– То есть, грубо говоря, ты бы тоже могла, как Наташа Китадзима, быть полезным членом не только японской семьи, но и всего японского общества, да? – улыбнулся Ганин.
   – Полезной – да, могла бы, а вот как Наташа – нет, не смогла бы, – замотала она головой.
   – Чего бы ты конкретно не смогла бы? – спросил я. – За иностранца замуж выйти не смогла бы! – пояснила она. – Никогда не смогла бы!
   – А что в нас такого отталкивающего? – Ганин машинально провел ладонью по своим густым темно-русым волосам.
   – Ничего отталкивающего в вас, Ганин, нет! – поспешила успокоить его Дзюнко. – Тебе вон полсотни скоро, а ты еще парень хоть куда!
   – Тогда в чем же дело? – успокоился он.
   – А в том, что я почему-то уверена, что если бы я должна была жить в браке с гайдзином, рано или поздно мне в голову пришла бы мысль его убить!
   – Ого, какие мы грозные! – удивился Ганин.
   – Поэтому, когда ты, Такуя, сейчас сказал, что Китадзиму-сэнсэя убили, я совсем не удивилась. – Она оставила без внимания ерническую ремарку Ганина.
   – Не удивилась? – удивился я.
   – Нет. – Она тряхнула головой.
   – Ты хочешь сказать, что ждала этого убийства? – Во мне вдруг проснулся дремавший последние полчаса майор русского отдела полиции Хоккайдо.
   – Не передергивай! – Она пресекла мои попытки выдать, как любит говорить Ганин, «желание за действительное».
   – Я не передергиваю! – На всякий случай я решил обезопасить себя от дальнейших нападок.
   – Передергиваешь! – продолжала настаивать на своем Дзюнко. – Я сказала, что не удивилась, что Китадзиму убили, но я не говорила, что ожидала этого!
   – Конечно, ты сказала именно так, – кивнул я. – Почему, разреши спросить, ты не удивилась его смерти?
   – Потому что она логична в контексте его брака, – хладнокровно ответила она.
   – То есть ты считаешь, что Наташа дозрела наконец-то до решительного шага и всадила своему ненавистному суженому ножик в сердце, да?
   – У нее есть, насколько я понимаю, это твое любимое алиби? – Дзюнко вдруг отреагировала на мой философский вопрос конкретным профессиональным вопросом. – А? Как насчет ее алиби? Имеется оно у нее или нет?
   – Алиби у нее есть, – ответил за меня Ганин.
   – Ты, что ли, Ганин – ее алиби? – усмехнулась она, вспомнив про ресторан.
   – Я, – кивнул сэнсэй.
   – Так тебе только Такуя поверит! – злорадно хмыкнула она. – Ты же сам намекнул, что у вас теплая дружба!
   – Я и еще восемь человек, Дзюнко! – поспешил разочаровать ее Ганин. – В момент убийства Наташа была в ресторане, в нашей большой компании, и отлучалась только пару раз в туалет, а за эти семь минут на два раза по-маленькому и косметические подмазки до вашего Айно-сато и обратно даже на самолете не доберешься.
   – Значит, она еще что-нибудь придумала! – продолжала гнуть свою русофобскую линию Дзюнко. – Сам же говоришь, она умная, тонкая, образованная!…
   – Да уж наверняка! – согласился я, и мы с Ганиным переглянулись, вспомнив нашу ночную вылазку из дома Китадзим.
   – Вот и ищи, Такуя, мужика! – потребовала от меня моя проницательная жена.
   – Мужика? – переспросил я.
   – Конечно, мужика, она же нормальная! – ответила Дзюнко. – Хотя нож в сердце – это, безусловно, романтично…
   – А как тебе кипятильник в горло? – вдруг вырвалось у меня.
   – Какой кипятильник? – не поняла она.
