В самом деле, наблюдательный автор стайвесантской рукописи отметил, что за время правления Вильгельмуса Кифта характер жителей Нового Амстердама претерпел существенные изменения и они стали очень сварливыми и склонными к мятежу. Постоянная раздражительность, в которую впал маленький губернатор из-за грабительских набегов на его рубежи, и несчастная склонность к экспериментам и новшествам были причиной того, что он держал свой совет в вечном беспокойстве; а так как совет является по отношению к населению в целом тем же, чем дрожжи или закваска для теста, то вся община пришла в брожение; а так как население в целом по отношению к городу это то же, что мозг по отношению к телу, то злосчастные передряги, выпавшие на его долю, повлияли самым гибельным образом на Новый Амстердам – настолько, что во время некоторых пароксизмов уныния и замешательства были созданы многие из самых кривых и безобразных улиц и переулков, уродующих нашу столицу.
   Но хуже всего было то, что как раз в это время чернь, впоследствии называвшаяся державным народом, подобно Валаамовой ослице, постепенно становилась более просвещенной, чем ехавший на ней всадник, и проявила странное желание самостоятельно управлять собой. Это было еще одно последствие «всеобъемлющих познаний» Вильяма Упрямого. Занимаясь своими пагубными изысканиями среди хлама древности, он пришел в восторг от распространенного среди лакедемонян обычая общественных трапез, за которыми они обсуждали интересующие всех вопросы, и от школ разных философов, где они занимались глубокомысленными спорами о политике и нравственности, где седобородые старики обучались основам мудрости, а юноши, не изведав детства, учились, как им стать маленькими мужчинами. «Нет ничего, – сказал многоумный Крифт, закрывая книгу, – нет ничего более важного для того, чтобы как следует управлять страной, нежели распространение образованности среди народа; основа хорошего правления должна быть заложена в общественном сознании». Все это достаточно верно, но такова была жестокая судьба Вильяма Упрямого, что всегда, когда он думал правильно, брался он за дело обязательно не так, как надо. На этот раз он почти не мог ни есть, ни спать, пока не основал обществ, в которых простые граждане Нового Амстердама занялись шумными спорами. Только этого недоставало для его окончательной гибели. Честные голландские бюргеры, хотя на самом деле не слишком были склонны к словопрениям, в результате частых встреч, во время которых они напивались допьяна, затуманивали свои мозги табачным дымом и выслушивали выспренние речи полудюжины оракулов, вскоре очень поумнели и – как всегда бывает, когда чернь просвещается в вопросах политики, – преисполнились недовольства. С изумительной быстротой соображения они обнаружили, что жестоко ошиблись, считая себя счастливейшим народом на свете, и пришли, на свою радость, к убеждению, что, вопреки всем данным, говорящим о противном, они были самым несчастным, обманутым и, следовательно, погибшим народом!
   В скором времени новоамстердамские охотники до новостей объединились в союзы глубокомысленных политических ворчунов, которые ежедневно собирались, чтобы повздыхать над общественными делами и нагнать на себя тоску; они стекались на эти злополучные собрания с тем же рвением, с каким фанатики во все века покидали более кроткие и мирные пути религии, чтобы тесниться и завывать на сборищах изуверов. Мы от природы склонны к недовольству и с жадностью ищем воображаемые причины для жалоб; как ленивые монахи, мы истязаем свои собственные плечи и находим, по-видимому, великое удовлетворение в музыке собственных стенаний. Это не парадокс; повседневный опыт показывает истинность этих мудрых наблюдений. Утешать или пытаться поднять дух человека, стонущего от воображаемых невзгод, кажется почти смешным, но нет ничего легче, чем сделать его несчастным, хотя бы он и находился на верху блаженства, ибо поднять человека на колокольню было бы геркулесовым трудом, тогда как сбросить его оттуда может любой ребенок.
   В глубокомысленных собраниях, упомянутых мною, философический читатель сразу различил бы слабые зачатки мудрых сборищ, называемых народными собраниями и широко распространенных в наши дни. Туда приходят все бездельники и «золоторотцы», которые, как лохмотья, болтаются на спине общества и легко могут быть унесены ветром любой доктрины. Сапожники покидали свои мастерские и спешили туда, чтобы поучать политической экономии; кузнецы бросали работу и давали погаснуть пламени в своих горнах, а сами тем временем дули в меха, чтобы разжечь пламя мятежа; и даже портные (каждый из которых был, как известно, одной девятой частью человека[280]), хотя и сплошь в заплатах, пренебрегали собственными делами, чтобы заняться делами государства. Не хватало только полудюжины газет и патриотических издателей, чтобы завершить народное просвещение и ввергнуть всю провинцию в бунт.
   Не забыть бы упомянуть о том, что эти народные собрания всегда происходили в какой-нибудь известной таверне, ибо такого рода заведения всегда оказывались самыми подходящими рассадниками политиков; они изобиловали теми живительными соками, которые питают мятеж и придают ему силу. Говорят, что у древних германцев существовал превосходный способ рассматривать важные вопросы: сначала их обсуждали во хмелю, а затем снова возвращались к ним, протрезвившись. Сборища более проницательных американцев, не любящих двух мнений по одному и тому же предмету, и принимают решения, и приводят их в исполнение в пьяном виде; таким способом они обходятся без холодных и скучных размышлений. А так как всеми признано, что у пьяного двоится в глазах, то из этого с полной несомненностью следует, что он видит в два раза лучше, нежели его трезвые соседи.



