турка.
 
   Дружный хохот совсем вывел Шешковского из себя. Он топнул ногой и крикнул:
   – Коли вам по нраву дурацкие вирши, то их и слушайте!
   Безбородко миролюбиво сказал:
   – Та шо вы, диду, серчаете? Хлопцы дюже проказливы и зараз веселятся. Мы скажем так:
 
Довольно публика уся:
Фиопка, турка и перся.
 
   Снова раздался хохот. Шешковский, уже не зная, что делать, переминался с ноги на ногу.
   – Читайте дальше, – приказал граф.
   Пришлось продолжить:
 
Здесь девы так веселье имут,
Что сразу мертвого подымут…
 
   – Дядюшка, а что такое сраз? – вполголоса спросил Храповицкий.
   – Чего тебе еще?
   – Сраз у мертвого, что это такое?
   – Не мешай слушать. Обыкновенный сраз, не знаешь, что ли?
   Недовольный Шешковский зыркнул глазом, однако сдержался и продолжил:
 
В их взорах огнь призывный блещет,
Уста похвальну песнь измещут,
Они чисты, слова не ложны,
Почесть за лесть мне невозможно…
 
   – Куда залезть, дедушка? – Храповицкий проявил новый интерес.
   – От бисов сын, хиба не знаешь?
   – Я-то знаю, токмо ежели невозможно, зачем под венец идти? Ужель затем ему жениться, чтоб сохранить невинность у девицы?
   Шешковский видел, как графское окружение корчится от смеха, и ярость стала заполнять его. Она уже была готова выплеснуться наружу, как вдруг вперед выскочил Нащокин и вскричал:
   – Молчите, сударь! Не скверните своими устами той, чье имя – символ чистоты. Вы, кто ради насмешки и красного словца готовы отдать невинную душу на поругание. Кто кичится всевластьем и по прихоти готов разбить любящие сердца. Кто срывает плод, дабы не отдать другому, хотя сам не в силах даже надкусить его…
   Шешковский слушал молодого человека, и лицо его все более наливалось кровью. Все копившиеся унижения сегодняшнего дня готовы были вырваться наружу, тем паче, что объект позволял применять к нему любые меры.
   – Знаю, что говорю в последний раз, – продолжал Нащокин, – но жизнь без любезной все одно для меня потеряна. Вас ослепляет вседозволенность, вы тщитесь простереть свою власть на тело, душу, мысли, желания, однако ж никогда не преуспеете в том. Аз есмь человеце! Не принимаю вашего надзора и гибель предпочту я своему позору.
   – Молодец, – сказал граф, – налейте ему!
   – Он крамолу речет! – крикнул Шешковский. – Решениям нашей государыни противится.
   Нащокин сделал к нему решительный шаг, так что Шешковский отшатнулся, и воскликнул:
 
Но если и цари потворствуют страстям,
То должно ль полну власть присваивать царям?
 
   В наступившей тишине голос Шешковского прозвучал особенно внятно:
   – А вот за это, сударь, вам придется на каторгу последовать.
   – Это откуда? – как ни в чем не бывало поинтересовался граф.
   – Трагедия Николева «Сорена и Земфира», ваше сиятельство, – почтительно ответил Нащокин.
   А Храповицкий добавил:
   – Сочинение, дозволенное к публичному представлению ее императорским величеством.
   Шешковский на мгновение застыл в растерянности, потом изобразил улыбку и покачал головой:
   – Хорошо же вы старика разыграли! Очень натурально и с большим чувством представить изволили. О-ох, молодежь, пальчик в рот не клади. У вас, молодой человек, настоящий талант, хотелось бы поближе познакомиться.
   – Вы его отобедать пригласите, – хохотнул Храповицкий.
   – С превеликим удовольствием. Приходите завтра, у меня все просто, без церемоний. Последний раз по-холостяцки, а?
   Нащокину показалось, что тот хитро подмигнул. Боже, как хотелось ему чем-нибудь запустить в эту самодовольную рожу, но Храповицкий ткнул его в бок и прошептал: «Благодари и соглашайся».
   Пришлось покориться.
 