   – Да это уже из другой русской оперы, – сказал я. – Когда я тебе вчера звонил по поводу убийства, там русского дядьку убили именно кипятильником…
   – Кипятильником – это не романтично и, скорее, по-женски, – сделала Дзюнко свое очередное мудрое умозаключение.
   – Зато надежно, – добавил я.
   – Тебе виднее, – заметила она.
   – Мы спать-то будем или нет? – тоскливым голосом напомнил о своем присутствии Ганин. – А то уж светать скоро начнет…
   Дзюнко молча вышла из столовой, а Ганин принялся по своей дурацкой привычке, сводящей с ума всех его японских знакомых женского пола, мыть стаканы из-под пива и мою рисовую миску.
   – Кончай ты, Ганин! – непроизвольно по-женски попытался я его остановить, не надеясь заранее на положительный результат.
   – Чего тут мыть-то! Три стакана всего… – буркнул Ганин, ловко орудуя намыленной губкой.
   – Ты всегда так говоришь!
   – А ты в следующий раз молчи по поводу моего мытья, – посоветовал Ганин, – я и говорить так не буду. Тем более не ори на меня, чтобы я кончал!…
   – Хорошо, Ганин! И вообще спасибо, что ты со мной приехал! – искренне признался я.
   – Да я уж гляжу, – прошептал он, оглядываясь на дверной проем. – По мне, правда, тоже проехались, но я-то гайдзин, чего с меня взять, а тебе с ней дальше жить…
   – Да уж… – вздохнул я.
   – А чего это она сегодня? – деловито поинтересовался Ганин. – Я ее первый раз такой вижу, вернее – слышу.
   – Чего, чего! – пробурчал я, вспоминая позавчерашний супружеский отказ. – Время такое у нее сейчас напряженное, ее то есть время, ну, время месяца, в смысле…
   – А-а, вон что! – глубокомысленно заключил Ганин. – Время месяца, время года… То-то я гляжу, она на Наташу так накинулась.
   – А на меня чего? – Меня задело ганинское невнимание. – Я-то ей чем не угодил?
   – С кем не бывает, Такуя!
   – С ней! По крайней мере, раньше такого не было! – Я действительно за все долгие годы нашей совместной с Дзюнко жизни никогда не сталкивался с таким агрессивным ее отношением ко мне, хотя, по идее, должен был сталкиваться двенадцать раз в году. Может, действительно, на нее так подействовало известие о чудесном освобождении из ненавистных семейных пут Наташи Китадзимы?
   – Ничего, вода камень точит, – констатировал Ганин, закручивая кухонный кран.
   – Иди, Ганин, я тебе на диване постелила, – раздалось из полумрака дверного проема.
   Дзюнко вернулась на свое место за столом и, как мне показалась, удивилась отсутствию на нем стаканов и пива.
   – А душ сначала можно принять? – скромно спросил чистюля и гигиенист Ганин.
   – Я там тебе полотенце специально повесила, – сказала давно и хорошо знакомая с бытовыми повадками нашего русского приятеля Дзюнко. – Голубое, как ты любишь.
   – Спасибо, Дзюнко, но я и розовое люблю! – улыбнулся ей Ганин своей обезоруживающей улыбкой. – Встаем завтра во сколько?
   – Сегодня, – поправил я его.
   – Ну сегодня, садист, – расстроился Ганин.
   – Нам в восемь надо в «Альфе» быть… – начал я.
   – Мне, – перебил меня Ганин. – Я же обещал Нину с Мариной и Олегом забрать и к вам в управление доставить.
   – Помню, – кивнул я, – но после сегодняшнего мы с тобой туда вместе поедем.
   – Вместе не поместимся, – скептически поморщился Ганин.
   – Чего это? – возразил я. – У тебя же трое сзади входят?
   – Трое войдут, это если мы с тобой и Олегом сзади сядем, – ответил Ганин. – А так не выйдет ничего! Вернее, не войдет!
   – Ты имеешь в виду габариты Марины с Ниной? – Я вспомнил этих двух громадных толстушек-хохотушек.
   – Ну! – кивнул Ганин.
