– Ты это, ладно… Слыхал про мою женитьбу?
   – Ну…
   – Что скажешь?
   – Так че, кому жениться, кому под глазом светиться.
   Шешковский полез в надорванный карман за денежкой. На ощупь, как назло, попадались большие пятаки – посчитал, что много, пивом залиться можно. Наконец нащупал алтын и сказал:
   – Нынче гость у меня будет, молодой и глупый. Уму-разуму буду учить, ты уж постарайся от души. Криков не слушай, может, последний раз без хозяйки. Вот тебе задаток…
   Митрич покосился на покидавшего подвал благодетеля и плюнул на зашипевшую поковку.
   Приближалось назначенное гостю обеденное время, и Шешковский напялил на себя светскую личину. Он встретил Нащокина с искренней радостью, излучая саму любезность.
   – Ах, сударь, сколь мне отрадно ваше непогнушение к посещению моей скромной обители. Молодежь, да будет известно, склонна к попиранию старости, не находя иных чувствований, кроме высокомерного презрения. Но мы тоже хороши, требуя от вас только усугубленной ревности в службе, а все забавы нежного возраста, почитая за вздорную блажь. Надобно пойти навстречу, одним набравшись терпения, а другим снисходительности. Именно в сретении сих невозможных доселе качеств вижу я залог всеобщего благорасположения…
   Нащокин с трудом сдерживался. Ему был отвратителен этот краснолицый старик с монотонной речью и жалкими потугами на глубокомыслие, но он обещал Храповицкому вести себя благочинно, чтобы не дать до времени повод к малейшим подозрениям.
   – Я, сударь, несмотря на злостное в отношении меня покусительство, на вас обиды не держу, – продолжал Шешковский, – ибо вполне понимаю молодое телесное томление. Однако ж не для оправдания, но единой истины ради, скажу, что побуждаюсь к браку не по собственному дерзновенному желанию, но по одному высочайшему соизволению.
   – Помилуйте, – не выдержал Нащокин, – мы ведь с вами не подлого сословия, чтобы безропотно сносить подобные веления.
   Шешковский резво поднялся из-за стола и замахал руками, так что даже кубок опрокинул.
   – Бог знает, что вы такое говорите, сударь! Ужели вас не научали в корпусе, что прямое благочестие токмо безусловным повиновением учреждается и единственно через него проистекает? Вот уж не знал, что любезный граф Федор Евстафьевич от сей непреложной истины своих выучеников отваживает и приводит в состояние, которое может подать повод к повреждению нравов. То-то зрю промеж кадет довольно пагубные измышления, надо бы графа остеречь.
   Директор кадетского корпуса Федор Евстафьевич Ангальт был на редкость сердечным и мягким человеком, пользовавшимся любовью своих питомцев. Ласка, доверие, просветительство, гуманность – эти принципы, на которых зиждилась его система воспитания, дали удивительно плодотворные всходы, выпускники корпуса занимали в то время едва ли не половину важнейших мест в государстве. Одни начальствовали в армии, другие заседали в сенате, коллегиях, управляли наместничествами, председательствовали в важных комиссиях. По сей причине Екатерина, первоначально благосклонная к Ангальту, назвала корпус «рассадником великих людей России». Времена, однако, изменились. Гуманизм и просвещение, обернувшиеся ядовитыми плевелами на французской почве, более не поощрялись. На деятельность графа стали смотреть косо; книжки, купленные им на собственные деньги, из корпусной библиотеки изымались; изображения великих мужей, призванных служить юношам образцами, упрятывались в кладовые; с «говорящей стены», предмета особой гордости директора, удалялись мудрые изречения, долженствующие направлять питомцев на жизненной дороге. Кадеты ощущали происходящие перемены и были готовы защищать любимого наставника. Услышав про новую для него угрозу, Нащокин тотчас забыл о натянутой на себя маске презрения и растерянно проговорил:
   – Господин директор всегда учит, что послушание вкупе со скромностью служат главными добродетелями юношества.
   – Это токмо слова…
   – Да вот же, – Нащокин вынул из кармана книжицу, которую Ангальт вручал каждому покидающему корпус. Она содержала все мудрости «говорящей стены». – Вот же: «Всякая власть от бога», «Повиновение начальству – повиновение богу», «Послушание паче поста и молитвы»…
   – Ну-ка, ну-ка, – заинтересовался Шешковский и, взяв книжицу, быстро перелистал ее. Потом подбежал к шкафу и, достав какой-то древний фолиант, радостно воскликнул: – Наконец-то я нашел совершенное удостоверение своим догадкам. Ангальтовы заповеди, выдаваемые за непреложные истины, суть измышления иезуитов. Они слово в слово заимствованы из ихнего устава. Помилуй господи! Нежная опора Отечеству доверена иезуиту! Вот где корень зла, вот где источник повреждения нравов!
