Что вы решили бы как раз:
Наверно, это дикобраз из африканских стран.
Он насмерть всех перепугал: коров и лошадей,
И кошек и дворовых псов, баранов и свиней.
Всяк улепетывал, дрожа, поджавши хвост, бежал
И думал, будто повстречал заморского ежа.[379]

 
   Несмотря на большие природные дарования и превосходные качества этого прославленного генерала, должен сознаться, что он не был все же в точности таким человеком, какого доблестный Питер Твердоголовый выбрал бы начальником над своими войсками. Но, по правде говоря, в те дни провинция Новые Нидерланды не изобиловала, как ныне, крупными военными талантами, которые – подобно Цинциннату[380] – живут в каждой деревушке, выстраивают в ряды капусту вместо солдат, и отличаются на маисовом поле вместо поля битвы; отказываясь от бранных трудов ради более полезной, но бесславной мирной деятельности, они так часто меняют лавры на оливы, что хозяином вашей гостиницы может оказаться генерал, кучером дилижанса – полковник, а кузнецом, подковывающим вашу лошадь, – доблестный «капитан волонтеров». К тому же, великий Стайвесант, в отличие от современных правителей, не имел возможности выбирать военачальников из шайки преданных ему редакторов газет, ибо в летописях того времени нигде не упоминается о подобном разряде наемников, которым государство платило бы деньги, как трубачам, защитникам отечества или телохранителям. Итак, грозный генерал Вон-Поффенбург был назначен командовать вновь набранными войсками главным образом потому, что никто больше не претендовал на этот пост, а отчасти и потому, что было бы нарушением воинского этикета, если бы в обход ему во главе армии поставили младшего чином офицера, – такой несправедливости великий Питер не совершил бы даже под страхом смерти.
   Как только доблестнейший медный капитан получил приказ выступить в поход, он бесстрашно повел свою армию к южной границе по невозделанным степям и диким пустыням, через неприступные горы и реки без переправ, сквозь непроходимые леса, преодолевая обширное пространство ненаселенной страны, опрокидывая на своем пути, разбивая и уничтожая во множестве враждебные полчища лягушек и муравьев, собравшихся для того, чтобы воспрепятствовать его продвижению. Одним словом, он совершил подвиг, равного которому не сохранилось в анналах истории, если не считать знаменитого отступления старика Ксенофонта[381] с десятью тысячами греков. Совершив все это, Якобус Вон-Поффенбург построил на Саут-Ривер (или Делавэре) грозное укрепление, названное Форт-Кашемир в честь коротких штанов зеленовато-желтого цвета, особо любимых губернатором. Так как с упомянутым фортом, о чем мы узнаем в дальнейшем, связаны очень важные и интересные события, то, пожалуй, стоит отметить, что впоследствии он назывался Новый Амстель и был первоначальным зародышем теперешнего процветающего города Ньюкасл, ошибочно названного так вместо Нокасл,[382] ибо здесь нет и никогда не было замка или чего-нибудь подобного.
   Шведы и не думали покорно терпеть угрожающее поведение новонидерландцев; напротив, Ян Принтц,[383] тогдашний губернатор Новой Швеции, обнародовал решительный протест против того, что он назвал посягательством на его права. Но доблестный Вон-Поффенбург за время своей службы при Вильяме Упрямом слишком хорошо усвоил природу посланий и протестов, чтобы хоть сколько-нибудь испугаться этой бумажной войны. Его крепость была закончена, и теперь любо-дорого было видеть, какую важность он сразу же на себя напустил. Он по десять раз на день выходил из нее и входил, осматривал спереди и сзади, с одного бока и с другого. Затем он облачался в полную парадную форму и целыми часами гордо шагал взад и вперед по своему невысокому валу, как тщеславный голубь-самец, хвастливо разгуливающий по крыше голубятни. Одним словом, если моим читателям не доводилось с любопытством наблюдать, как захудалый начальник маленького никудышного военного поста раздувается от тщеславия в новехоньком мундире и упоен сознанием, что ему подчинена горсточка голодранцев, тогда я не надеюсь, что мне удастся дать им надлежащее представление об изумительном величии генерала Вон-Поффенбурга.