   – Ничего, как-нибудь доедем, – сказал я. – В крайнем случае, такси возьмем.
   – Разве что такси… – вяло отозвался Ганин. – Так во сколько поднимаемся?
   – Полседьмого.
   – Ого, у нас впереди целых пять часов сна! – картинно пропел Ганин. – Надо поспешить ими воспользоваться!
   – Иди пользуйся душем сначала! а то мне тоже мыться надо! – замахал я на него руками, прогоняя сэнсэя, как нечистую силу, в наш совмещенный санузел.
   Ганин удалился, а я повернулся к Дзюнко, которая, в свою очередь, повернулась к окну и демонстрировала мне сейчас свой вихрастый затылок. Она уже несколько лет как коротко стрижется, что опять автоматически вызвало в моей голове файл Наташи Китадзимы. В отличие от Наташи ей пока красить волосы не нужно, да и, как у обычной японки, они у Дзюнко изначально намного чернее и гуще. Я посмотрел на виденный и целованный миллион раз затылок и подумал, как вчера в Читосэ, что дело тут не в цвете, благо нация наша удивительно единородна в своих иссиня-черных, подобно крыльям жирного ворона, волосах, а именно в их длине. Ведь традиционный японский мужик должен соблазняться при виде традиционной японки не самыми видными ее формами – ногами, бедрами, грудью и, разумеется, лицом. Это примитивный удел грубых гайдзинов типа русских или американцев, о котором, впрочем, мечтают тайком миллионы наших похотливых ребят. Хрестоматийный самурай должен иметь максимально большой кайф от самых тонких, самых изящных частей женского тела, а именно от щиколоток, запястьев и шеи. Чем тоньше и изогнутее переход от голени к стопе и от предплечья к кисти, тем больше удовольствия от их созерцания и прикосновения к ним должен испытывать настоящий японский мужик. То есть наши календари и куртуазная классика предполагают, что истинный «нихондзин», то бишь японец, никогда не испытает подлинной радости от цапанья дамы за ее округлости и хватания за ее выпуклости, а если испытает, то недостойным будет высокого звания «нихондзина», подобно тому как никогда не принесет радости голодному эстету запихивание горстями в рот приторной японской черешни. Для утоления голода – духовного или физического – японец должен издалека любоваться пенными цветами той же черешни только бесплодной, известной во всем мире как «сакура», и при интимном общении с женщиной «нихондзин» потребует от нее обнажения щиколоток и шеи, а не груди или еще более категоричных мест.
   А шея у моей Дзюнко удивительно изящная: не то чтобы очень тонкая и не слишком длинная, но чудесным образом гармонирующая и с худенькими плечами, и с круглой головкой, и с коротко подстриженными волосами. Когда в молодости она носила длинные волосы, я даже и не подозревал о том, какая прекрасная у нее шея – честно говоря, просто редко ее, шею, видел. В молодости что японец, что американец ищет живой и внятной плоти, а не тонкостей и эфемерности. Но с годами, когда и сама мужская плоть, и ее некогда душераздирающий по силе интерес к плоти женской начинают угасать, как компенсация этому необратимому натуральному процессу в некоторых из нас просыпается тяга к нюансам и деталям – особенно к тем, которые постоянно существовали рядом с тобой, но к которым ты до поры до времени был абсолютно индифферентен. Я хорошо – подозрительно слишком хорошо – помню тот момент, когда встал вопрос о переходе Дзюнко на короткую стрижку. Это было шесть лет назад, тоже, кстати, в октябре, только в конце. Я пошло валялся перед телевизором, в тысячный раз восхищаясь «крепким орешком» Брюсом Уиллисом, а она была в ванной. Затем она вышла, в ярко-желтом халате, с подобранными под свитое тюрбаном оранжевое махровое полотенце длинными тогда волосами. Она зашла в гостиную что-то взять с журнального столика, по-моему, это был очередной разоритель нашего семейного бюджета – каталог мод, и, когда она наклонилась за ним, я непроизвольно перевел взгляд со зловредного Джереми Айронса, пытавшегося с вертолета расстрелять бесстрашного Джона Мак-Лейна, на ее шею и внезапно обомлел от открывшейся мне близкой красоты. Она, разумеется, будучи женщиной понятливой и податливой, перехватила мой жадный взор, и мы с трудом дождались, когда наконец наши безумные дети угомонятся в своих комнатах. А потом я взял и предложил ей сменить прическу, причем не половинчато укоротить волосы сантиметров на пять – семь, а расстаться сразу с двадцатью.