   Шешковского охватило крайнее возбуждение, какое бывает у человека, обнаружившего возгорание. Казалось, еще немного, и он заколотит в пожарное било или пригонит водовозку, чтобы залить пламя. Нащокин с удивлением смотрел на проявления внезапного пыла, не желая поверить, что явился невольной причиной его возникновения.
   – Разве в сих истинах есть какая-либо крамола?
   – Крамола не в самих истинах, а в том, что лежит за ними. Иезуиты признают власть только папы и своих орденских начальников, им они отдают всю преданность, зато допускают неповиновение земной юдоли. Они хотят возбудить постепенное народное презрение к своим законным монархам, от древности до посейчасного времени. Для того поощряют охоту кадет к писанию злобных пиес. Может быть, напомните мне имена известных сочинителей?
   – Сумароков, Херасков, Княжнин, Веревкин, Николаев…
   – Не странно ли, что все это ваши кадеты?
   – Кроме Николева. Он слепец и к службе не пригоден.
   – Сей выкормыш княгини Дашковой из того же помета. Вы вчера с пылом читали его призыв: не надо-де полную власть отдавать царям. Тому же учат иезуиты. А что пишет Княжнин? – Шешковский достал книгу и открыл на закладке. – «Так есть на свете власть превыше и царей, от коей и в венце не избежит злодей!» Все к одному.
   – Но при чем тут граф Ангальт? Он престолу верный слуга и нас тому же учит. Загляните в его книжицу: «Без царя – земля вдова», «Воля царская – закон», «Не судима воля царская». А если есть на земле неправда, то она не от царя, но от его слуг проистекает: «Не царь грешит, а думцы наводят».
   Шешковский радостно поддержал:
   – «Царь гладит, бояре скребут» – была и такая заповедь. Или нет?
   Нащокин сразу осекся – старику о всех корпусных делах ведомо. Была одно время на говорящей стене и такая надпись, пока один из озорников ночью не стер букву «л» во втором слове. Вышло хоть и смешно, но очень неприлично. Ангальт учредил дознание и вскоре отыскал виновника, но делу хода не дал, просто убрал надпись и более о ней не напоминал.
   – Что же вы замолчали, сударь мой? – вкрадчиво спросил Шешковский. – Разве при благонамеренном воспитании могут такие мысли исторгнуться? А ежели исторглись, можно ли их покрывать? К счастию, мы сих пагубных ласкателей теперь выведем на солнышко и тем их приспешников остережем. С вашей помощью…
   – Позвольте, какая помощь? – вскричал уязвленный Нащокин. – Я не давал никакого повода.
   – А на книжицу не вы ли указали и через нее на мысль навели? Я так и говорить всем стану: вот он, честный юноша, коий споспешествовал погублению крамолы и наведению благоучрежденного порядка.
   Нащокин растерялся. Бог свидетель, что он не сказал ни одного порочащего слова, но кто поверит в это, если на корпус и директора обрушится опала? Мерзкий старик знает, как опорочить доброе имя. Шешковский, будто не замечая смятения гостя, все так же вкрадчиво продолжал:
   – Однако если вы по зрелом рассуждении заблагорассудите объявить соизволение свое на оказание действительной помощи престолу и согласитесь разоблачить растлителей юношества, то мы потщимся сокрыть ваше истинное участие и достойно вознаградим вас. Льщусь надеждой, что за разорение иезуитского гнезда монаршая милость позволит мне стать высокопревосходительством, а вам – высокоблагородием. Я давно превосхотел это разорение, дабы выбить из-под иезуитской братии самую нижнюю ступень и низринуть их в бездну.
   Шешковский смотрел на гостя выцветшими белесыми глазами, в которых мелькали тлеющие огоньки, и снисходительно улыбался, вполне уверенный в благоприятном ответе. А у Нащокина вдруг всякое смятение прошло. Он улыбнулся ему в ответ и четко выговорил:
   – Нет, сударь, вашему низкому пре-вос-хо-ти-тель-ству я не помощник.