   В прелестном романе «Пирс Форест»[384] рассказывается, как некий юноша, посвященный королем Александром в рыцари, сразу же поскакал в соседний лес и принялся с такой силой лупить деревья, что убедил всех придворных, будто в целом мире нет более могучего и храброго джентльмена. Тем же способом великий Вон-Поффенбург давал выход геройской злости, которая, подобно ветрам в животе, так часто бурно развивается у новобранцев, побуждая их к мелким ссорам и кровопролитным дракам. Стоило ему почувствовать, что в нем разгорается воинственный дух, он сразу же предусмотрительно совершал вылазку в поля и, вынув из ножен: свою верную саблю длиною в два полных фламандских локтя,[385] принимался изо всей мочи биться, отрубая головы взводам капустных кочанов, кося целые фаланги подсолнечников, которые он именовал громадными-шведами; если же ему доводилось ненароком высмотреть колонию честных толстопузых тыкв, спокойно гревшихся на солнышке: «А, подлые янки, – ревел он во все горло, – наконец-то вы мне попались!» и с этими словами одним взмахом сабли рассекал несчастные плоды сверху донизу. Излив в известной мере свой гнев, он возвращался к гарнизону в полном убеждении, что был подлинным чудом воинской доблести.
   Другое честолюбивое желание генерала Вон-Поффенбурга состоял в том, чтобы слыть строгим ревнителем дисциплины. Прекрасно зная, что дисциплина – существенное условие всякого военного начинания, он внедрял ее со строжайшей аккуратностью, заставляя каждого солдата выворачивать на параде ноги носками наружу и вскидывать голову и предписывая ширину плоеных складок на рубахе всем, у кого таковые были.
   Однажды, набожно изучая Библию (ибо сам благочестивый Эней[386] не мог бы превзойти его в показной религиозности), генерал наткнулся на рассказ об Авессаломе[387] и его печальном конце и в недобрый час издал приказ обрезать волосы всем офицерам и нижним чинам гарнизона. Случилось так, что в числе офицеров был некий Килдерместер, храбрый старый служака, всю свою долгую жизнь лелеявший копну жестких волос, изрядно похожую на густую шерсть ньюфаундлендской собаки и кончавшуюся огромной косой, которая напоминала ручку сковороды и была заплетена так туго, что глаза и рот у него были обычно прикрыты, а брови подняты к верхней части лба. Легко себе представить, что обладатель такого чудесного украшения с отвращением воспротивился приказу, приговорившему его волосы к стрижке. Сам Самсон не мог бы столь ревностно почитать свою шевелюру.[388] Итак, услышав о приказе генерала, наш герой разразился отборной солдатской руганью и градом проклятий и поклялся, что проломит башку всякому, кто попытается прикоснуться к его косе; затем он заплел ее еще туже, чем всегда, и стал разгуливать по форту, размахивая ею так свирепо, словно это был крокодилий хвост.
   Коса старого Килдерместера, упрятанная в футляр из кожи угря, немедленно стала событием чрезвычайной важности. Главнокомандующий был достаточно образованным офицером и не мог не понимать, что дисциплина гарнизона, субординация и порядок в армиях Новых Нидерландов, а, следовательно, безопасность всей провинции и, наконец, достоинство и благоденствие Высокомощных Господ Генеральных Штатов и, превыше всего, достоинство генерала Вон-Поффенбурга, – все настоятельно требовало, чтобы эта упрямая коса была обрезана. Движимый патриотизмом, Он решил, что старого Килдерместера необходимо публично, в присутствии всего гарнизона, лишить его великолепного украшения. Старый воин со всей твердостью воспротивился, вследствие чего генерал, как подобает великому человеку, пришел в сильное негодование; преступник был арестован и предан военному суду. Ему предъявили обвинение в мятеже, дезертирстве и прочем вздоре, перечисляемом в военных уставах, кончавшееся словами: «То есть, в том, что он вопреки приказу носил косу[389] длиной в три фута, упрятанную в футляр из кожи угря». Тут начались приказ об отдаче под суд и допросы, и судебные прения, и приговор, и вся округа пришла в брожение из-за злосчастной косы. Так как хорошо известно, что командир отдаленного пограничного поста обладает властью поступать почти всегда по своему усмотрению, то не приходится сомневаться» что старый служака был бы повешен или, по меньшей мере, расстрелян, если бы он, на свое счастье, не заболел лихорадкой просто из-за досады и унижения и не сбежал самым непристойным образом от всего земного начальства, сохранив свои любимые волосы неприкосновенными. Его упрямство ничто не могло поколебать до самого последнего мгновения; умирая, он распорядился, чтобы его коса в футляре из угревой кожи торчала из дыры от выпавшего сучка, оказавшейся в одной из досок его гроба.
   Этот величественный поступок сильно способствовал тому, что за генералом установилась репутация прекрасного блюстителя дисциплины, но поговаривают, будто в дальнейшем ему часто снились дурные сны и по ночам его посещали страшные видения: серый призрак старого Килдерместера стоял на часах у его постели, прямой как насос, с огромной косой, торчащей наподобие ручки.