ГЛАВА VI


   Показывающая важное значение разделения на партии и рассказывающая о горестных затруднениях, выпавших на долю Вильяма Упрямого из-за того, что он просветил народ.

 
   Некоторое время, однако, почтенные новоамстердамские политики, вынашивавшие величественный план спасения народа, были весьма смущены раздорами и непонятными разногласиями в собственных рядах; зачастую они приходили в самое хаотическое замешательство и смятение только потому, что у них не было классификации партий. А ведь нашим опытным политикам хорошо известно, что точная классификация и терминология столь же необходимы в политике; как и в естествознании. С их помощью можно как следует различить и изучить отдельные группы патриотов, их разветвления и скрещения, их связи и разновидности. Так, в разных концах света возникли родовые названия гвельфов и гибеллинов,[281] круглоголовых и кавалеров,[282] больших индейцев и малых индейцев,[283] вигов и тори, аристократов и демократов, республиканцев и якобинцев, федералистов и антифедералистов, а также некоей ублюдочной партии, называемой жвачка,[284] которая, по-видимому, родилась от скрещения двух последних партий, как мул произошел от скрещения лошади и осла, и подобно мулу, по-видимому, не способна к размножению, пригодна для неблагодарной черной работы, обречена нести бремя то отца, то матери и в награду за свои старания получать крепкие побои.
   Существенная польза таких противопоставлений совершенно очевидна. Сколько есть на свете рьяных и работящих патриотов, чьи познания заимствованы из политического словаря; они никогда не знали бы своих собственных мнений, то есть, что они должны думать по тому или иному вопросу, если б не были распределены по партиям. Ведь, руководствуясь собственным здравым смыслом, члены общины могут прийти к такому единомыслию, которое, как это было бесспорно доказано многими превосходными писателями, оказывается роковым для благополучия государств. Часто случалось мне видеть благонамеренных героев 1776 года, находившихся в ужаснейшем затруднении, так как они не знали, какого мнения им держаться о некоторых лицах и действиях правительства, и подвергались большому риску подумать правильно, пока они внезапно не разрешали своих сомнений, прибегнув к испытанному пробному камню – разделению на вигов и тори. Эти названия, хотя они имеют столь же близкое отношение к ныне существующим партиям, как могучие статуи Гога и Магога[285] к почтенным лондонским олдерменам, с жадностью поглощающим под их покровительством черепаховый суп в здании ратуши, тем не менее при всех обстоятельствах служат нашему державному народу очками, чудесным образом помогающими видеть дальше собственного носа и отличить сокола от цапли или сову от ястреба!
   Хорошо сказано в священном писании: «Конь знает владетеля своего, а осел ясли господина своего»,[286] ибо, когда державный народ запряжен и на него надлежащим образом надето ярмо, приятно видеть, как размеренно и гармонично он движется вперед, шлепая по грязи и лужам, повинуясь приказаниям своих погонщиков и таща за собой жалкие телеги с дерьмом, принадлежавшие всяческим партиям. Сколько знавал я патриотических членов конгресса, которые честно намеревались, что бы ни случилось, держаться своей партии, и тем не менее могли то ли просто по неведению, то ли под влиянием совести и здравого смысла перейти в ряды своих противников и выступить в защиту противоположных мнений, если бы партии не носили общераспространенных названий, позволяющих легко отличить их друг от друга.
   Поэтому благоразумные жители Нового Амстердама, после того как они некоторое время терпели невзгоды, связанные с отсутствием порядка, проявили, наконец, свойственную честным голландцам рассудительность и разделились на две партии, известные под названием квадратноголовые и плоскозадые. Название первой партии указывало на то, что ее члены были лишены той округлости черепа, которая считается признаком истинного гения; название второй – что ее члены не обладали природным мужеством или хорошим задом, как это впоследствии именовалось. И я приглашаю всех политиков нашего великого города попытаться доказать мне, что в нынешнее время раскол на две партии хоть где-нибудь произошел по более важному и основательному признаку.