   – Такуя, ты меня извини за… – она повернулась ко мне, – за… ну, в общем, за сегодня…
   – Да будет тебе! – Я старался звучать как можно беспечнее, но раз она сама напомнила о нанесенной ею обиде, делать вид, что совсем уже ничего не произошло, я не стал.
   – Я устала очень, понимаешь? – Она печально посмотрела на меня. – Устала… Очень устала…
   – Понимаю, – кивнул я и сел напротив. – Я, Дзюнко, тоже каждое утро не в дом отдыха уезжаю…
   – Извини. – Она опустила глаза.
   – Я чем реально могу тебе помочь? – риторически поинтересовался я.
   – Ничем ты мне помочь не можешь. – Она резко повела головой из сторону в сторону. – И ты это лучше меня знаешь!…
   – Чего ж тогда нервы друг другу портить? – Я внимательно посмотрел на ее тонкие запястья.
   – Тебе, пожалуй, их испортишь! – усмехнулась она.
   – Ты опять?!
   – Не буду, не буду! – Она снова завертела головой.
   – Что-нибудь случилось? – на всякий случай спросил я, держа в мыслях стандартный для таких ситуаций набор из фатально-сакральных «У нас будет ребенок» и «У мамы нашли рак».
   – Да нет, ничего не случилось, – вздохнула она.
   – Что тогда? – успокоился я.
   – То, что я сказала раньше, – она опять пристально посмотрела на меня. – Просто мне больно слышать, что совсем рядом живут здоровые, красивые и нестарые еще женщины, которые способны самостоятельно устраивать свою судьбу, и страшно осознавать, что я в их число не вхожу.
   – Подожди! – Я несколько опешил от этого ее заявления. – Ты завидуешь Наташе Китадзиме?!
   – В какой-то степени да, – кивнула она.
   – Чего ты несешь?!
   – А что?
   – А то, что получается, я тебе осточертел до такой степени, что ты бы обрадовалась, если бы вдруг я помер?! Или если бы меня зарезали ножом в сердце?!
   – Нет, не обрадовалась бы, – грустно призналась она. – Я вообще говорю о другом, а ты меня не понимаешь или делаешь вид, что не понимаешь…
   – Делаю вид?
   – Да, потому что тебе так удобнее. – Дзюнко запустила левую руку в свои волосы. – Тебе вообще удобнее делать вид, что ты по горло занят на работе и что менять в нашей жизни ты ничего не собираешься! Тебе так легче, я понимаю…
   – Зато я ничего не понимаю! – Я, конечно, осознавал, что с объективной точки зрения она глубоко права, но признать это как мыслящий субъект и сознательный индивидуум я отказывался.
   – Да врешь ты все! – прошипела она. – Все ты понимаешь, просто ты мужик, и ты спокойно можешь с этим жить, а я не могу – я женщина, как ты, надеюсь, знаешь!
   – Чего ты от меня хочешь? – прошипел я в ответ.
   – Ой, только не начинай мне про деньги, про то, что все так живут! Умоляю тебя! – Она опять отвернулась к окну. – Эта новость твоя о Китадзимах как раз и говорит о том, что не все…
   – Что «не все»?
   – Не все так живут! – Она опять вперилась в меня. – Есть, оказывается, люди, которые не плывут по течению, а гребут против! И мне больно, что это не ты и не я! Я об этом тебе толкую, а не о том, чтобы там от тебя, боже упаси, избавиться!
