В длинном окопе было тихо – бойцы сидели, привалившись к стенкам, трое спали, подняв воротники шинелей, Шумов скручивал проволокой сразу пять гранат. Увидев политрука, он встал, но Трифонов махнул рукой, давая понять, что уставное приветствие здесь необязательно.
   – Не многовато? – спросил он, кивнув на связку.
   – Все равно кидать сблизи нужно, – ответил гигант, – метров с десяти. А так вернее. Вы не беспокойтесь – я доброшу.
   – А-а-а, – кивнул Трифонов, обводя взглядом окоп.
   В стенных нишах на ветках лежали связки гранат, в углу стояли два ящика, на них беспорядочной кучей лежали брезентовые сумки. Николай почесал подбородок, на котором вылезла редкая щетина, затем вздохнул, скинул сумки на землю и принялся раскладывать по ним бутылки.
   – Пока через вас не переедут, ведь не почешетесь, – бормотал он себе под нос, аккуратно составляя подготовленные сумки у стены окопа.
   Он не видел, как у него за спиной переглядывались бойцы. Спавших растолкали, и теперь все шестеро смотрели, как политрук возится со снарядами, каждый из которых мог превратить его в живой факел. Страха Николай не ощущал, он понимал, что бутылка может лопнуть у него в руках, но, скорее, головой, а не сердцем. Уложив последнюю, Трифонов поднял сумку на плечо:
   – Я у вас пару прихвачу, – пояснил он, – а то у меня – только «трехлинейка», не хочу с голой задницей перед танками оказаться.
   Николай поправил сумку – теперь она находилась сразу под рукой, чтобы, если придется падать, не плюхнуться на бутылки сверху.
   – Вот, примерно, так, – подытожил он, затем, как само собой разумеющееся, приказал: – Давайте уж, разбирайте, чего сидите, а то потом будете второпях хватать. Давайте-давайте, нечего сидеть, когда полезут – будет поздно.
   Бойцы переминались с ноги на ногу, затем Шумов шагнул вперед и подобрал одну сумку, протянул руку ко второй:
   – Иван, Иван, ты что, всех немцев один сжечь хочешь? – покачал головой Трифонов. – Это ж детское оружие, а ты у нас – тяжелая артиллерия. Лучше гранат еще возьми, их, кроме тебя, никто не добросит. Кстати, кто куда бросать собирается?
   Мнения разделились. Одни считали, что вернее всего кидать под гусеницу, а потом уже бутылками куда придется. Другие, в том числе Шумов, говорили, что это ерунда – гусеница вон какая узкая, гранату под нее не забросишь, разве что самому руками положить, а связку надо класть сзади на мотор. Трифонов тоже считал, что на мотор вернее, и немедленно выдумал лейтенанта, который якобы лежал в госпитале на соседней койке и получил орден за то, что подбил танк, причем именно сзади. В разгар спора в окоп из хода сообщения спрыгнул Виткасин. Он доложил, что командир роты приказал ему находиться при товарище политруке для связи и передать, что комбат велел готовиться к отражению атаки, а товарищ младший лейтенант сказал истребителям ползти в свои норы. Разговор сразу смолк, истребители, разобрав гранаты и бутылки, молча полезли в неглубокие канавы, соединявшие окоп с их позициями. Трифонов пополз в окоп к Берестову. Оба перебросились парой ничего не значащих фраз, после чего принялись вглядываться в лес, что лежал через километр с лишним чистого поля, перерезанного двумя неглубокими балками. Будь у батальона хоть какая-то артиллерия, на открытом месте наступающего врага можно было бы проредить очень хорошо. Но артиллерии не было, за исключением минометов, да еще, может быть, комбат прикажет поберечь мины, так что рассчитывать придется только на свой «максим» да два ДП. Томительно тянулись минуты, прошло полчаса, и Трифонов не выдержал:
   – Чего они ждут?
   Словно в ответ, на западе грянул орудийный залп.
   – Уже ничего, – спокойно ответил Берестов.
   Послышался нарастающий шелест, и за их спинами, на опушке, встали столбы разрывов. Трифонов с трудом подавил желание скатиться на дно окопа, но перископа у них не было, и Берестов наблюдал за полем, слегка приподняв голову над бруствером, а политрук скорее предпочел бы получить осколок в затылок, чем уступить хоть в чем-то вредному белогвардейцу. Виткасин, не связанный предрассудками, невозмутимо сидел, привалившись к стенке окопа.