   Указанные выше названия, говоря чистую правду – а отступать от нее я счел бы для себя унизительным – возникли не в результате прихоти или случайности, как некогда существовавшие прозвища Десятиштанный и Крепкоштанник, а произошли от глубокомысленных и ученых умозаключений некоторых голландских философов. Не вдаваясь в подробности, укажу лишь, что то были догматы или основные начала остроумных теорий, впоследствии развитых в физиогномических трактатах Лафатера,[287] который вполне серьезно измеряет умственные способности по длине носа и улавливает их признаки в изгибе губ или бровей, в краниологии доктора Галля[288] – обнаружившего местоположение и твердыни добродетелей и пороков, страстей и привычек в шишках черепа и доказывающего, что у иного олуха царя небесного череп истинного гения, – в Linea Fascialis[289] доктора Петруса Кампера,[290] профессора анатомии Амстердамского университета – объясняющего все на свете положением верхней и нижней челюсти относительно друг друга и доказывающего правильность старинного мнения о том, что сова самое мудрое из всех животных и что совершенно плоское лицо служит бесспорным признаком одаренности и образцом истинной красоты, – наконец, в задологии профессора Хиггенботома, который учит тому, что существует удивительная тесная связь между задницей и умом; эта теория подкрепляется опытами педагогов всех веков, обнаруживших, что припарки a parte poste[291] прекрасно действуют на быстроту соображения их учеников и что самый действительный способ внедрения знаний в голову – это вколачивание их в зад!
   Итак, просвещенные жители Новых Нидерландов, благополучно разбившись на партии, изо всей мочи принялись за дело, чтобы упрочить общественное благосостояние; они собирались в разных пивных и с неукротимой злобой обкуривали друг друга к великой пользе для государства и прибыли для владельцев питейных заведений. Некоторые, более рьяные, чем остальные, пошли дальше и начали осыпать друг друга множеством очень крепких ругательств и оскорбительных словечек, какие только существуют в голландском языке. Приверженцы каждой партии свято верили, что служат своей родине, черня репутацию политического противника или нанося ущерб его карману. Но как бы ни различались партии между собой, обе они были согласны в одном: они относились с злостным предубеждением к любой мере правительства, будь она правильна или неправильна. Ведь губернатор по своей должности не подчинялся их власти, не выбирался ими и ни одной из них не отдавал предпочтения, а потому ни та, ни другая не были заинтересованы в его успехе и в процветании страны, пока она находилась под его управлением.
   «Несчастный Вильям Кифт! – восклицает мудрый автор стайвесантской рукописи. – Быть обреченным на препирательства с врагами, слишком лукавыми, чтобы их можно было перехитрить, и править народом, слишком умным, чтобы им можно было управлять». Все его походы против внешнего врага кончались неудачей, и на них никто не обращал внимания; все его меры для поддержания общественной безопасности вызывали ропот народа. Если он предлагал набрать армию, достаточную для защиты границ, чернь (то есть те праздношатающиеся члены общины, которым нечего было терять) немедленно била тревогу и принималась орать, что ее интересам угрожает опасность, что постоянная армия – это легион червей, пожирающих содержимое общественных карманов, бич в руках правительства и что правительство, имея в своем распоряжении военную силу, неизбежно перерастет в деспотию. Если он, как это слишком часто случалось, медлил до последней минуты, а затем второпях собирал горсточку необученных бродяг, то принятые им меры провозглашались слабыми и недостаточными, насмешкой над общественным достоинством и безопасностью, расточением общественных средств на никчемные предприятия. Если же он, соблюдая экономию, ограничивался посланиями, его осмеивали янки, а если он налагал запрет на сношения с врагами, то собственные подданные нарушали этот запрет и противодействовали ему. На каждом шагу губернатора осаждали и оглушали постановлениями «многолюдных и представительных собраний», на которых присутствовало с полдюжины презренных трактирных политиков, и все эти постановления он читал, и что еще хуже, все принимал во внимание. В результате, беспрестанно меняя свои распоряжения, он не мог правильно судить об их последствиях, а, прислушиваясь к крикам черни и стараясь угодить всем, он, честно говоря, не делал ничего.
   Впрочем, я не хотел бы, чтобы у кого-нибудь возникло несправедливое предположение, будто Вильям Кифт относился добродушно ко всяким напоминаниям и вмешательствам, ибо это не вязалось бы с его доблестным духом; напротив, за всю его жизнь не было случая, чтобы он, получив совет, на первых порах не разгневался на того, кто его подал. Но я всегда замечал, что вспыльчивых маленьких людей, как маленькие лодки с большими парусами, легче всего вывести из равновесия или сбить с пути. Это мы видим на примере губернатора Кифта; хотя он по характеру был настоящий перец, а в его голове вечно крутились вихри и проносились ураганы, все же его неизменно увлекал каждый последний совет, доносившийся до его ушей. Для него счастье было, что его власть не зависела от грубой толпы и что население пока не обладало весьма важным правом назначать губернатора. Однако оно, как истинная чернь, делало все возможное, чтобы помочь в общественных делах, беспрестанно досаждая своему правителю, подстрекая его речами и постановлениями, а затем упреками и напоминаниями сдерживая его пыл, как на воскресных скачках шайка жокеев обращается с несчастными клячами. Можно сказать, что и Вильгельмуса Кифта в течение всего времени его правления то погоняли без передышки, то пускали легкой рысцой.