   – И на том спасибо! – выпалил я раздраженно.
   – Не за что! – язвительно откликнулась она.
   – И что теперь? – спросил я.
   – Теперь ничего. – Она вдруг резко сбавила обороты. – Теперь ты пойдешь в душ, потом в постель, а с утра ты опять уедешь в свой «дом отдыха» гоняться за своими русскими бандитами, а я останусь дома, и вся моя последующая жизнь будет такой же, как предыдущая.
   – Значит, все так плохо, и мы только лицемерно делаем вид, что все прекрасно, да? – теперь уже я посмотрел за темное окно.
   – Не плохо, Такуя, не плохо! У нас с тобой все нормально, а не плохо! Дело-то как раз в этом «нормально»! Это как наше японское «ойси», абсолютно то же самое!
   – А «ойси»-то здесь при чем? – Я даже вздрогнул от такого неожиданного скачка к гастрономической теме, ведь «ойси», как известно, – это всего-навсего банальное японское «вкусно».
   – При том, что мы, японцы, почти всегда говорим «ойси» не тогда, когда еда нам действительно нравится, когда она правда вкусная, а когда она всего лишь съедобная, не отрава то есть – в смысле, «есть можно». Отсюда и трагедия наша…
   – Какая трагедия? – Я все еще не понимал, к чему она клонит. – О чем ты говоришь?
   – Вот смотри. – Она, как было видно, окончательно успокоилась. – К примеру, дают всем в супермаркете бесплатно попробовать какое-нибудь новое блюдо. Подходят десятки теток наших, айно-сатовских, и я подхожу, конечно, потому что я такая же и от коллектива мне отделяться боязно. Продавщица спрашивает: «Ну как?» – а мне неудобно говорить правду, то есть что мясо ее или рыба просто нормальные, съедобные, не отрава то есть, но не более того. Я должна следом за моими предшественницами изобразить на лице оргазм – хотя бы в супермаркете! – и пропищать это гнусное «ойси», не веря самой себе, а после всего еще и переставая себя уважать…
   – То есть ты считаешь, что, когда мы с тобой думаем или говорим, что у нас все хорошо, на самом деле у нас не хорошо, а только нормально? – Я решил вернуться из абстрактных кулинарных сфер в конкретные семейные. – Так получается?
   – Да, – спокойно кивнула она. – И пойми, это совсем неплохо! Ты можешь даже сказать, что миллионы людей об этом только мечтают! И еще больше этого не имеют…
   – Я могу сказать? – переспросил я.
   – Да, ты, потому что я лично так говорить не хочу! Сегодня, по крайней мере…
   – Почему? – Я искренне обрадовался, что пыл у Дзюнко заметно охладился и я могу обращаться к ней в традиционном, спокойном и рассудительном, ключе.
   – Мне сорок пять, и в этом возрасте думать о миллионах других как-то не хочется, – холодно ответила она.
   – А хочется думать о себе?
   – Женщине – да, – согласилась она. – Я понимаю, ты мужик, Ганин – мужик, вам надо мир спасать, злодеев, как ты последнее время любишь говорить, «валить», а мне вот уже несколько лет на этот мир совершенно наплевать… И говори обо мне что хочешь!
   – Понятно. А если бы сегодня Хидео Китадзиму не убили и имя его русской жены, Наташи, не всплыло бы, этих твоих признаний я бы не услышал, так?
   – Не услышал бы сегодня, – с усмешкой парировала она, – услышал завтра: у тебя ведь постоянно кого-то убивают!…
   Я почувствовал вдруг, что, если нам сейчас в этой затянувшейся и, честно говоря, абсолютно неожиданной для меня разборке не остановиться, может случиться непоправимое. Как бы мы с Дзюнко ни были притерты друг к другу, разница в характерах и мировосприятии у нас огромная, и я прекрасно знаю, что у нее сегодняшние катарсические переживания завтра улетучатся, как радостный новогодний дух из оставленной под утро первого января незакрытой бутылки шампанского. А в моей дурацкой слоновьей памяти они засядут навечно и будут свербеть и шелестеть всякий раз, как я вижу ее, и, что бы я ни делал, избавиться от такого болезненного и разрушительного в плане человеческих отношений массива горьких мыслей я никогда не смогу.