КОНЕЦ КНИГИ ПЯТОЙ





КНИГА ШЕСТАЯ


Содержащая описание второго периода правления Питера Твердоголового и в которой дан воинственный образ великою Питера. – А также о том, как генерал Вон-Поффенбург устроил грандиозную пирушку, которая принесла ему больше неприятностей, нежели удовольствия





ГЛАВА I


   До сих пор, почтеннейший и любезнейший читатель, я описывал тебе правление храброго Стайвесанта, озаренное мягким лунным светом мирного времени или, вернее, в зловещем спокойствии грозных приготовлений. Но вот грохочет боевой барабан, гремят пронзительно медные трубы, и глухое бряцание смертоносного оружия предвещает грядущее страшное испытание. Доблестный воин пробуждается от безмятежного сна, от прекрасной мечты и сладострастной неги, в которых в нежное «хилое мирное время» он искал утех после всех трудов. Он не склоняется больше к коленям прелестной красавицы и не плетет венков, чтобы украшать ими чело возлюбленной; он не увивает больше цветами свой сверкающий меч и длинным, ленивым летним днем не изливает свою снедаемую любовью душу в нежных мадригалах. Призванный к деяниям мужества, он отталкивает нежноголосую флейту, сбрасывает с жирной спины мирную одежду и надевает на свое изнеженное тело стальные доспехи. На смуглый лоб, где недавно покачивался мирт, где пышные розы дышали расслабляющей страстью, он водружает блестящую каску с колышущимся пером; он хватает сверкающий щит и взмахивает увесистым копьем или с величавой гордостью садится на своего ретивого коня и весь пылает, предвкушая славные рыцарские подвиги!
   Но, милый, добродетельный читатель! Я не хотел бы, чтобы ты подумал, будто в Новом Амстердаме существовали некие preux chevaliers,[390] закованные в уродливую сталь. Это всего лишь выспренняя и величавая манера, в которой мы, высокопарные писатели, всегда говорим о войне, чтобы этим придать ей благородный и внушительный вид; мы наделяем наших воинов щитами, шлемами, копьями и кучей других иноземных и устарелых доспехов (хотя, может статься, им никогда в жизни ничего подобного не доводилось видеть), как умелый ваятель облачает современного генерала или адмирала в одеяния Цезаря или Александра. Все эти ораторские украшения означают, стало быть, попросту следующее: доблестный Питер Стайвесант вдруг ни с того ни с сего счел необходимым проверить, не затупился ли его верный клинок, слишком долго ржавевший в ножнах, и приготовиться к тому, чтобы подвергнуть себя тем изнурительным тяготам войны, в которых его могучий дух находил столько наслаждения.
   Кажется мне, я так и вижу его в своем воображении в этот момент, или, вернее, я смотрю на его прекрасный портрет, до сих пор висящий на стене в родовом поместье Стайвесантов. На этом портрете великий Питер предстает перед нами во всем грозном величии настоящего голландского генерала. Его парадный мундир цвета прусской синьки пышно украшен целой выставкой больших бронзовых пуговиц, шедших от талии до подбородка. Широченные полы мундира с загнутыми углами красиво расходились сзади, открывая взору зад роскошных коротких штанов зеленовато-желтого цвета – изящная мода, еще и в наши дни преобладающая среди военных и соответствующая обычаю древних героев, которые и не помышляли о том, чтобы защитить себя с тыла. Черные усы придавали лицу Питера весьма страшное, воинственное выражение; волосы его топорщились над ушами густо напомаженными буклями, а за спиной крысиным хвостом спускалась ниже пояса коса. Блестящий галстук из черной кожи подпирал его подбородок, а маленькая, но надменная треуголка с самым доблестным и задорным видом склонялась набекрень над его левым глазом. Такова была рыцарская внешность Питера Твердоголового. И когда он вдруг остановился, прочно утвердился на своей крепкой опоре, чуть выдвинув вперед инкрустированную серебром деревянную ногу, чтобы усилить свою позицию, правой рукой подбоченился, левую положил на бронзовый эфес сабли, голову вдохновенно склонил вправо, самым устрашающим образом нахмурив изборожденный морщинами лоб, – он бесспорно представлял собой одну из самых внушительных, суровых и воинственных фигур, когда-либо гордо взиравших на вас с холста. Но перейдем теперь к изложению причин всех этих военных приготовлений.