ГЛАВА VII


   Содержащая различные страшные рассказы о пограничных войнах и гнусных насилиях коннектикутских разбойников а также о возвышении великого совета Амфиктионии на востоке и об упадке Вильяма Упрямого.

 
   В числе многих гибельных опасностей, окружающих вашего отважного историка, есть одна, которой я не надеюсь избегнуть, несмотря на всю мою неизъяснимую кротость и безграничную доброжелательность по отношению к ближним. Движимый благочестивыми помыслами и роясь жадной рукой в гниющих останках прошлых дней, я могу подчас оказаться в таком же положении, в каком очутился храбрый Самсон,[292] когда, прикоснувшись к трупу льва, навлек на себя рой пчел. Так и я сознаю, что стоит мне вдаться в подробности бесчисленных злодеяний племени яноки, или янки, как почти наверняка я задену болезненную чувствительность некоторых из их неразумных потомков и те несомненно накинутся на меня и подымут такое жужжание вокруг моей несчастной башки, что от их укусов меня могла бы защитить только крепкая шкура Ахиллеса или Orlando Furioso.[293] Если так и случится, я буду горько и искренне оплакивать не мою злосчастную судьбу, заставившую меня нанести обиду, а упрямую злобу нашего злонравного и безжалостного века, обижающегося на все, что бы я ни сказал. Послушайте, почтенные господа упрямцы, скажите мне, бога ради, что могу я поделать, если ваши прапрадеды так низко вели себя по отношению к моим прапрадедам? Я очень сожалею об этом, от всего сердца, и тысячу раз хотел бы, чтобы они вели себя в тысячу раз лучше. Но так как я рассказываю о священных событиях истории, то ни на йоту не могу поступиться чистой правдой, хотя бы и был уверен, что коннектикутский палач свалит в кучу все издание моего труда и сожжет его. И разрешите сказать вам, милостивые государи, что одно из великих предназначений, ради которых провидение посылает в этот мир нас, беспристрастных историков, именно в том и состоит, чтобы мы исправляли зло и обрушивали возмездие на головы виновных. Поэтому пусть какой-нибудь народ причиняет зло своим соседям, оставаясь временно безнаказанным, все же рано или поздно придет историк, который отдубасит его по заслугам. Так, у ваших предков, ручаюсь за них, когда они лупили и колотили почтенных жителей провинции Новые Нидерланды и чуть не свели с ума ее злосчастного маленького губернатора, в мыслях не было, что когда-нибудь явится историк вроде меня и возвратит им весь долг с процентами. Клянусь богом! От одного разговора об этом кровь закипает у меня в жилах! И меня разбирает охота с таким же аппетитом, с каким я уничтожал мой обед, на следующей же странице искрошить на мелкие кусочки всю кучу ваших предков! Но ради той горячей любви, какую я питаю к их потомкам, я, так и быть, пощажу их. Я верю, что, поняв, насколько в моей власти сделать всех вас до одного безродными, вы не найдете достаточно слов для восхваления моей справедливости и великодушия. Итак, с обычным спокойствием и беспристрастием я продолжаю мою историю.