   Что-то неуловимое изменилось в лице Шешковского, все вроде то же: улыбка, глаза, разве огоньки стали чуть ярче, а вот, поди же, сразу пропало прежнее выражение.
   – Вы плохо подумали, сударь, – тихо проговорил он, – жаль портить службу в самом начале. Ведь вы мне не чужой, может быть, даже родственником станете, – и так противно осклабился, что Нащокин едва не плюнул в эту гаденькую улыбающуюся физиономию. – Так вы поразмыслите еще немножко. У меня для того звериное креслице имеется – утишает страсти и располагает к умосозерцанию. Прошу вас.
   Нащокин встал и поклонился.
   – Благодарю за угощение, я премного насытился и утруждать себя розмыслами не намерен.
   – А вы все-таки утрудитесь, – продолжал настаивать Шешковский, а сам потихоньку стал подталкивать его к креслу. – Посидите, подумайте. Креслице не простое, подарено персидским шахом прежней государыне, оно лечит хандру и утишает страсти. Примечательное креслице, вам, чай, еще не приходилось на льве сиживать.
   Нащокин смотрел на него сверху вниз – старик был ему по плечо, но упрямо упирался в живот, так что приходилось пятиться. Оставался уже какой-нибудь вершок, когда Нащокин крепко встал и перестал поддаваться толчкам.
   – Ну же, ну… – закряхтел старик, – уважьте хозяина.
   Внезапно Нащокин обхватил его руками и, оборотившись на полкруга, усадил самого прямо под свирепую звериную морду. Шешковский издал изумленный крик, а Нащокин в полном соответствии с указаниями Храповицкого повернул правую львиную лапу, отчего механизм кресла пришел в движение и мертвой хваткой прижал старика к спинке. Следуя тем же инструкциям, Нащокин топнул ногой. Кресло плавно пошло вниз. Шешковский стал испускать протяжные крики и со страхом прислушивался: что происходит внизу. Там же все шло в соответствии с заведенным порядком.
   Митрич и помогавший ему Яков сноровисто стянули с жертвы штаны, что вызвало наверху новый приступ ругани. Что-то слишком знакомое почудилось Якову в теле жертвы, и он, указав на обнажившуюся вялую плоть, сказал:
   – Сдается, нам не молодого, а старичка сунули – вишь, гузно совсем прожелкло, его никак лет семьдесят мнут.
   Митрич взял из кадки мокрую розгу, попробовал языком – подсолить бы! Вынул из кармана подаренный алтын и протянул Якову – принеси соли да насыпь от души. Тот сорвался с места и наполнил кадушку с верхом. А Митрич тем временем деловито осмотрел место предстоящей работы и, заметив свисающую полу камзола с оторванным карманом, неспешно подвязал ее, чтоб не мешала.
   – Нам рассуждать не велено, – буркнул он, вытащил розгу, обсыпанную еще не растаявшими кристалликами соли, с довольным видом поглядел на нее и ударил с жесткой оттяжкой.
   Сверху донесся дикий вопль.
   – О-ой-ой! Прекратить! Я вас в тюрьме сгною, на дыбу отправлю!
   – Сердитый, однако, гость, – удивился Яков, а Митрич все так же угрюмо заметил:
   – Сказано, криков не слушать.
   Сам же подумал: «Однако слабенький нынче гость, цельного круга не выдержит». У него для таких слабаков рука словно свинцом наливалась, размахнулся и ударил снова. Вышло, должно быть, крепко, ибо вопль перешел в поросячий визг.
   – А-а! Пальцы выдерну, глаза выкручу, мясы поджарю! – неслось сверху.
   Митрич, наполнившись совершенным презрением, решил в полной мере исполнить наказ хозяина и заработал с остервенением мастера, соскучившегося по работе.
   Шешковский не вынес и половины обычной дозы показания. Человек, уже тридцать лет занимавшийся палаческим ремеслом, оказывается, совсем не выносил боли и потерял сознание, когда число ударов едва перевалило за сотню. Правда, тут могло сказаться особое рвение, с каким в этот раз отнесся Митрич к своим обязанностям.
   Полученного оказалось достаточным, чтобы Шешковский промаялся ночь в жестокой лихорадке и почувствовал себя совсем разбитым. Когда утром к нему прибыл курьер с приказом немедленно прибыть во дворец, первой мыслью было отказаться от поездки по причине внезапной болезни. Духа, однако, перечить не хватило, к тому же императрица проявила особую милость, прислав собственную карету.