   – По рощам бьют, – крикнул Берестов, – хорошо, что мы оборону вперед перенесли.
   Теперь Трифонов и сам понимал, почему Ковалев приказал вынести окопы вперед, более того, политрук вспомнил, что и в боевом уставе не рекомендовалось занимать позицию в маленьких лесках, которые будут притягивать вражеский огонь. Николай насчитал десять разрывов, когда немцы перенесли огонь от рощи в поле. Снаряд поднял столб огня и снега в двадцати метрах от их окопа, и Берестов сдернул Трифонова вниз.
   – Нечего бравировать, товарищ политрук! – крикнул он полуоглохшему Николаю.
   Трифонов не стал объяснять, почему он торчал на бруствере, и привалился к стенке между Виткасиным и младшим лейтенантом. От близкого разрыва в ушах стоял легкий звон, но, в общем, жить было можно. Николай отцепил каску и надел ее поверх шапки, и Берестов, который, похоже, шлем вообще не снимал, одобрительно кивнул. На двадцать пятом разрыве обстрел внезапно прекратился, и младший лейтенант с политруком, подождав полминуты, высунулись из окопа. Берестов быстро окинул взглядом свое хозяйство – стрелковые ячейки обстрел, похоже, не задел. То тут, то там за покрытыми снегом брустверами еле заметно шевелились каски и шапки. Взглянув направо, Берестов помрачнел:
   – Кажется, вторых бронебойщиков зацепили, воронка почти на окопе, и ружье они что-то не высовывают.
   Трифонов посмотрел туда, где на еле заметном подъеме уступом располагались позиции противотанковых ружей. Приглядевшись, он заметил, как в еле заметной амбразуре одного из заснеженных брустверов шевельнулся предусмотрительно обмотанный белыми тряпками длинный ствол противотанкового ружья. Второй окоп казался мертвым, а может быть, в нем и в самом деле не осталось живых.
   – Виткасин, давай бегом, проверь, что там у бронебойщиков, и сразу назад, – приказал политрук.
   – Есть! – узкоглазый боец закинул винтовку за спину и полез в ход сообщения.
   – В какой окоп пошел Шумов? – спросил внезапно Берестов.
   – В правый, – ответил Трифонов и поглядел туда, где сидели в засаде истребители.
   Снаряд лег рядом с окопом гиганта-гранатометчика, наполовину завалив его землей.
   – Ах ты…
   Николай тоскливо выругался – ему нравился этот здоровяк рабочий, который так уверенно говорил, что добросит шестикилограммовую связку. Он посмотрел дальше, в сторону занятого немцами леса, и вздрогнул – три едва заметных на таком расстоянии букашки выползли на открытое пространство. Политрук не видел, идет ли за ними пехота, да что там, наверняка идет, просто отсюда не видно…
   – Танки, – указал он Берестову.
   Младший лейтенант некоторое время смотрел, прищурив глаза, затем кивнул:
   – Да. Танки, у вас молодые глаза, товарищ политрук.
   Снова заговорили немецкие орудия, теперь снаряды падали на взвод Медведева.
   – Приготовиться к отражению атаки, – громко крикнул Берестов. – Отсекаем пехоту, без команды не стрелять! Делаем, как учил, ребята!
   Приказ покатился по цепочке ячеек, и Андрей Васильевич повернулся к Трифонову:
   – А вы что собираетесь делать, товарищ политрук?
   Трифонов лихорадочно соображал. Как политрук роты он должен был находиться либо на командном пункте, ожидая приказа командира, либо идти туда, где могло потребоваться присутствие политработника. О том, чтобы покинуть взвод Берестова, не было и речи – сюда шли танки, вот-вот здесь начнется бой, и уйти отсюда – значит запятнать свое звание, бросить тень на партию, да еще перед бывшим белогвардейцем! С другой стороны, если он будет сидеть в этом окопе, Берестов может подумать, что ему не доверяют. Решение пришло неожиданно.
   – Я проверю, что там у Шумова, – сказал политрук. – Если что – заменю убитого… Или раненого.
   – Вы с ума сошли, – возмутился Берестов. – Это совершенно не ваше дело – бить танки!
   – Это уж мне решать.