   О захватнических наклонностях шведов, подвизавшихся на Саут-Ривер, или Делавэре, мы своевременно сообщали в нашей летописи правления Вильяма Упрямого. Эти набеги, по отношению к которым проявлялось то стоическое равнодушие, что является краеугольным камнем (а по мнению Аристотеля – сомнительным соседом) истинной отваги, повторялись и нагло усиливались.
   Шведы, принадлежавшие к тому сорту лицемерных христиан, которые читали Библию шиворот-навыворот, всякий раз, как она сталкивалась с их интересами, извращали золотое правило, и если ближний позволял им ударить его по одной щеке, обычно били его и по другой, независимо от того, подставляли ее или нет. Их беспрестанные набеги были одной из многих причин, способствовавших тому, что Вильгельмус Кифт с его раздражительной чувствительностью все время пребывал в лихорадке; только злосчастная привычка вечно заниматься сотней дел сразу помешала ему отомстить обидчикам с той беспощадностью, какую они заслужили. Но теперь шведам пришлось иметь дело с вождем иного склада, и вскоре они стали повинны в предательстве, от которого его честная кровь закипела и чаша терпения переполнилась.
   Ян Принтц, губернатор Новой Швеции, не то скончался, не то был отозван – в этом вопросе существует неясность; его сменил Ян Рисинг,[391] громадного роста швед, который, если бы не кривые колени и косолапость, мог бы послужить моделью для статуи Самсона или Геркулеса. Он был столь же жаден до добычи, сколь и силен, и вместе с тем так же коварен, как и жаден до добычи; можно поэтому не сомневаться, что живи он четырьмя-пятью веками раньше, из него вышел бы один из тех злых великанов, которым доставляло столь жестокое удовольствие, скитаясь по свету, тайно похищать страждущих девиц и запирать их в заколдованные замки, где не было ни туалетного столика, ни смены белья, ни других привычных удобств. За такое гнусное поведение великаны впали в большую немилость во всем христианском мире, и все истинные, верные и доблестные рыцари получили предписание нападать на всех злодеев свыше шести футов ростом, с какими им доведется встретиться, и немедленно убивать таких молодцов. Это послужило, несомненно, одной из причин того, что порода высоких людей у нас почти перевелась и более поздние поколения отличаются столь малым ростом.
   Как только губернатор Рисинг занял свой пост, он немедленно бросил взгляд на Форт-Кашемир, ставший крупным военным постом, и принял вполне правильное решение захватить его. Оставалось только обдумать, каким способом лучше осуществить это намерение. Тут я должен отдать ему справедливость и признать, что он проявил человеколюбие, редко встречающееся среди политических руководителей и равного которому в наше время я ни разу не наблюдал, если не считать той человечности, какую проявили англичане во время славной битвы при Копенгагене.[392] Стремясь избежать кровопролития и бедствий открытой войны, он добродетельно решил не допускать ничего похожего на явные военные действия или регулярную осаду, а прибегнуть к менее славному, но более милосердному способу – вероломству.
   Итак, под предлогом нанесения дружеского визита своему соседу генералу Вон-Поффенбургу в его новой резиденции, Форт-Кашемире, он сделал необходимые приготовления, с великой помпой поплыл вверх по Делавэру, тщательно соблюдая церемонии, показал свой флаг и, прежде чем бросить якорь, приветствовал крепость королевским салютом. Необычный грохот разбудил старого служаку, голландского часового, честно дремавшего на посту. Он добрые десять минут бил по кремню, тер его край углом рваной треуголки, но все было напрасно; наконец, разрядив свое кремневое ружье с помощью искры, позаимствованной из трубки одного из товарищей, он смог ответить на приветствие. Встречный салют следовало бы произвести из крепостных пушек, но они, к несчастью, не были в исправности, а на складе не хватало огнестрельных припасов; такие оплошности случались в фортах во все времена, а на этот раз они были тем более простительными, что Форт-Кашемир построили всего два года тому назад и генерал Вон-Поффенбург, его славный комендант, был полностью занят гораздо более важными для себя делами.
   Рисинг, весьма довольный вежливым ответом на свой салют, просалютовал вторично, ибо хорошо знал, что эти маленькие церемонии доставляли огромное удовольствие могущественному и тщеславному начальнику форта, принимавшему их за дань, отдаваемую его величию. Затем Рисинг торжественно высадился на берег в сопровождении отряда из тридцати человек – чрезвычайно большой и пышной свиты для маленького губернатора маленького поселения в те дни первобытной простоты, – по величине не уступавшего армии, какая в наше время приумножает величие пограничных командиров, следуя за ними по пятам.