   Зимний дворец был занят подготовкой к предстоящей свадьбе. Работы проходили под личным наблюдением императрицы. Для организации торжеств она согласилась воспользоваться собственной пьесой «Начальное управление Олега», не так давно представленной в Эрмитажном театре. До тех пор такую блестящую постановку в столице еще не видели. В распоряжение артистов предоставили полный гардероб прежних императриц, а к изготовлению декораций привлекли самых искусных мастеров, изобразивших виды Киева, Москвы, Константинополя, интерьеры княжеских теремов и императорских дворцов. Сейчас на той же самой сцене устанавливались декорации к третьему акту, показывающие великолепные княжеские палаты в Киеве. Там должны были происходить главные предсвадебные действия: наряжание изборской княжны Прекрасы и ее представление урманскому князю Олегу, затем их превращение в настоящих жениха и невесту, наставление молодым и после балета с аллегориями семейного счастья торжественное шествие к венцу.
   Екатерина постоянно уточняла первоначальный текст, сообразуя его с нынешней потребой. Торжественную песнь из пятого акта, положенную на стихи Ломоносова «Коликой славой днесь блистает», она дополнила заключительным четверостишьем, славящим новобрачных:
 
Так пребывай же вечно славна,
Прекрасна дщерь княгиня Анна!
И пусть звучит всегда осанна
Для князя славного Степана!
 
   Она ежечасно интересовалась ходом подготовки и ради поистине не имевшего границ авторского тщеславия даже отставила на время государственные дела. Храповицкий без устали сновал с поручениями, правил текст, сочинял реплики. В минуты увлеченности Екатерина действовала, как настоящий фонтан, и, если бы частично не отводить исторгнутого, случилось бы наводнение. Храповицкий, до тонкости изучив нрав своей повелительницы, всегда чувствовал, какое поручение возникло в случайном порыве и его можно направить в сток, а какое требует действительной работы. Это, последнее, бесполезно было оспаривать, императрица могла спокойно выслушать доводы, даже согласиться с ними, но все равно поинтересовалась бы, исполнена ли ее воля.
   Как-то во время обсуждения одной из сцен с участием жениха она вдруг сказала:
   – А что, Адам Васильевич, учитывая желание нашего старичка, не произвести ли его и вправду в министерский чин? Ведь тогда его жену можно с полным правом назначить моей фрейлиной. То-то закудахтают наши кичливые куры!
   – Превосходная мысль! – воскликнул Храповицкий, стараясь выглядеть как можно естественнее. – Степан Иванович и вправду заслужил сию монаршую милость.
   – Подготовьте соответствующий указ, – сказала Екатерина, – это будет мой подарок новобрачным.
   Храповицкий еле-еле удержался от того, чтобы напомнить о ее только что сделанном распоряжении учинить испытание Шешковского на здравомере. Государыня не любит, когда в ее распоряжениях обнаруживаются подобные противоречия. Тут следовало действовать тоньше.
   Некоторое время спустя, обсуждая детали предстоящей постановки, Храповицкий как бы между прочим сказал:
   – Просматривая записи мыслей вашего величества, я обратил внимание на одну, весьма примечательную: правитель должен остерегаться издания неисполнимых законов и распоряжений, поскольку сие лишает доверия подданных. Наоборот, он обязан действовать так, чтобы любое его пожелание, даже намек, обретало силу закона и распространялась на всех без исключения.
   – Это действительно мое мнение, – согласилась Екатерина, – и я всегда следовала ему.
   – Не разрешите ли мне воспользоваться сей мыслию в куплетах, прославляющих мудрый образ правления Олега?
   Екатерина, соглашаясь, наклонила голову.
   – Тогда послушайте, что получилось. Хор поет похвальну песнь своему князю пред появлением оного:
 
Храня родной удел
От посягательств орд,
Наш князь в поступках смел,
А в намереньях тверд.
И сказанному раз
Всегда привержен он:
Совет его – приказ,
Желание – закон!
 