   Николай уже и сам понял, что напорол горячку, но пути назад не осталось, и, подхватив карабин, Трифонов побежал к окопу истребителей. Гранат в нишах больше не было, но в углу валялись три или четыре сумки с бутылками, подхватив еще одну вдобавок к той, что висела на боку, политрук высунулся из окопа. Танки преодолели треть расстояния до позиций взвода, теперь он ясно видел пехотинцев в длинных шинелях, что шли цепью за машинами. Разведка – передовой отряд танковой дивизии: танковая рота, рота мотопехоты, четыре бронеавтомобиля и четыре орудия на тягачах. Змея, способная протиснуться в незаметную щель и в то же время ударить страшными зубами, немецкая боевая группа искала тонкие места в советской обороне, готовая, если надо, сбить слабого или нерешительного врага и удерживать позицию до подхода основных сил. Ночная разведка показала, что где-то здесь закрепились русские части. Немцы уже научились не лезть на рожон, но в них пока жила уверенность в своих силах, в том, что они могут разбить любого противника, и командир группы решил атаковать. Русские позиции были хорошо замаскированы, однако с рассветом наблюдатели обнаружили линию окопов по опушке двух рощ – Советы не отличались большой изобретательностью в выборе рубежей обороны. Боеприпасов осталось мало, поэтому по каждому участку орудия израсходовали шесть снарядов на ствол, наполовину опустошив боезапас. Артиллеристы еще обрабатывали второй узел обороны русских, а первый уже атаковал взвод танков при поддержке спешившегося взвода мотопехоты.
 
   Трифонов, бежавший чуть ли не на четвереньках по ходу сообщения, ничего этого, естественно, не знал. Зато он знал, что совершает огромную глупость, потому что если его здесь убьют, рота останется без политрука. Но где-то в глубине души уже зрело понимание: без таких глупостей грош ему цена, без них он никогда не станет комиссаром и так и будет по-прежнему терзаться над вопросами, которые Гольдберг решает в пять минут… Николай ясно различал звук немецких моторов, странно тихий, словно у грузовика, и, прибавив ходу, буквально нырнул в окоп, наполовину засыпанный сырой землей пополам со снегом. Крепкие руки вытащили его из отвратительной каши и прижали к стене, прямо перед Трифоновым возникло лицо Шумова – на редкость злое лицо. Несколько секунд гигант смотрел, словно не узнавая, и Николаю стало по-настоящему страшно, но тут истребитель танков резко выдохнул и прохрипел:
   – Извиняюсь, товарищ политрук, – и добавил, словно объясняя: – Санька убили.
   Напарник Шумова, засыпанный землей по грудь, сидел у стенки окопа, его лицо было закрыто каской, и прямо в темени этой каски чернела огромная и жуткая дыра, ватник на груди убитого уже потемнел от крови.
   – Тебя как зовут? – спросил вдруг политрук, отчаянно надеясь, что этот простой вопрос приведет великана в чувство.
   – Иван, – ответил Шумов, и лицо его вдруг как-то сразу стало обычным, только напряженным.
   – А меня Николай. – Трифонов встряхнул, вернее, попытался встряхнуть бойца за плечо. – Я теперь за Санька, Ваня.
   И только тут политрук понял, что гигант вне себя не от страха, а от бешенства. Он вспомнил, что как-то раз Волков обмолвился: мол, Шумов – хороший боец, но иногда от злобы становится больным. Странное дело, Николай почувствовал облегчение – ненависть великана рабочего, открытая, бьющая через край, странным образом давала сил и ему. Политрук осторожно высунулся из окопа: танки были уже в полукилометре, наши пока молчали, подпуская врага поближе. Немецкие машины шли клином: одна впереди, две другие, прикрывая, сзади, расстояние между ними на глаз – метров сто. Трифонов сполз обратно, страха он по-прежнему не ощущал.
   – Передний – прямо на нас едет.
   Он начал расстегивать сумку, но брезент намок, и пуговица никак не хотела вылезать из петли. Трифонов в сердцах рванул клапан и вытащил бутылку. Шумов аккуратно, словно с чего-то хрупкого, стирал с гранат бурую липкую грязь.
   – Слушай, Иван, – начал политрук, сам поражаясь своему спокойствию, – пропустим его чуть-чуть, и сзади, на мотор, как говорили, помнишь?