   Такая большая свита могла бы в сущности возбудить подозрение, если б голова великого Вон-Поффенбурга не была настолько занята всепоглощающими мыслями о самом себе, что уже не в состоянии была вместить никаких других соображений. Он попросту счел, что обилие сопровождавших Рисинга лиц было знаком уважения к нему: так великие люди, становясь между собой и солнцем, склонны совершенно затемнять истину своей тенью.
   Легко можно себе представить, как польщен был генерал Вон-Поффенбург посещением столь высокой особы; его заботило лишь одно: как принять гостя таким образом, чтобы выставить себя в самом выгодном свете и произвести самое выигрышное впечатление. Главному караулу приказали немедленно явиться, и между солдатами поровну распределили оружие и обмундирование (которого у гарнизона было целых полдюжины комплектов). Какой-то высокий, тощий парень щеголял в мундире, предназначенном для человека маленького роста; полы мундира доходили ему лишь чуть ниже талии, пуговицы приходились между плечами, а рукава кончались на полпути к запястьям, так что кисти рук были похожи на две громадные лопаты; и так как мундир был слишком узок и спереди не сходился, то он соединялся с помощью петель, сделанных из пары красных шерстяных подвязок. На другом солдате была старая треуголка, напяленная на затылок и украшенная пучком петушиных перьев; у третьего пара порыжевших башмаков чуть не падала с ног, между тем как четвертый, низенький коротконогий троянец, облачился в совершенно прохудившиеся, выброшенные за непригодностью генеральские штаны, которые он придерживал одной рукой, а в другой сжимал кремневое ружье. Остальные были обмундированы в таком же духе; исключение составляли три гнусных бездельника, у которых рубах вовсе не оказалось и было всего полторы пары штанов на всех, вследствие чего их отправили в карцер, чтобы они никому не попадались на глаза. Нет ничего, в чем столь полно проявлялись бы таланты благоразумного начальника, как в способности все устроить к наибольшей выгоде; именно по этой причине на наших теперешних пограничных постах (в частности, на Ниагаре) лучшее обмундирование получают те часовые, которые стоят на виду у путешественников.
   Нарядив столь пышно своих солдат – те, кому не хватило ружей, взвалили на плечи лопаты и кирки, и всем было приказано заправить подолы рубах и подтянуть штаны, – генерал Вон-Поффенбург смог наконец хорошенько хлебнуть пенящегося эля, что он, подобно доблестному Мору из Mop-Холла,[393] неизменно делал во всех важных случаях; совершив это, он стал во главе отряда, велел настелить сосновые доски, служившие подъемным мостом, и выступил из замка, как могучий великан, только что подкрепившийся вином. Когда оба героя встретились, тут разыгралась такая сцена военного парада и рыцарских любезностей, которая не поддается никакому описанию. Рисинг, как я ранее упомянул, был проницательным, хитрым политиком и до срока поседел из-за своего коварства: он с первого взгляда распознал господствующую страсть великого Вон-Поффенбурга и стал потакать ему во всех геройских фантазиях.
   Их отряды выстроились друг против друга; солдаты брали оружие на плечо и отдавали честь оружием, салютовали стоя и на ходу. Они били в барабаны, играли на трубах и развертывали знамена, держали равнение налево, держали равнение направо и поворачивали направо кругом. Они строились, перестраивались и выстраивались уступами. Они проделывали марши и контрмарши сводными отрядами, просто отрядами и более мелкими подразделениями – взводами, полувзводами и шеренгами. Шли быстрым шагом, медленным шагом и вовсе не держа шага; ибо после того, как обе великие армии проделали все эволюции, включая восемнадцать маневров Дандеса[394] (которые тогда еще не были изобретены, так что они могли их только предугадать с помощью откровения свыше), и исчерпали все, что удалось вспомнить или придумать из области военной тактики, включая различные странные и беспорядочные передвижения, подобных которым не видывали ни до, ни после этого, если не считать некоторых недавно нами изобретенных вылазок, – оба великих командира и их войска остановились как вкопанные, совершенно изнуренные ратными трудами. Никогда двум доблестным капитанам гражданской гвардии или двум театральным героям на котурнах, исполняющим прославленные трагедии о Писарро,[395] или о Мальчике-с-Пальчик,[396] или какую-нибудь другую героическую и воинственную трагедию, не удавалось с таким блеском и на восхищение самим себе построить в боевой порядок своих висельников, коротконогих, неповоротливых овцекрадов-мирмидонян.