   Кряхтя и стеная, Шешковский сполз с кровати и начал приводить себя в порядок. Трудность состояла в том, что, опасаясь огласки, он не стал признаваться слугам в позоре, велел только принести чистую холстину. Когда принесли, помочил ее собственной влагой – единственным признававшимся им «снадобьем», применявшимся во всех случаях, и стал обматывать пострадавшее место. Ах, как болело избитое старое тело, какую боль причиняло каждое движение! Он стонал, пускал невольные слезы, ругался. Ноги и руки плохо повиновались, а походка была такая, будто его поставили на ходули. С трудом доковылял старик до кареты, но там не мог пристроиться и простоял весь путь враскорячку, благо потолок оказался высоким.
   По дворцовым покоям он прошествовал в одиночку – наслышанные о вздорном нраве старика, обитатели предпочитали уклоняться от встречи с ним. Лишь в приемной пришлось задержаться.
   – Поздравляю с торжеством! Как здоровьице? Императрица скоро примет вас, прошу присесть… – Храповицкий так и вился возле него. – Что же вы стоите? Если есть какое недомогание, сразу объявите, вам предстоит нынче много трудиться.
   – Я в полном порядке, – буркнул Шешковский и, поймав недоверчивый взгляд Храповицкого, подумал: «Должно быть, знает, подлец, о случившемся, сам и научил молокососа. Ничего, я все вызнаю и, коли причастен, воздам по заслугам».
   Через некоторое время Шешковского позвали в кабинет. Императрица встретила его ласковой улыбкой, но, по мере того как он демонстрировал свою странную походку, улыбка сходила с ее лица. А после нелепого поклона совсем встревожилась:
   – Что с вами, Степан Иванович? Уж не больны ли вы?
   Шешковский с трудом выпрямился и бросил негодующий взгляд на Храповицкого – уже, должно быть, нашептал государыне. Стараясь выглядеть как можно более уверенным, проговорил:
   – Благодарствую, здоров. Я, ваше величество, навроде рабочей лошади: вида не имею и прыгать не горазд, но воз еще свезу.
   – Прекрасно, – обрадовалась Екатерина и подвинула лежащий на столе указ, – было бы досадно не получить приготовленный для вас подарок. И все же придется пройти небольшую проверку. Извольте сесть вон на то кресло и сделать, как скажет Адам Васильевич.
   Шешковский несколько замешкался, однако, встретившись с подозрительным взглядом государыни, заковылял в указанном направлении.
   – Садитесь, сударь, – любезно предложил Храповицкий.
   Шешковский начал с великим тщанием готовиться к посадке.
   – Помогите же ему, Адам Васильевич, у нас не так много времени, – напомнила императрица.
   Храповицкий с видимым удовольствием схватил Шешковского и с силой вдавил его в сиденье. Раздался ужасный крик, и старик потерял сознание. Екатерина не на шутку испугалась, поспешила к креслу и при виде неподвижного старика стала тормошить его.
   – Что, что с ним такое? Боже, а какой запах!
   – Запах рабочей лошади, – пояснил Храповицкий.
   – Но почему вы стоите? Сделайте хоть что-нибудь, пошлите, наконец, за лекарем.
   В это время Шешковский открыл глаза. Увидев склоненное над собой лицо императрицы, он слабо улыбнулся и прошептал:
   – Простите, ваше величество, сомлел не ко времени.
   – Вы обманщик, – сердито сказала Екатерина, – притворились здоровым, а на самом деле больны.
   Шешковский протестующе поднял руки и начал доказывать свое отменное самочувствие обычным способом изъяснения, к которому привык:
   – Не извольте сердиться, матушка-государыня. Несмотря на злостное покусительство сквернителей верных слуг престола, заверяю, что не дошел до состояния полного погубления, но токмо немного сомлел от кратковременного отсутствия духа.
   – Жених снова возвращается к жизни, – заметил Храповицкий.
   Императрица с несвойственной несдержанностью оборвала его:
   – Ваши замечания неуместны. Позаботьтесь, чтобы больному оказали помощь.
   Храповицкий вызвал слуг и приказал препроводить Шешковского в лекарские покои. Екатерина стала ходить по кабинету, изредка останавливаясь у столика, чтобы сделать глоток воды. Это свидетельствовало об ее крайнем раздражении. Сердито сопроводив взглядом ковыляющего Шешковского, она с досадой воскликнула:
   – Ну что вы на сие скажете?