   Шумов, улыбаясь, кивнул. Он не слышал, что говорил ему молодой политрук – от взрыва уши словно забило ватой, в голове звенело. Иван понял только одно – этот парень, что-то ему взволнованно втолковывающий, собирается взрывать танк вместе с ним. Шумов еще раз кивнул и осторожно выглянул наружу. Немецкая машина – угловатая, с плоской башней, плавно покачиваясь, шла прямо на их окоп. Танк – серого когда-то цвета, был по пушку заляпан желто-коричневой грязью, он, словно принюхиваясь, повел орудием, затем остановился. Грянул выстрел, где-то за спиной у Шумова, на опушке, ударил разрыв, и железная коробка снова поползла вперед. За ней, чуть отстав, бежали люди с винтовками, в заляпанных все той же грязью ненавистных серых шинелях. Передний танк был уже в трехстах метрах, и гигант начал прикидывать – сколько времени ему понадобится, чтобы подбежать на десять метров, не больше, а лучше даже меньше, и забросить шесть килограммов гранат на моторное отделение. Как всегда, к горлу подступила ненависть, поселившаяся в нем после смерти Холмова, она давила голову, мешала думать, и Иван, набрав полную пригоршню смешанного с глиной снега, с силой вдавил лицо в мокрую грязь.
 
   Война столкнула их – рабочего Шумова и историка, кандидата наук Холмова, как сталкивает людей очень большая беда. В казарме, забитой двухэтажными нарами, их места оказались рядом – здоровяки, да и просто те, кто тяжелее, обычно спали внизу. Шумов уже не помнил, с чего началось это знакомство, просто как-то вдруг выяснилось, что он и Холмов – почти соседи, доцент снимал комнату буквально через три дома. Наверное, на этом бы все и кончилось, но однажды на занятиях историк, получив за дело, в общем, плюху от старшины, обиды не снес и полез драться с самим Медведевым. Шумов, что рос и взрослел на улицах заводского района в веселые двадцатые годы, в людях больше всего ценил твердость характера. У доцента характер имелся. В тот же вечер они разговорились по-настоящему. Говорили долго, пока кто-то не заорал из угла, чтобы заткнулись наконец, если сами спать не хотят. С тех пор рабочий Шумов и историк Холмов беседовали часто. Шумов долго не мог понять – какая польза стране от того, чем занимаются историки. По мнению рабочего, все эти раскопки были сплошное баловство и разбазаривание народных денег. В ответ Холмов стал рассказывать, как четыре года назад они копали в степи древний курган, что стоял там полторы тысячи лет. Как однажды им не подвезли вовремя воду, и вся экспедиция – пятнадцать человек, четыре лошади и два ишака, мучилась жаждой, пока начальник экспедиции, доцент Холмов, ездил с бурдюками к колодцу. А потом историк вдруг перескочил на каких-то таштыков, потому что раскапывали они курган настоящего таштыкского царя. Холмов рассказывал о древних царствах, о воинах в тяжелых доспехах, что мчались когда-то в битвы на закованных в броню конях, о конных лучниках с разрисованными телами, оставивших на скалах грубые рисунки. Нельзя сказать, что эти разговоры сразу изменили отношение Шумова к нелегкому труду историков. «Ну, хорошо, – говорил он, – ну раскопали вы их. Польза-то от этого какая?» «А польза должна быть от всего?» – спрашивал Холмов. «Вообще-то да». Такие споры продолжались изо дня в день – у бойцов в учебном лагере свободного времени почти не было, и соседи все никак не могли закончить разговор, который почему-то вдруг стал необыкновенно важен для обоих. Сам того не сознавая, Шумов очень хотел, чтобы историк убедил его в своей правоте. Однажды рабочему даже приснились эти самые таштыки – в странных доспехах из кожаных полос и стальной чешуи, на маленьких, прикрытых броней лошадях, они говорили с ним на своем непонятном языке, словно пытались что-то объяснить, и у каждого почему-то был голос доцента. Шумов проснулся в холодном поту, и шепотом обматерил и старинных царей, и ученого с его рассказами. Следующим вечером разговор начал уже Холмов. Задетый за живое, он, как видно, решил во что бы то ни стало доказать рабочему, что труд историков тоже очень важен для страны. «Представь, что прошло, ну, допустим, не полторы тысячи, а пятьсот лет. Может быть, люди тогда уже будут жить дольше – сто лет, к примеру. И твой, скажем, прапрапрапраправнук захочет узнать – а как жил его прапрапрапрапрадед. Понимаешь, мы ведь не сами по себе здесь и сейчас взялись. Мы дети человечества, всех этих тысячелетий войн, крови, страданий, надежд. Если мы обо всем забудем… Мы ведь станем просто как звери – они тоже родства не помнят».