   Древние мудрецы, близко знакомые с этими делами, утверждали, что у ворот дворца Юпитера лежали две большие бочки, одна, наполненная благами, вторая – несчастьями. Воистину похоже на то, что последняя была опрокинута и затопила несчастную провинцию Новые Нидерланды. В числе других причин для раздражительности, постоянные вторжения и грабежи восточных соседей подогревали легко воспламеняющийся от природы темперамент Вильяма Упрямого. В летописях прежних дней можно еще и теперь обнаружить многочисленные сообщения о такого рода набегах, ибо пограничные начальники особо старались проявить свою неусыпную бдительность и воинское рвение, соревнуясь между собой в том, кто чаше других будет посылать в столицу жалобы и чьи жалобы будут всего длиннее; так ваши верные слуги вечно являются в гостиную с жалобами на мелкие кухонные дрязги и проступки. Донесения всех этих доблестных ябедников с великим гневом выслушивали и вспыльчивый маленький губернатор, и его подданные, которые точно с таким же любопытством жаждали узнать эти пограничные сплетни и с такой же легкостью верили им, с какими мои сограждане поглощают забавные истории, ежедневно наполняющие газеты, о британских нападениях на море, французских секвестрациях на суше и нарушениях испанцами наших прав в обетованной земле Луизиане.[294] Все это доказывает, как я утверждал выше, что просвещенный народ любит быть несчастным.
   Впрочем, я далек от того, чтобы утверждать, будто наши достойные предки тревожились попусту; напротив, им приходилось страдать от ежедневно повторявшихся жестоких несправедливостей, каждая из которых могла послужить – если исходить из понятий национального достоинства и национальной чести – достаточной причиной к тому, чтобы ввергнуть все человечество в междоусобицу и смуту.
   Из множества горьких обид, упоминаемых в сохранившихся до нас летописях, я выбираю несколько самых ужасных и представляю моим читателям судить, были ли наши прародители правы, когда приходили из-за них в благородное негодование.

   «24 июня 1641 года. Некие люди из Хартфорда увели с выгона свинью и заперли ее просто по злобе или из-за другого какого пристрастия, и уморили свинью голодом в хлеве!


   26 июля. Означенные англичане снова угнали принадлежащих Компании свиней с Сикоджокского выгона в Хартфорд; что ни день, осыпали жителей хулой, ударами, избивали с позором, какой только могли придумать.


   Мая 20 1642 года. Англичане из Хартфорда, учинив насилие, перерезали путы у лошади, которая принадлежала почтенной Компании и паслась, стреноженная, на общинном лугу.


   Мая 9 1643 года. Принадлежавшие Компании лошади паслись на земле Компании, когда были угнаны людьми из Коннектикута или Хартфорда, а пастухи были крепко побиты топорами и палками.


   16. Опять они продали подсвинка, принадлежавшего Компании, свиньи которой паслись на земле Компании».[295]

   О, силы небесные! В какое негодование должно было приводить каждое из этих оскорблений нашего философического Кифта! Письмо за письмом, протест за протестом, послание за посланием, на плохой латыни,[296] на еще худшем английском языке и отвратительном нижнеголландском наречии, посылал он неумолимым янки, но все было тщетно. И двадцать четыре буквы нашего алфавита, которые только и составляли – если не считать славного героя Ван-Корлеара, смелого трубача – регулярное войско, находившееся в его распоряжении, никогда не оставались без дела на протяжении всего его правления. Да и трубач Антони не уступал в пылком рвении своему начальнику, отважному Вильяму: как подобало герою и верному охранителю государственной безопасности, он при каждом новом известии извлекал, стоя на валу, из своей трубы самые зловещие звуки, повергавшие народ в сильнейшую тревогу и нарушавшие его покой в любое время дня и года. За это его очень высоко ценили и всячески ублажали – как мы ублажаем крикливых редакторов газет за столь же важные услуги.