   – Боюсь, наш конь не доскачет до венца, – сказал Храповицкий.
   Императрица поморщилась и хотела снова отругать статс-секретаря, но тот услужливо поднес ей стакан воды. Она поблагодарила. Нет, секретарь, конечно, ни при чем. Но, согласитесь, обидно потратить столько сил, чтобы в последний момент все рухнуло из-за какого-то пустяка. Неужели нельзя ничего сделать? Храповицкий понял этот немой вопрос и как бы между прочим сказал:
   – Спектакль может быть сыгран вторым составом.
   – Что вы имеете в виду?
   – Ваше величество знает, что случай часто благоприятствует молодым исполнителям.
   – Вы говорите об этом молодом человеке, Нащокине?
   – Точно так-с. Уверен, что он отлично справится с ролью, во всяком случае без всякого труда сможет постоять, посидеть и даже…
   – Довольно, довольно… вам никак не обойтись без пошлостей… Ну а как же величальная, там же другое имя?
   – Не извольте беспокоиться, все будет сделано в наилучшем виде.
   Екатерина задумалась. Кажется, предложение заслуживает внимания, не отменять же торжество. Правда, перед стариком неудобно.
   – Возможно, он еще поправится, – нерешительно проговорила она.
   – Без сомнения поправится, – уверил Храповицкий, – мы тогда этому скакуну другую пару подберем.
   Екатерина погрозила ему пальцем, но не строго, было видно, что предложение принято. Храповицкий попросил разрешения удалиться, дабы сделать новые распоряжения.
   – Прошу вас не афишировать наше решение, – напутствовала его императрица, обожавшая разного рода сюрпризы, – особенно невесте. Я ведь обещала окончить дело к ее полному удовольствию.
   Храповицкий приложил палец к губам – дескать, могила. Через некоторое время хористы получили новые слова величальной:
 
Так пребывай же вечно славна,
Прекрасна дщерь княгиня Анна!
И чтоб потомством род прославил
Наш князь младой Нащокин Павел.
 
   Им строго наказали, чтобы они до времени никому ничего не говорили. Они и не говорили, только пели.
   Представление началось в означенное время. Все участники играли свои роли с большим воодушевлением, хотя неожиданно введенный в спектакль Нащокин безбожно путал слова. Зато Аннушка, обрадовавшись замене партнера, выглядела сущим ангелом, от нее будто свет исходил. В зале не нашлось, верно, ни одного сердца, которое бы не дрогнуло в ответ на излучаемое ликование. А потом, стоя перед алтарем, она не сводила глаз с божественного лика и, шевеля губами, вела с ним доверительный разговор. Юная пара вызывала общее умиление, и довольная императрица призналась:
   – У этого дела есть хороший конец, только Шешковского жалко.
   – Да, про его тело такое не скажешь, – согласился Храповицкий.
   – Вы это про что? – насторожилась Екатерина и погрозила ему пальцем: – Вы настоящая проказа!
   – Проказник, всего лишь проказник, ваше величество.
   Она поглядела на улыбнувшегося Храповицкого и нахмурилась. Просто так, для острастки – сегодня ей совсем не хотелось сердиться.

Тихая месть

   Петя Тихонов поступил в кадетский корпус 10-летним мальчиком. Мать его незадолго до того умерла, а отец, полковой командир, был так занят хлопотливой должностью, что руки до сына не доходили. Отдавать его сестрам он не рискнул из-за боязни испортить характер наследника женским воспитанием и после недолгих раздумий привез в корпус, дав на прощание такое наставление:
   – Учись, сын, по своему разумению, но нашей фамилии не позорь.
   По правде говоря, Петя в таком наставлении не нуждался, поскольку имел характер своенравный, всегда коноводил и в корпусе своих привычек менять не захотел. Сразу же остановил Ваню Горохова, самого маленького кадетика, и деловито осведомился:
   – Обижают?
   – Еще чего? – вскинул тот голову и показал рогатку. – Пусть только сунутся.
   – Молодец! – одобрил Петя. – Ты – за себя, а мы – за тебя!
   С тех пор их всегда видели вместе.
   Во всяком заведении новички подвергаются испытаниям и доверчиво воспринимают разного рода наставления. Для старожилов наступала благодатная пора – появлялась возможность распространить свое влияние на новое поколение и обложить его данью. Не успели новенькие обустроиться, как к ним в гости пожаловали «старички». Петиному отделению достался старшеклассник, чье пребывание в корпусе перешагнуло на второй десяток, поскольку тот оставался на второй год чуть ли не в каждом классе. Его фамилия была Кабанов, хотя более известен он был как Вепрь, что вполне соответствовало его вздорному нраву.