   Холмову тогда так и не удалось до конца убедить друга. Лишь по пути на фронт, когда историк вдруг начал рассказывать угрюмым товарищам о Смуте и о том, как русские люди своими силами одолели страшного врага, по крупицам собрали разбитое вдребезги государство, рабочий поверил доценту. Валентин умел говорить, и, слушая его, Шумов почувствовал странное родство с теми ратниками, что триста тридцать лет назад встречали натиск крылатой латной конницы. Наверное, в обычной жизни рассказ Холмова прошел бы мимо рабочего, но долгий путь располагал к размышлениям, и размышления эти были невеселые. Страна проигрывала войну, немец рвался вперед, и тяжелая черная тоска изматывала людей, подтачивала решимость, гнала сон. А Валентин вдруг сказал: было хуже, было много хуже, но победа осталась за нами. Русские, такие же, как мы, и не только русские, своей силой, своим мужеством отстояли Русь, когда казалось, что надежды уже нет.
   Потом Холмов признался, что история Смутного времени интересует его едва ли не больше, чем древние народы Великой степи. Он даже начал в свободное время писать что-то вроде книги, в коротких рассказах, для старших классов ну и для всех, кому это будет интересно. Не научная такая книга, а скорее, популярная, тебе же, вот сейчас, интересно было… Жаль только, времени очень мало, особенно сейчас, когда дочка родилась.
   Известие о том, что его друг пишет книгу, буквально сразило Шумова. Ему всегда казалось, что писатели – это такие совершенно особенные люди, вроде артистов, а тут обычный человек, ну, конечно, интеллигент, запросто пишет книгу в свободное время. Он знал от Холмова, что тот полтора года назад женился на аспирантке, у них родилась дочь, уже полгодика девочке, очень на маму похожа. Отцу троих детей, старшему из которых скоро исполнится десять, было трудно понять восторг Валентина от того, что девочка очень быстро начала ползать и вообще чудо что за ребенок. Дочь и дочь, что тут такого? Но для Холмова Рита и маленькая Ниночка были смыслом жизни, он словно до сих пор не мог поверить своему счастью…
   А потом был их первый бой, первая атака. Укрытый до времени немецкий пулемет огнем во фланг срезал половину взвода, и тогда Валька вдруг поднялся и побежал к дзоту. Того, что произошло потом, Шумов не помнил, он очнулся уже в немецком окопе, с кургузым, чужим карабином в руках. Потом они снимали с амбразуры изорванное пулями тело и торопливо копали могилу, и, накрывая шинелью убитого Вальку, Иван вдруг понял – это конец. Не будет книги в коротких рассказах. Таштыкские цари в своих курганах так и не дождутся того, кто хотел положить жизнь на то, чтобы узнать, как они жили и воевали полторы тысячи лет назад. Рита останется вдовой в двадцать пять лет, и маленькая Ниночка не узнает, какой хороший был ее папка…
   Шумов не умел горевать долго. Деятельный по натуре, Иван привык встречать беду лицом к лицу, своими руками обламывая ей черные рога. И сейчас чувство невосполнимой потери, горе от потери друга перелилось в гнев, в оглушающую ненависть к немцам, что пришли на его землю и убивают дорогих ему людей. Рассказ шофера, на глазах у которого немцы заживо сожгли наших раненых, довершил дело. Шумов больше не видел в фашистах людей, при одном взгляде на ненавистную серую форму горло давила лютая злоба, и даже невозмутимый Берестов однажды сказал: «Держи себя в руках, иначе станешь таким же, как они».
 
   Политрук, похоже, что-то кричал, сквозь вату, забившую уши, глухо доносились обрывки фраз, и Шумов повернулся к нему.
   – Ты сперва гранаты, понял? ШУМОВ, ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?!!! – орал Николай, тыча пальцем в связку. – А я потом – бутылками! Крышу пробьет и внутрь затечет, понимаешь?
   Шумов понял только одно: политрук говорит, что будет бить танк бутылками, а ему приказывает кидать связку. Иван ничего против не имел.
   – А где винтовка твоя? – крикнул Трифонов, и тут же сам увидел торчащий из земли ствол.
   В таком виде оружие, даже неприхотливая «мосинка», было к стрельбе непригодно, Николай сунул Шумову свой карабин.
   – А вы?