   Спас меня, а точнее – нас, как всегда, все тот же Ганин. В раздаточное окно из кухни в столовую просунулась его влажная русая голова, из нижней части которой раздалось веселое:
   – Идите спать, неугомонные вы мои! И откуда у вас столько слов друг для друга имеется!
   – И то верно, – так же радостно откликнулась на его призыв Дзюнко, давая понять, что и для нее явление Ганина японскому народу принесло долгожданное облегчение.
   – Помылся не запылился? – поинтересовался я у сэнсэя.
   – Не запылился – это когда в сухой химчистке моются, без воды и мыла, – поправил меня Ганин, – а в моем случае – явился из пены шампунной, Такуя!
   – И что бы мы без тебя, Ганин, делали? – ласково спросила Дзюнко, подошла к окну, обняла его за шею и притянула к себе левой рукой, мягко чмокнула нежными губами в небритую щеку и царственной походкой вышла из столовой.
   – О! Командир назначил меня любимой женой! – зарделся Ганин. – А с тобой, майор, все ясно!
   – Что тебе, балагур, ясно?
   – Трибунал – и в бурьян, товарищ сержант! – Ганин ловко щелкнул невидимыми мне босыми пятками.
   – Не в бурьян, Ганин, а на диван! И побыстрее – нам вставать через четыре часа! – приказал я, вытолкал его из кухни в гостиную, после чего с не слишком чистыми к концу очередного утомительного рабочего дня телом и совестью пополз в нагретую добряком Ганиным ванную.

Глава 11

   Заснуть, однако, несмотря на страшную усталость и на идеальные домашние условия, мне так толком и не удалось. Не в пример моему престарелому храпуну-полковнику Дзюнко под боком никаких лишних звуков, кроме сладенького, едва уловимого невооруженным ухом посапывания, не издавала. Просто лежала уткнувшись своим точеным носиком в жесткую подушку, шершавую от наполнявшей ее гречневой шелухи. С тех пор как мы с ней одновременно с покупкой дома завели широкую, человеческую кровать и бросили эту дурацкую японскую традицию храпеть-сопеть на полу, на жиденьких матрасах-футонах, которыми до сегодняшнего дня якобы в благотворных ортопедических целях пользуются миллионы моих соотечественников, Дзюнко неожиданно выработала стойкую привычку спать на животе, что довольно быстро стало меня раздражать. За первые годы нашей «напольно-половой» жизни в бесконечных казенных и съемных квартирах я привык к тому, что даже в темноте в случае душевной необходимости всегда могу видеть ее лицо; и действительно, на футоне она почти всегда лежала на спине, в худшем случае – на боку, повернувшись ко мне своей тонкой кошачьей спинкой. Но как только мы перебрались на возвышенное в физическом смысле семейное ложе, ей без каких-либо объективных предпосылок, причин и поводов понравилось засыпать лежа на животе – для нее, видите ли, постельный матрас мягче, чем футон, и эта ее новая привычка мне сразу пришлась не по душе – иными словам, нарушила мое ночное душевное равновесие раз и навсегда.