   Начал Вепрь вполне миролюбиво: предложил померяться с ним ростом. Он оказался на голову выше всех, Горохов едва достигал ему до второй пуговицы на гимнастерке. Вепрь задержал его и объявил:
   – На каждом завтраке будешь отдавать мне полбулки, – немного помолчал и соизволил пояснить: – У меня больше энергии уходит. Справедливо?
   Ему отважился возразить только Петя:
   – Нет! Вы уже не растете, а Гороху нужно усиленное питание.
   Вепрь осмотрел его с ног до головы и зевнул:
   – Ты тоже будешь приносить мне полбулки.
   – А хуже не будет? – бесстрашно поинтересовался Петя.
   Вепрь протянул руку, намереваясь схватить насмешника, но Петя ловко увернулся, еще и нос показал. Вепрь разразился бранью и устремился за ним. Дело происходило в классной комнате, особенно не разбежишься, а Петя и не думал. Проскочил между парт, прыгнул на тумбу, где хранились учебные пособия, и пока Вепрь разворачивался, он уже с кафедры показал ему нос. Тут и помощь подоспела в виде Ваниной рогатки, и на лбу у Вепря появился кровоподтек. Дрались обычно до первой крови, да разве теперь до правил? Взревел Вепрь и устремился на обидчиков, тем волей-неволей пришлось убегать.
   Далеко, правда, убежать не удалось – в коридоре наткнулись на своего офицера-воспитателя майора Батова. В кадетские выяснения отношений он предпочитал не вникать, полагая, что его питомцы сами должны находить выход из своих затруднений. Это был старый служака, уставший от службы и потому предпочитавший пользоваться неуставной терминологией.
   – Вы куда это, детки? – озадачил он вопросом налетевших на него кадет. Впрочем, при виде старшеклассника с кровоточащим лбом ответ на этот вопрос не понадобился.
   – А вы куда, юноша? – переиначил вопрос Батов.
   Юноша молчал, только тяжело дышал и раздувал ноздри.
   – Кто же вас так? Не эти ли бессердечные дети?
   Как ни зол был Вепрь, но ответить на такой вопрос он не мог. В корпусах существовало исконное правило, согласно которому на товарища, каков бы тот ни был, показывать нельзя.
   – Тогда я обращусь к вам: не вы ли, дети, обидели этого юношу?
   Петя изобразил на лице покаянное выражение и выдавил:
   – Мы…
   Вепрь даже взвыл от негодования.
   – Ах, какие злые мальчики! Попросите прощения у бедного товарища и пообещайте никогда не обижать его больше.
   – А меньше? – деловито поинтересовался Петя.
   Этого Вепрь вынести уже не мог.
   – Да я тебя с дерьмом смешаю! – выкрикнул он самую страшную угрозу, которая допускалась в формальной обстановке.
   – Как это грубо! – возмутился Батов и отправил Кабанова в карцер. Петя, довершив издевку, стал притворно канючить: дескать, не наказывайте, он исправится и будет вести себя хорошо. Вепрь только зубами заскрипел.
   Понятно, что такое «восстание рабов» не могло быть оставленным без внимания, и рабы со страхом ожидали развития событий. Петя крепился и призывал товарищей к стойкости. И тревожиться они имели все основания. Действительно, вскоре в спальню младшей роты пожаловали «старички». Об их приближении уведомила заблаговременно выставленная стража. Сыграли срочный «подъем», малыши вооружились подушками и поясными ремнями. Первые должны были служить щитами, а вторые, вернее их бляхи, – оружием. Было проявлено редкое единодушие, лишь два отщепенца остались в кроватях, изображая, что крепко спят. Увы, сражению не было суждено состояться, – в самый последний момент появился Батов, предвидевший подобное развитие событий.
   – Вы почему в расположении нашей роты? – строго обратился он к непрошеным гостям.
   Те растерянно молчали, устремив взоры на предводительствующего в их компании Вепря. Ну от того и в более благоприятной обстановке было трудно ожидать вразумительного ответа.
   – У нас вечер дружбы! – пришел ему на помощь Петя. Вепрь продолжал молчать, гордость не позволяла поддержать соперника.