   Оглохший гигант говорил громко, слишком громко, и Трифонов невольно поднес палец к губам, словно враг мог услышать их в этом грохоте. Политрук хлопнул себя по кобуре, давая знать, что обойдется наганом. Шумов кивнул и принял оружие. Теперь им оставалось только ждать, когда танк подойдет ближе, и тут, с запозданием, Николая накрыла волна страха. Тогда, под Ельней, поднимаясь в атаку навстречу шквалу свинца, он все же не боялся так, как здесь, в этом полузасыпанном окопе. Может быть, он еще не успел понять, что такое смерть, да и бежать в атаку, когда слева и справа, сколько хватает глаз, наступают свои – это совсем не то, что сидеть в окопе по колено в рыжей грязи и ждать, когда до тебя дойдет немецкий танк. Трифонов стиснул зубы и попытался сосредоточиться на бутылках, зеленых, судя по форме – из-под вина. Сперва он бросит одну, потом переложит вторую из левой руки в правую и тоже бросит, а затем, если успеет, кинет остальные…
* * *
   Виткасин осмотрел окоп – один из бронебойщиков лежал на дне, засыпанный по пояс землей, второй сидел, привалившись к стенке, зажимая руками живот. Связной нагнулся над первым: глаза у человека застыли, они смотрели куда-то в пустоту, и Виткасин осторожно опустил его голову – у живого таких глаз не бывает. Боец повернулся ко второму и попытался отвести ладони, прижатые к животу. Бронебойщик захрипел, мотая головой.
   – Дай, посмотрю, – спокойно сказал Виткасин.
   – Уйди, – провыл красноармеец.
   – Умрешь, дурак, дай, перевяжу, – связной расстегнул противогазную сумку. – Убери руки и терпи.
   Бронебойщик посмотрел на связного мутными от боли глазами – лицо Виткасина было невозмутимо, и, кажется, это спокойствие подействовало на раненого. Скрипя зубами, боец убрал от раны красные от крови руки и ломающимся голосом сказал:
   – Слышь, я ведь – все?
   Виткасин молча полез за пазуху и вытащил нож в деревянном чехле.
   – На, – приказал он, сунув ножны в рот раненому.
   Точными, скупыми движениями, связной спорол пуговицы и осторожно отвел в сторону намокшие водой и кровью полы. Бронебойщик захрипел, крепкие зубы впились в твердую, просмоленную деревяшку. Из страшной раны на животе выпирали разорванные внутренности, и Виткасин понял – этот парень действительно не жилец. Связной разрезал гимнастерку, осторожно свел края раны, положил на разрыв подушку, приподнял бойца и начал обматывать торс бинтом.
   – Слышь, тунгус, – прохрипел бронебойщик, – ты не молчи…
   – Я не тунгус, – ответил связной, делая еще один оборот, – я – манси.
 
   Он был сыном лесного народа, необыкновенным сыном, каких часто рождало то необыкновенное время. Вышедший из семьи охотников, Прохор Виткасин с отличием окончил школу и поступил в Уральский университет имени Горького. Услышанные в детстве легенды о хозяевах камня и металла ожили для него на горном факультете. В первом семестре преподаватели делали ему поблажки, для них было удивительно, что вчерашний охотник вообще поступил в университет. Прохор не обижался и продолжал усердно учиться. Величайшей гордостью своей он считал день, когда сам Ферсман – огромный, лысый, выслушав доклад невысокого узкоглазого студента, молчал минуту, а потом рассмеялся и повернулся к комиссии: «Малый народ, говорите? Вот вам малый народ!» Он обнял Виткасина, и летом талантливый студент был отправлен доучиваться в Москву. То было чудесное время – его учеба стала его работой, Прохор побывал с экспедициями на Кавказе и в Хибинах. Виткасин поднимался в небо на самолете для съемок и опускался под землю в московском метро, видел моря, горы и равнины необъятной страны – СССР. Сын лесного народа полюбил эту страну – огромную, удивительную, как мир. И когда 22 июня Прохор Виткасин услышал по радио речь Молотова, он точно знал, что делать. Манси не подлежали призыву, кроме того, у него была броня, но Виткасин день за днем приходил в военкомат, пока его не приняли добровольцем. Молодой геолог не знал, что в это же время товарищи его детских игр, его соседи – работники зверобойных и рыболовных бригад, так же, как оленеводы с Полярного Урала, идут на призывные пункты, требуя записать их в Красную Армию. Манси давно уже были мирным народом, но глубоко в тайге еще стояли родовые лабазы, где лежали изъеденные ржавчиной мечи, сабли и доспехи их воинственных предков. Где-то далеко началась война, на земли, о которых они знали лишь из газет, что раз в месяц привозили в таежные поселки, напал враг, и манси шли воевать за далекую Москву. Так сто тридцать лет назад их прапрапрадеды выходили из леса, чтобы записаться в ополчение – биться за Белого Царя против непонятного Наполеона.