   Любой здравомыслящий циник немедленно отнес бы эту мою метаморфозу к сдвигу по фазе и порекомендовал посетить ближайшего психиатра, но раз я никого, даже циничного Ганина, в появившиеся вдруг проблемы посвящать не рискнул, то, соответственно, с этим моим психозом я и по сей день остаюсь один на один. И вот уже столько лет мне еженощно становится жутко неуютно, когда я вижу справа от себя только ее пушистый затылок. Мне постоянно кажется, что, если вдруг ее сейчас потрясти за перерезанное тонкой белой бретелькой легкомысленной ночной маечки плечо и разбудить, она повернет ко мне совсем не то лицо, к которому я привык, которое знакомо мне в дневном свете. Какое именно, чье это будет лицо, до сегодняшней ночи я не представлял – знал только, что это будет не моя Дзюнко, а кто-то другой, то бишь другая. Сегодня же мои многолетние кошмары приняли наконец-то вполне конкретные очертания: стоило мне на мгновение окунуться во влажную тьму тяжелой дремоты, как из-под взбитой дзюнковской челки на меня начинали поочередно смотреть испепеляющие глаза Ирины Катаямы и Наташи Китадзимы. Очнувшись в миллионный раз от этого бесконечного ужаса, причудливо извивавшегося в моем сознании ленивой лентой Мебиуса, я попытался судорожно найти хоть какое-нибудь объяснение тому, что эти конкретные лица конкретных красавиц ждали своего часа в глубинах моего озабоченного подсознания так много лет. Как раз озарение, высветившее сей позорный факт, а не сама подмена законной жены игривыми японскими россиянками не давало мне спать. И страшно было опять же не от того, что пускай и в секундном эротическом сне, но я все-таки видел рядом с собой вместо многолетней подруги серой провинциальной жизни находящихся в соблазнительном горизонтальном положении роскошных иностранок, а оттого, что они материализовались только сейчас – как будто последние двадцать лет я только и делал, что ждал именно их, а не кого-нибудь другого. Оказывается, именно это – точнее, эти – мне и были нужны все эти годы, раз, повидав на своем веку немало особей противоположного, или, как любит острить Ганин, «противоположенного», пола, я так и не сумел до нынешней ночи сгенерировать в своем больном воображении точный образ своей прекрасной ночной соседки.
   Я вяло доворочался до половины седьмого, когда на тумбочке Дзюнко жалобно запищал будильник и она, подняв над подушкой голову, сначала уделила ему секунду внимания, а затем нехотя повернулась ко мне, развеяв мои навязчивые ночные фантасмагории на страшную готическую тему карнавальной смены ложного лица на истинное. Она посмотрела на меня своим «традиционно-истинным» сонным взглядом, так что я окончательно подавил в себе предательскую тошноту ночного ужаса и почувствовал внезапный высокий прилив усыпляющей волны, но спать было уже поздно.
   – Детей не разбудишь? – зевнула мне в ухо Дзюнко. – А я пока завтрак приготовлю…
   – Давай наоборот, – предложил я, попытавшись избежать инквизиционной процедуры, в которую обычно превращается процесс будничной побудки наших отпрысков.
   – Хитрый какой… – вновь сквозь зевоту выдавила она, – вечно у нас папа хороший, а мама на сдачу!…
   Констатация давно известного всем членам нашей семьи отрадного для меня факта окончательно меня отрезвила, заставив в очередной раз поверить в то, что, как спел бы один из любимых ганинских поэтов, «всё как всегда, всё по местам». Я пополз вниз будить горячего поклонника поющих стихотворцев, но на диване в гостиной его не обнаружил, зато унюхал из кухонного отсека аромат свежесваренного кофе. Ганин, бурча себе под нос какую-то древнюю советскую песенку про упорно не желающую просыпаться и радоваться призывному зову фабричного гудка кудрявую подругу, с ножом в руке колдовал над разделочной доской, на которой возвышались горки порубленных сэнсэем-кулинаром розовых сосисок и ядовито-зеленой итальянской петрушки.
   – Давно встал, Ганин? – поинтересовался я в предвкушении очередного ганинского кулинарного шедевра.
   – Привет, Такуя… – грустно протянул он. – Я и не ложился, можно сказать…
   – Чего так?
   – Да, знаешь, как-то все про Наташу эту думал-думал, а там уже и светать стало. – Ганин вывалил в шкварчащую беконными полосками сковородку сосиски.