   – Прекрасно! – воскликнула императрица. – Вы становитесь настоящим пиитом. Но не мешает ли это делам? Готов ли указ, о котором я говорила?
   – Готов, ваше величество, даже два. Вы давеча изъявляли также желание включить Мордвинова в списки сенаторов.
   – А, верно, – согласилась императрица, – давайте бумаги.
   Храповицкий с некоторым замешательством проговорил:
   – Осмелюсь, однако, напомнить, что данное вами два дня тому назад распоряжение предусматривает проверку телесной крепости кандидатов к несению служебных тягот.
   – Как же, как же, хорошо помню, в чем же задержка?
   – В исключительной обремененности вашего величества государственными делами.
   – Не лукавьте, Адам Васильевич, несколько минут для такой проверки у меня всегда найдутся.
   – Осмелюсь также напомнить, что ваш новый кандидат на министерскую должность также не молод, а годами даже постарше будет. Нешто для него сделать исключение?
   Екатерина сжала губы и после некоторого раздумья сказала:
   – Разве в ваших записях нет моей мысли о том, что всякое исключение свидетельствует о недостаточной продуманности правила? Не вижу причин для уклонения от сделанного распоряжения. Приведите жениха завтра для испытания, возможно, оно придаст ему уверенности в действиях с молодой женой. Кстати, как она себя чувствует, не терпит ли в чем нужды? Проверьте и дайте мне знать.
   Храповицкий поспешил из кабинета, довольный решением государыни.
 
   Шешковский неприкаянно бродил по дому. Так часто бывает с теми, кто готовится к неожиданным переменам в своем жилище. Яков, управляющий домашними делами, удивлялся поведению хозяина, заглядывавшего в самые неожиданные места. Его обычно рассеянный взгляд вдруг сделался пронзительным и везде находил упущения: грязные занавеси, погрызенную мебель, мусор.
   – А это что такое? – Шешковский едва не наступил на кучку из черных бобов.
   – Это щенята вашей Альфы, – Яков сгреб бобы в ладонь и ссыпал в цветочный горшок, – беспрестанно серут, хучь следом ходи.
   – Ты ныне поостерегись. Барыня таких слов, поди, не знает.
   – Научим, – убежденно сказал Яков, вытирая руки о занавеску, – она, сказывают, девица простая, стало быть, понятливая.
   Шешковский спустился в подвал и заглянул в экзекуторскую – обширное помещение с пыточными принадлежностями. Картина была привычной, но в этот раз показалась особенно мрачной. Покрутил носом, приказал дверь, ведущую из дома в подвал, закрыть, ею более не пользоваться и барыню ни при каких случаях сюда не допускать. Митрич, здоровенный мужик, главный заплечник, постукивавший у наковальни, оторвался от дела и усмехнулся в сивую бороду: нашего ремесла все равно-де не утаишь. Шешковский понял его с полуслова – столько лет вместе и почитай каждый день в работе. Сразу отозвался: ты, сказал, потише брякай, а не то затычки придумай, чтобы гости шибко не вопили. Митрич разогнулся, утерся рукавом и сказал:
   – Без крику, ваше сходительство, никак нельзя. Он нашего брата бодрит и в кураж вводит.
   – Н-но, поговори… Сказано – сполняй!
   Велеречивый в светском обиходе, Шешковский был немногословен в разговоре со слугами. Случалось, вместо слов и руку прикладывал. Двинулся к Митричу, чтобы глянуть на его работу, и по неосторожности за свисавший крюк зацепился, так что малость надорвал карман камзола. Разозлился и швырнул крюк в сторону Митрича, хорошо, что веревка удар сдержала, и крюк только чуть щеку оцарапал. Митрич ничего, царапину промокнул рукавом и снова над наковальней склонился. Шешковский помялся, понял, что зазря обидел подручника, положил ему руку на плечо.